355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сергей Снегов » Творцы » Текст книги (страница 6)
Творцы
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 18:39

Текст книги "Творцы"


Автор книги: Сергей Снегов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 27 страниц)

– Ты знаешь, что Фриц предложил мне? – со смехом рассказывал Синельников. – Заняться созданием на Земле звездного вещества! Он считает, что при звездных температурах ядерные реакции пойдут по-иному. Ни больше, ни меньше, как сотворить в лаборатории крохотную звезду со всеми ее миллионами градусов температур и адскими давлениями!

О Хоутермансе говорили, что он левый, что, опасаясь преследований нацистов, бежал в Советский Союз. В Харькове изгнанник усердно учил русский язык, признавался каждому доверительно, что чувствует себя не в эмиграции, а на новой родине.

Живой, плотно сбитый, жилистый, выше среднего роста, Хоутерманс крепко сжал руку Курчатова, засмеялся, закинул ногу за ногу. В его небольших неярких глазах то пробегали светлые насмешливые огоньки, то, сразу темнея, глаза становились внимательными. И хоть он мало походил на стандартный образ уравновешенного, степенного немца – входил с шумом, не закрывая дверей, с грохотом передвигал стулья, слишком громко хохотал, – беседуя, он сразу сосредоточивался. Этот человек умел и слушать, и говорить. И каждая его реплика свидетельствовала, что в вопросах ядерной физики он ориентируется в совершенстве.

– Значит, фермические опыты? – сказал Хоутерманс с удовлетворением. Он еще коверкал русские выражения – фермические опыты, вместо опыты Ферми, омское сопротивление, вместо омическое, зеленым покраском, вместо зеленой краской… Иногда ошибки были так смешны, что их с удовольствием повторяли все молодые сотрудники. Хоутерманс не обижался, когда его поправляли, сам радостно хохотал, если смеялся собеседник. И, с настойчивостью совершенствуясь в трудном языке, он отвечал по-русски, даже когда к нему обращались по-немецки. – Поглощение нейтронов при большом холоде, так? Большой холод делают супруги Руйман, правильно? Градусы сто пятьдесят ниже нуль, так?

Супруги Руйман, тоже политические эмигранты, были специалистами по физике низких температур. Курчатов хотел проверить, не увеличивается ли поглощение нейтронов ядрами при большом понижении температуры. Засучив рукава Курчатов стал помогать Руйманам. Пробегавший мимо Ландау поинтересовался, как с низкими температурами? Жена Руймана стала объяснять, ссылаясь на теорию, почему не ладится. Ландау прервал ее:

– Варвара, ты дура! Теория не про тебя, работай руками!

Она заплакала и отошла. Курчатов с упреком сказал:

– Зачем вы ее так? Ведь женщина.

Ландау искренне удивился. Ну и что, если женщина? Они ведь говорили о физике, не светская болтовня.

Барбара Руйман успокоилась лишь после того, как, увидев какое-то новое решение на теоретическом семинаре, Ландау с воодушевлением объявил: «Ну и идиот же я! Такого простого варианта не заметил!»

Хоутерманс тоже был недоволен супругами Руйман. И высказал это на совещании так, что привел всех в смущение. На его своеобразном русском языке слова звучали с особой выразительностью:

– Слушайте, Руйман, вы же кто? Вы же – евреи, а вам дали хорошо работать. Вы должны ценить такой отношение. Больше благодарность, Руйман. А что вы работает? Это же никуда, верно? Это же плохо благодарить, товарищ Руйман.

– Интересная аргументация, – с удивлением говорил потом Курчатов Синельникову. – А ведь Хоутерманс – враг фашизма!

– Возможно, его подводит плохое знание языка. Он, вероятно, хотел сказать, что на новой социалистической родине Руйманы должны работать с воодушевлением. А верную мысль высказал в привычных ему и чудовищных для нас терминах. Ты присмотрись, как он сам работает – загляденье!

Что Хоутерманс работает превосходно, Курчатов установил сразу. Даже странно было у теоретика, к тому же непоседливого и порывистого, увидеть такую придирчивую осмотрительность, такую спокойную дотошность, такое внимание к мелочам. Было ощутимое противоречие между теоретическими фантазиями, так увлеченно уносившими его в пекло неведомых звездных реакций, и этими неторопливыми руками, ощупывавшими контакты и разветвления проводов. И еще одно приятное свойство обнаружил Курчатов у Хоутерманса. Он был наделен чувством юмора: умел шутить, умел встретить шутку.

Что до Руйманов, то, помогая им, Курчатов вскоре убедился, что во всяком случае сам Руйман превосходно разбирается в физике низких температур, но еще не освоился с быстрым темпом работы харьковчан.

Лейпунский выполнил все, что в прошлый приезд обещал Курчатову по экспериментам с химическими источниками нейтронов. И размах в Харькове взяли крупней ленинградского! Вечерами Митя Тимошук, недавний выпускник Харьковского университета, приносил в кармане в Физтех из соседнего Рентгенологического института с полграмма радия, а утром возвращал. Курчатов со смехом спросил: знает ли Митя, что без расписки и охраны таскает материал стоимостью на международном рынке в тридцать тысяч долларов? Тимошук равнодушно ответил – ну и что? Он же не на рынок тащит! Да и кто на барахолке заинтересуется радием?

Радий хранился в платиновой трубочке, трубочка была заключена в две оболочки – золотую внутри, серебряную снаружи. Погружая платиновую трубочку в пробирку с порошкообразным бериллием, получали источник нейтронов. Курчатов захотел сам собрать источник, но обожженные пальцы – с них в очередной раз слезала огрубевшая кожа – не сумели развернуть серебряную оболочку. Лейпунскому тоже не удалось с ней справиться. Тимошук ловко развернул и серебряный, и золотой листочки. Курчатов добродушно проворчал:

– Ну и молодежь! Так и оттирают старших!

А случившийся рядом Хоутерманс, намекая на избрание Лейпунского в члены Украинской академии наук, иронически заметил:

– И вообще – удивительный ваш страна. Грамм радия достать легче, чем купить фунт гвозди. Лаборант работает лучше академик.

И Курчатов, и Лейпунский со смехом дружно закивали. Страна, точно, удивительная. Для науки ничего не жалеют. Грамм радия, без расписок таскаемый в кармане, – веское доказательство. И что фунта гвоздей не всегда добудешь – тоже естественно: трудности роста, издержки гигантского строительства. А что лаборант кое в чем превосходит академика – не обидно: дело для обоих новое, в освоении нового преимущество всегда за молодежью.

Шутка Хоутерманса оказалась вещей: институту вскоре выделили свой радий, можно уже было не бегать каждый вечер к соседям. Теперь пришлось завести охранника, сидевшего с винтовкой у заветного сейфа. Лаборантка Зина Тюленева – по совместительству лихая парашютистка – как-то обнаружила, что охранник сочно похрапывает на посту. Она стянула винтовку и подняла тревогу. Испуг охранника, метавшегося по комнате в поисках исчезнувшего оружия, был сравним только с ликованием лаборантки, усердно помогавшей ему в осмотре всех закоулков.

Однажды Курчатов остался с Хоутермансом в помещении большого «Ван-Граафа». Хоутерманс показал на ускоритель, заполнявший двадцатипятиметровую высоту зала – гигантский шар диаметром в десять метров покоился на трех колоннах, каждая в четыре обхвата:

– Отличный машин. Можете гордиться! В Европе такого нет.

Курчатов давно хотел спросить Хоутерманса о Гамове. Не знает ли Хоутерманс, где Гамов сейчас, каковы его успехи? Гамов считал, что на родине плохо, его не устраивало, что ему охотно давали грамм радия, когда в магазине с трудом доставали фунт гвоздей; он доказывал, что только при обилии жизненных удобств расцветает талант теоретика. Но что-то не видно его новых крупных работ. Почему?

Хоутерманс развел руками. Нет, он давно не видел Гамова. Гамов хотел остаться в Европе, это не удалось. Резерфорд сказал, что возьмет его, если об этом будет ходатайствовать Советское правительство. Ходатайство правительства – хорошо устроить человека, бежавшего со своей родины, – вот такую пощечину влепил великий Резерфорд Джорджу Гамову, ха-ха! Гамов убрался в Америку, сделал совместно с Эдвардом Теллером работу по бета-распаду. Небольшая статья, но сильная – революции не произвела, а важную закономерность открыла. Джордж много пьет – виски, водка, ром. Говорят, он ссорится с женой, они хотят разводиться. Детей нет, семьи нет… И самое главное – дефицит творчества.

– Не понимаю, что ему надо, – сказал Хоутерманс, пожимая плечами. – Я приехал Харьков не за жизненный удобств, за творческий условий – верно? Мой жена работает в Харькове в редакции журнала, тоже хорошо. Гамов еще пожалей, вы увидите!

Весь этот вечер Курчатова не оставляли мысли о бывшем товарище. Гамов, вероятно, уже жалел об опрометчивом поступке. Он потерял безвозвратно то, что так воодушевляло его в Ленинграде – преклонение друзей перед его талантом, постоянное, нетерпеливое, воодушевляющее ожидание от него научных подвигов. Он с озорством подчеркивал свою на всех непохожесть, но был все же свой среди своих. А там? Джордж Гамов пьет – это ли стимулятор творчества? А ведь он знал другое опьянение – восторженно впивающиеся в него глаза, самозабвенно внимающие его откровениям уши! Сравнение выспренно, но есть ли более точное? Фунт гвоздей и грамм радия! Фунт гвоздей…

Перед отъездом Курчатов еще раз уточнил план совместных работ.

Сегодня харьковский Физтех лучшее место в стране для исследований атомного ядра. Вавилов с неодобрением указывал на распыление ядерщиков по разным городам и учреждениям. Совместные работы компенсируют эти неудобства. Их институты будут обмениваться работниками, это превратит учреждения в разных городах в нечто научно единое. Как отнесутся в Харькове к тому, что он пришлет из Ленинграда кое-кого из своих сотрудников?

– Пожалуйста, – сказал Лейпунский. – Я со своей стороны отпущу с тобой Митю Тимошука и Васю Дементия. Пусть и они посмотрят Ленинград. Они, наверно, не видали реки шире Лопани. А пока пойдем сразимся перед отъездом разок в теннис.

Курчатов мастерства в игре не показывал, но теннисный корт посещал с охотой. Лейпунский даже на важные совещания приходил с ракеткой и, слушая выступления, вертел ее в руках. Он заразил своей увлеченностью всех физиков, на теннисный корт спешили, как в кинозал на американский боевик. Ландау, стремившийся всюду быть первым, легко обыгрывал Лейпунского, Вальтера и Синельникова, умелых игроков. Харьковские теннисисты, прослышав об увлечении физиков, стали частыми гостями Физтеха, но и им доставалось от грозного Ландау. В отличие от Курчатова, легко мирившегося с поражениями на корте, у Ландау мигом портилось настроение, когда противник брал верх. В такие дни он не только кусался, но и бодался. К счастью для молодых теоретиков, концентрировавшихся вокруг Ландау, теннисные драмы случались редко. Зато Эдди, жена Кирилла, проигрывала весело. Казалось, проигрыш на корте доставлял ей удовольствие, – она так счастливо хохотала над своей неудачей, так радостно взмахивала волосами, что проигрышу аплодировали, как победе.

Возвращался домой Курчатов через Москву. В Москве он водил своих спутников Тимошука и Дементия по всем примечательным местам, в музеи, театры, на выставки и в институты. Особенное удовольствие доставляли им поездки в метро. Курчатов с увлечением катался на эскалаторе. Он способен был, спустившись вниз, тут же опять подняться и опять спуститься.

В Ленинграде Курчатов провел харьковчан по всем лабораториям и предоставил им самим выбирать, где бы они хотели поработать.

Ноша, какую Мысовский взвалил на себя, начав строительство циклотрона, была явно не по плечу. Он выдвинулся в исследовании космических лучей, первый применил для фотографирования толстослойные пластинки, первый предложил для контроля металлических конструкций гамма-излучатели – все это были серьезные научные труды. Еще в двадцатых годах он стал известен в научных кругах за рубежом, с ним переписывались крупные иностранные ученые. Чуждый научного консерватизма, он и сам высказывал интересные идеи и охотно поддерживал чужие. Но систематическая, упорная, непрестанно возобновляющаяся, однообразная работа ему претила, он быстро терял к ней интерес. Прекрасный лектор, он многих студентов, ставших потом видными учеными, увлек в физику, но своих аспирантов старался предоставить их собственному разумению. Предлагая интересные идеи для разработки, он нередко говорил ученику: «А когда вы завершите исследование, вы растолкуете его мне, потому что тогда вы должны знать эту проблему гораздо лучше меня. А если я по-прежнему буду знать больше вас, то, значит, я плохой руководитель, а вы плохой физик». Собственной научной школы он создать не мог – да и не стремился создавать. С Хлопиным они дружили с детства – вместе когда-то учились в Одесской гимназии. Хлопин справедливо считал Мысовского крупнейшим радиологом Советского Союза, поддерживал его начинания и идеи, старался, не раздражаясь, исправить его промахи, особенно во взаимоотношениях внутри физического отдела – грубоватая резкость Мысовского была не всем по душе.

И когда Мысовский загорелся строить свой циклотрон, и Вернадский, и Хлопин без колебаний согласились, что именно у них надо возводить еще никому в Европе неизвестную магнитную ускорительную установку и что именно их работники должны начать на ней исследования ядра. И деньги были незамедлительно получены, и заводам было указано выполнять без проволочек заказы физиков. Уже в 1934 году в Радиевом институте развернулся монтаж изготовленного на «Электросиле» электромагнита весом в 35 тонн, быстро шло проектирование вакуумной камеры и высокочастотного генератора. Завершение работ казалось так близко, что Мысовский летом 1935 года послал письмо творцу циклотрона Эрнесту Лоуренсу с предложением приехать в СССР на вторую ядерную конференцию и посетить Радиевый институт. Лоуренс ответил:

«Дорогой профессор Мысовский! Благодарю Вас за письмо от 27 июля, приглашающее меня посетить ядерную конференцию в Москве. К несчастью, поскольку семестр у нас в это время начнется, я обязан присутствовать в университете. Наш академический год продолжается от конца августа до начала мая, и поэтому я могу посетить Россию только летними месяцами от мая до августа. В какое-то время я надеюсь сделать это, так как часто слышал о великолепных научных работах, проводящихся в России. Особенное удовольствие доставило бы видеть Вашу лабораторию и большой магнитный резонансный ускоритель, который Вы установили… С моими лучшими пожеланиями. Искренне Ваш Эрнест О. Лоуренс, профессор физики».

Монтаж и наладка многотонного сооружения со множеством тонких подгонок оказались гораздо сложней, чем первоначально представлялось. Месяц бежал за месяцем, пошел второй год освоения – ускоритель все не работал. Мысовский нервничал, ссорился с помощниками, но дело двигалось мало. В ленинградской «Вечерней Красной газете» появилась 15 сентября, 1935 года статья под хлестким названием «Атомное ядро и самолюбие»: руководителя физического отдела института обвиняли в некомпетентности, указывали, что освоение единственного в стране магнитного ускорителя не будет завершено, пока Мысовский, смирив самолюбие, не попросит помощи со стороны. Статья породила шум – от Хлопина потребовали объяснений, из Москвы приехал эксперт Наркомпроса разобраться на месте, что же, собственно, происходит. Хлопин с горечью написал Вернадскому – тот был в Москве, – что инспирированная кем-то статья порядком попортила им всем настроение, но что ему удалось в конце концов разъяснить: дело не в чьей-то некомпетентности, а в сложности наладки. Вконец расстроенный Мысовский пожаловался Курчатову – они в это время вели совместные работы по изомерии брома:

– Навалилась гора на голову! И когда выберемся из этого болота, просто не знаю. Идея – и теперь защищаю это – правильная: циклотроны лучше всех других ускорителей. Вы и сами убедитесь в этом, когда он заработает. Но что такие дьявольские трудности с наладкой!.. Главное, нет опыта у моих работников, да и у меня самого, что уж тут скрывать – сконструировал приборов я немало, да все были другие и попроще.

– Может быть, вместе и тут поработаем? – предложил Курчатов. – Я года два назад собрал небольшой циклотрон, для серьезных опытов не пригодился, но в принципе действовал. Хоть маленький, а опыт есть. Не возражаете?

Мысовский не скрыл, что обрадовался. Он, вероятно, и начал этот разговор, чтобы попросить о содействии.

– Не только не возражаю, а всячески приветствую. О самолюбии моем столько всякого наговорили! Какое к черту самолюбие. Давайте, Игорь Васильевич, пойдем к Виталию Григорьевичу договариваться.

– Раньше мне надо получить разрешение своего начальства.

Иоффе, выслушав Курчатова, задумался.

– Навязываемся… Виталий Григорьевич к своим институтским делам ревнив. Вряд ли ему понравится сотрудничество в кавычках, даже если предложение исходит не от вас, а от Мысовского.

– Без кавычек, Абрам Федорович. Циклотрон нам нужен еще больше, чем радиохимикам. Но никто не разрешит нам строить свой, пока этот не заработает. «Одного не можете пустить, а требуете уже второго!» – разве по-другому ответят? На циклотроне Радиевого института будем проводить совместные исследования, об этом с Мысовским договоримся. А для этого надо, чтобы циклотрон заработал. Все просто, как блин.

Иоффе тонко усмехнулся:

– Дипломатично! Учтите, впрочем, что Хлопин не дипломат и что после грубой статьи он раздражен до крайности. Он не постесняется сказать, что думает. А думает он, уверен, что это мы с вами подбивали редакцию газеты на критику. Примите это мое замечание в качестве напутствия. Против существа ваших предложений у меня возражений нет.

Курчатов возвратился к Мысовскому.

До сих пор он лишь со стороны поглядывал на циклотрон, теперь вместе с Мысовским придирчиво осматривал каждую деталь. Ускоритель был установкой крупной, во много раз больше той, что Курчатов когда-то смонтировал у себя: массивный магнит имел один метр в диаметре. Молодые сотрудники физического отдела, Виктор Рукавишников и Дмитрий Алхазов, знали свое дело. Курчатову не понравилось только, что вакуумная камера маловата. Дима Алхазов, худой востроносый паренек, с горящим лицом следивший за каждым движением непрошеного гостя из Физтеха, запальчиво отвел критику: они точно скопировали циклотрон Лоуренса, он покажет американские чертежи, пусть не придираются! Курчатов с улыбкой переводил взгляд с Алхазова на столь же рассерженного Рукавишникова: эти два парня, по всему, были не из тех, что легко расписываются в некомпетентности. Не вызывала возражения высокочастотная часть, спроектированная Бриземейстером, тот тоже знал свое дело.

Но монтаж заставил Курчатова хмуриться. Создать требуемый вакуум при такой сборке немыслимо.

– Ваше мнение, Игорь Васильевич? – с тревогой осведомился Мысовский, когда они шли к Хлопину. – Сколько крови попортил проклятый ускоритель!..

– И еще попортит! – весело пообещал Курчатов. – Но вместе мы его добьем. Переберем, почистим, отполируем, обдуем, погладим ручкой… Справимся. Не боги горшки обжигают.

Хлопина нашли не в директорском кабинете, а в лаборатории, это наложило на разговор свой отпечаток – Хлопин не любил отрываться от исследований ради административных дел. Он стоял в халате у вытяжного шкафа, внутри, на песочной плите, подогревалась жидкая смесь в фарфоровом стакане. Хлопину помогала жена.

Курчатов попросил прощения, что вторгся в лабораторию, но дело не терпит отлагательства. Хлопин с иронией посмотрел на него:

– Три года терпели, трех часов не смогли? Впрочем, это несущественно. Пойдемте в мою комнату. – Не снимая халата, он прошел в свой кабинетик и холодно показал на диван. – Садитесь, пожалуйста. Так что вы предлагаете?

Напутствие Иоффе било в точку. Уклончивые формулировки, подслащивание горьких пилюль на этого человека не действовали. И Курчатов не мог отделаться от чувства, что Хлопин и вправду подозревает, что к газетной шумихе, поднятой вокруг циклотрона, физтеховцы какое-то отношение имеют. Курчатов готовился резко ответить, если бы такое подозрение было высказано вслух. Но Хлопин, выслушав обоих, только сказал:

– Я бы солгал, если бы объявил, что ваше предложение мне нравится. Во-первых, я не поклонник князя Гостомысла, приглашать варягов на княжение не люблю…

– Какое княжение, Виталий Григорьевич? Я уже сказал вам, мы оказываем вам помощь ради того, чтобы получить помощь от вас.

– А во-вторых, – спокойно продолжал Хлопин, – меня не удовлетворяет формула: помощь ради помощи. Она слишком туманна. Вся сложность в соотношении – какая помощь ради какой? Я не отказываюсь, я только ставлю свои условия. Циклотрон строится для Радиевого института, и, кто бы нам ни помогал, мы остаемся его хозяевами. О деталях совместной работы договоритесь со Львом Владимировичем.

Выйдя из лаборатории, Курчатов со смехом сказал Мысовскому:

– Результат – какой хотели. Разговор – никаких резкостей. Состояние – как если бы сперва горячо попарили, а потом хладнокровно высекли.

Мысовский невесело спросил:

– Когда начнем? Не хотелось бы откладывать…

– Зачем откладывать? Сейчас и приступим.

В этот день Курчатов явился так поздно и выглядел таким усталым, что Марина Дмитриевна встревожилась.

– Начал налаживать циклотрон у радиохимиков, – объяснил он, набрасываясь на еду, слишком позднюю для ужина и слишком раннюю, чтобы назвать ее завтраком.

– Три раза просыпалась и опять засыпала, – пожаловалась жена. – Пожалуйста, предупреждай заранее каждый раз, когда придется задерживаться допоздна, чтобы я так не беспокоилась.

– Каждый раз не выйдет, Марина, слишком много будет разов. Предупреждаю вперед на месяц: буду приходить поздно. Можешь спать спокойно.

Она дожидалась, засыпала, не дождавшись, спала неспокойно. Он приходил после полуночи, мылся, присаживался к столу, она поднималась, садилась рядом. Ночные минуты теперь были единственными, когда можно было поговорить с мужем, она не хотела терять эти драгоценные минуты. Она ужасалась – он слишком много взял работ, и половины бы хватило. Он отвечал, что и в два раза можно бы больше взять, будь в институте хороший теоретик-ядерщик. Экспериментатор без теоретика, освещающего тут же любой темный эксперимент, теряет половину своей эффективности. Какая была недавно роскошь! В двух соседних институтах – сразу четыре теоретика: Френкель, Гамов, Иваненко, Бронштейн. Гамова черт дернул за границу, Иваненко переселился в Томск, Бронштейна тоже нет. Остался Френкель, но у него свои интересы, он не сядет за один стол с экспериментаторами, а нужен именно такой.

– Раньше ты относился к теоретикам по-другому, – заметила Марина Дмитриевна. – Они делали свое, ты – свое.

– Раньше – да. Мы работали разобщенно. Только дружески любопытствовали, что у каждого получается. А хотелось бы потрудиться по-иному, чтобы теоретик был глазами экспериментатора.

…Он мог об этом только мечтать, таких теоретиков пока не существовало. Он и не догадывался, что жизнь всего через пять-шесть лет повелительно предпишет именно эту организацию науки, и что осуществит ее он сам, и что она приведет к огромному научному и практическому успеху: собранные вместе блистательные теоретики составят единую группу с экспериментаторами. Исстари сложившаяся разобщенность теоретиков и экспериментаторов пока что была прочна. Он уже ощущал ее неудобства, но она еще не стала препятствием к успеху, ее еще не требовалось отменять. Да это и не было бы в его силах.

Иоффе часто вспоминал разговор с Вавиловым. Руководить институтом становилось все трудней. В наркомате намекнули, что очень уж широко представлены общетеоретические темы – не следует ли их кое-где пообрубить, институт-то ведь технический! Иоффе разъяснил, что делать этого не следует, в основе практики лежит теория – разве это не аксиома? Начальник научно-исследовательскою сектора наркомата с аксиомами соглашался, но посетовал, что науке в институте внимания куда больше, чем практике. Надо, надо менять нездоровое соотношение между наукой и практикой, ликвидировать ненужный перекос к абстрактным исследованиям.

– Вглядитесь в вашего соседа, в Оптический институт, Абрам Федорович, – любезно посоветовал он. – Институт – академический, руководители его, Рождественский с Вавиловым, – крупнейшие ученые. А ведь для промышленности дали больше, чем вы, институт промышленный!.. Тот же Радиевый… На нем держатся многие наши заводы. А какой завод опирается на ваши лаборатории? И вы это считаете нормальным?

Иоффе считал это нормальным. Оптический институт разрабатывает технологию варки и обработки стекла, у оптиков нет пока инженерной науки. Не им же, физтеховам, учить инженеров, как строить генераторы и трансформаторы, конструировать станки и автомобили, паровозы и самолеты? Они призваны вооружать промышленность идеями, а не проектами. О чем спорить?

– Есть о чем спорить. На мартовскую сессию Академии наук вынесен ваш доклад о работе Физтеха. Надеюсь, обсуждение прояснит ситуацию…

Академия наук открывала первую сессию в столице с еще невиданной торжественностью. В пышном зале на Волхонке собралось 800 человек, могло бы прийти и больше – не хватило мест. На стене висели листы проекта нового здания академии, разработанного Щусевым, перед ними толпились, ими восхищались. «Именинники мы! – с энтузиазмом твердил бывший народоволец, седобородый химик Бах. – Вот уж радость так радость!»

Сессия была посвящена физикам. Рождественский и Вавилов докладывали о важных исследованиях, с успехом внедренных в промышленность. В трехчасовом своем докладе Иоффе не мог похвалиться такими же удачами. Он лишь настаивал, что линия института правильна. То, что с пренебрежением называется чистой наукой, лучше бы назвать фундаментальной. Слово «чистая» напоминает о надоблачных высотах, о холодной пустоте, суть же в создании фундамента техники будущего, к этому сводится цель любой плодотворной физической теории. Иоффе чувствовал сам, что дает благодарный материал для критиков. Возвратившись на свое место в президиуме, он заглянул в список, лежавший перед председателем, – двадцать четыре человека просили слова!

Они шли на трибуну – физики и хозяйственные руководители, философы и металлурги, партийные работники и электротехники. Иоффе не сомневался, что его будут критиковать. Он не предвидел лишь, что спор поведут с такой страстью! Страсть была сильней аргументов, возражать было трудно. Еще Миткевича, в который раз запальчиво обвинявшего Френкеля в идеализме, или Аркадия Тимирязева, грубо нападавшего на теорию относительности, можно было игнорировать – те вносили в научную полемику какой-то посторонний дух. Но совсем по-иному воспринимались речи металлурга Байкова, электротехника Чернышева, агронома Тулайкова, они просили о помощи – от просьб не отмахнуться! В стране появились невиданные еще заводы, перестроено сельское хозяйство, тысячи проблем внезапно возникли перед практиками… «Почему игнорируете наши запросы?» – с обидой спрашивали у Иоффе. Он хмурился, нервно постукивал пальцами по столу. Он мог бы и раздраженно крикнуть – я отвечаю лишь за один институт в стране, один институт не может дать ответа на все возникающие вопросы. Он не мог так говорить, такой ответ был бы неправдой. Он чувствовал, что отвечает не за один свой институт, за всю науку. Перед наукой вправе ставить любые вопросы, она обязана на каждый искать ответа. Он был подавлен безмерной своей ответственностью. Со стороны казалось, что он растерялся. Но все было куда сложней, чем простая растерянность. Он мог бы даже обрадоваться, а не огорчаться, это тоже не противоречило обстановке. Радость вдруг стала неотделима от огорчения. Надо было радоваться, что науку, им представляемую, каждый выходящий на трибуну считает главной среди всех наук, этим и объяснялась безмерность требований. И надо было огорчаться, что от физики хотели большего, чем она могла дать, ее реальную силу преувеличивали. Иоффе не знал, как держаться. Он мог защитить свою науку, только опорочив ее. Вы приписываете нам роль, которой реально нет, мы маленькие, а вы увидели в нас великанов – это был бы честный ответ. Так отвечать означало бы разочаровать друзей, а не отразить удары противников. Он мог защищаться. Разочаровывать он не хотел.

И, слушая своих критиков, он не переставал удивляться высокому рангу, так неожиданно приписанному физике. Еще недавно она была одной из многих наук, такой же, как биология, как химия, пожалуй, пониже химии, – когда же совершилось ее коронование в королевы? Сами физики не возводили свою науку на трон, а она – на троне! И, нападая на нее, никто и не усомнился: заняли престол по праву. И даже то удивительно, размышлял Иоффе, что на сессии, кроме основных докладов – его, Рождественского, Вавилова, – еще выступают с частными докладами, каждый о своем – Тамм, Фок, Френкель. Они говорят о строении внутриатомного ядра, о внутриядерных силах, о плавлении тел… Какие это доклады для всесоюзной сессии? Скорее уж лекции для теоретического семинара! А слушают не студенты, не аспиранты, нет, академики, промышленники, партработники – вот какое значение вдруг увидели они в специальных темах! И то, что Тамм сказал, пожимая плечами, что говорить о вещественности магнитных линий все равно что спорить, какого цвета линии меридиана, а Миткевич язвительно возразила «Почему не поспорить? Мой меридиан красного цвета, а у вас?» – даже эта странная перепалка возникла из той же иллюзии: физике приписывается непомерное значение, в ее абстрактных теориях выискивают чуть ли не политический смысл. И ведь никто, говорил себе Иоффе, не оспаривает значение ядерных исследований – просто требуют немедленного промышленного эффекта. Физика такая всесильная, вынь да положь эффект – разве не это твердят с трибуны?

Мысли эти то утешали, то тревожили. И, отвечая оппонентам, Иоффе то признавал и ошибки, и недоработки, то непоследовательно – так всем казалось – настаивал, что и недоработки закономерны, и ошибки неизбежны, и работа и дальше должна идти так же.

Академик Н. П. Горбунов с огорчением написал об этом дне: «Под влиянием единодушной критики академик Иоффе в заключительном слове признал ряд допущенных им и его школой ошибок, однако это признание не было исчерпывающим». А сам Иоффе, еще не остыв от жара спора, чувствовал, что борьба, от которой он уклонялся, не завершена, а начата. В ушах звучал недобрый выкрик Рождественского: «Я предупреждал вас, Абрам Федорович, не послушались! Неправильное направление взяли, я говорил вам!»

– Не огорчайтесь! – посоветовал Вавилов в перерыве. Он знал, что Рождественский и Иоффе, когда-то друзья, теперь были более чем в холодных отношениях. – Дмитрий Сергеевич перехлестнул. Это, конечно, преувеличение, что все направление вашего института неправильное…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю