Текст книги "Творцы"
Автор книги: Сергей Снегов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 27 страниц)
– Кустарщина! – сказал он Александрову. – Одной контрольной станции для размагничивания мало. Нужна вторая. Думаю заняться этим. Помощь командования обеспечу.
Помощь командования обеспечили легко, но недовольство моряков «профессорскими штучками» еще не было преодолено. Командиры окрестили размагничивание «принудительной косметикой». Боцмана зычными голосами подгоняли матросов, тянущих кабели, команды физиков заглушались солеными словечками. Курчатов огрызался, в голосе его появилась та же морская зычность, помощники с удивлением обнаружили, что профессору не только ведома брань, но и «пускать» он ее может с такой же лихой закруткой. А затем произошло то, что называется «не было бы счастья, да несчастье помогло». У стенки выстроилась очередь кораблей, впереди лидер «Ташкент», за ним три тральщика. И лидер, и два тральщика были уже размагничены, когда прибыло распоряжение отряду срочно выходить на задание. Командир отряда заколебался – не оставить ли в порту еще не размагниченный корабль? Капитан тральщика, покрыв небо и землю, и физиков ошеломляющей бранью, занял свое место в кильватере. А на выходе в море раздался взрыв: три размагниченных корабля минную засаду прошли, подорвался неразмагниченный. Командующий вызвал физиков:
– Строжайше подтверждаю приказ: ни один корабль, не побывав у вас, в море не выйдет. Штаб флота, по согласованию с вами, будет давать список кораблей, которым разрешен выход в море. Срочно стройте вторую станцию!
Вторую испытательную станцию выстроили в Стрелецкой бухте. На дно погрузили немецкую магнитную мину с работающим взрывателем, но без взрывчатки, от мины на берег протянули провода к прибору, сигнализирующему, как она ведет себя. Над миной теперь проходил каждый корабль, получивший приказ на выход. Если в магнитном взрывателе возникал импульс, судно не выпускалось. На «площадке» все энергичней шло размагничивание. Судам, прошедшим испытательный полигон, магнитные мины уже были не страшны в течение нескольких месяцев. Достаточность размагничивания выходящих в море кораблей определяла специальная флотская комиссия во главе с флагманским механиком флота Б. Я. Красиковым.
Александров получил вызов на Северный флот – консультировать там противоминную защиту, в частности наладить безобмоточное размагничивание подводных лодок по опыту Черноморского флота. «Поедем вместе, Игорь!», – сказал он. Курчатов заколебался. Перспектива побывать в Заполярье, где он никогда не был, соблазняла. Но командующий Черноморским флотом адмирал Октябрьский отказался отпустить одновременно обоих физиков.
– Поезжай один, Анатоль! – сказал Курчатов.
Александров уехал. Курчатов с прежней энергией – помощники поеживались, получая задания, – продолжал размагничивание, увеличивая число изготавливаемых во флотских мастерских приборов, доставал все новые бухты кабелей и – предмет особого увлечения – подробно отмечал в блокноте, когда и какие корабли прошли обработку. Названия кораблей записывать запрещалось. Он усердно упражнялся в самостоятельно изобретенном коде. Специалисты-шифровальщики только головами покачали бы, попадись им в руки запись, казавшаяся ему очень хитрой: лодка – ландо, эсминец – экипаж, крейсер – корыто, тральщик – трактор, линкор – лохань. В увлечении он иногда кричал помощникам: «Поторапливайтесь с ландо, трактора подходят». Они посмеивались: за подводной лодкой у стены выстраивалась очередь тральщиков, одного взгляда на причал было достаточно, чтобы разобраться в обстановке.
Помощники скоро увидели: их руководитель не просто выполняет важное военное задание, но вникает в новую область техники на глубину, казалось бы, уже чрезмерную. Опытный минер капитан-лейтенант М. И. Иванов первый вскрыл вытраленную водолазом М. М. Хорец магнитную мину немцев. Курчатов познакомился с ним и другими минерами, стал изучать конструкцию мин, помогал разбирать и собирать их и так наловчился в этом, что скоро стал знатоком опасных устройств. «Нелишне и эту специальность приобрести», – говорил он, посмеиваясь.
В Севастополе появились гости из Англии – группа морских офицеров. Два из них – Лестер и Джонс – приехали делиться опытом Британского флота по обезвреживанию коварных мин, а заодно познакомиться с конструкциями мин, обезвреженных советскими минерами. Оба были уверены, что русским надо объяснять законы Ома и Фарадея и растолковывать марки кабелей. Они не скрыли удивления, когда увидели, как хорошо размагничены корабли. Оба офицера учили русских «натиранию» и сами усердно записывали схемы укладки кабеля, силу тока, изменения магнитного поля в обмоточной схеме, им самим значительно менее известной.
Вначале объяснение гостям давал Лазуркин, но его отличный английский язык насторожил Лестера: офицеру из Лондона не верилось, что русский физик может так владеть его родным языком. Даже квалифицированное, вполне «по науке», описание операций не успокоило Лестера. Он явно сторонился Лазуркина.
– Юра, он считает тебя разведчиком, – с восторгом объявил Степанов. – И разведчиком высшей квалификации, специально натасканном на морских офицеров. Он опасается, что любое неосторожное слово выдаст какую-либо английскую государственную тайну. А то, что ты его ни о чем не расспрашивал, только отвечал на вопросы, пугает его еще больше. Именно такое поведение характеризует шпионов экстра-класса. Они говорят сами, а тайны выуживают из молчания слушателей.
Языковый барьер преодолел приехавший в Севастополь А. А. Луначарский, сын первого наркома просвещения А. В. Луначарского. Молодой журналист буквально ошеломил англичан глубоким знанием Шекспира, Диккенса, Байрона, гости охотно беседовали с ним на общие темы – в специальных военно-морских он разбирался хуже, чем в литературе, это мешало общению, зато в ином смысле и успокаивало. К сожалению, молодой Луначарский в следующем году погиб при штурме Новороссийска.
Из физиков только с Курчатовым Лестер разговаривал свободно. Курчатов и объяснял, и расспрашивал. Его интересовали английские приемы размагничивания. Лестер удовлетворял его любопытство с охотой. Английский выговор Курчатова явно выдавал иностранца, а всего больше подкупало его обхождение – ослепительная улыбка, громкий голос, приветливость…
О простоте его говорили и севастопольские моряки, но несколько по-иному:
– Профессор, а высказывается как наш боцман! Парень в дымину свой!
Старшой бригады Степанов имел свое мнение о простоте руководителя:
– Это только вид такой – рубаха-парень. Без логарифмов и интегралов к таким простакам и не подступайся.
Так прошел август, потянулся сентябрь. Гитлеровские армии прорвались к Крыму. Воздушные бои на подступах к Севастополю становились все ожесточенней. В сентябре фашистские самолеты впервые показались непосредственно над Стрелецкой бухтой. А в часы, когда не звучали сирены воздушной тревоги и не грохотали зенитки, землю охватывала дремота уходящего лета. Солнце палило, теплые волны с шипением накатывались на берега, можно было кинуться в воду. Вечерами на западе, в грозной дали, откуда ежеминутно ждали нападения, разгорались яркие закаты – так хорошо было полюбоваться солнцем, скользящим в море…
И когда выпадало свободное время, Курчатов шел на пляж, бросался в воду, начинал долгое купание. Уставая энергично плыть, он поворачивался на спину, покойно раскидывал руки на воде, лежал, мягко покачиваясь на волне, – из воды высовывались только пальцы ног да обращенное к небу лицо. Наступало особое время: одиночество, пора раздумий, пора трудных споров с собой. Здесь, метрах в ста от берега, можно было не заботиться о том, чтобы выглядеть бодрым. «Наслаждается наш генерал!» – говорили физики, увидев недвижно покоящегося в воде Курчатова. Это было терзание, а не наслаждение. Над головой раскидывалось синее небо юга, Курчатов глядел на север. Там, далеко отсюда, он начинал свою научную жизнь, там и закончил ее. Сколько лет он отдал ядру! А каков результат? Да никакого, если по большому счету, а мелкий в таком большом деле не гож! Ядерной энергией не овладел, «ядерного котла» не сложил, даже в модели не установил, каков он! Что же, вся прошлая жизнь – ошибка? Жизнь, не давшая результатов? Продолжать ее? Или, может, честно признать свое поражение и совершить новый крутой поворот – уйти, уйти, навеки уйти от атомного ядра!
Уставая от жестоких мыслей, он плыл к берегу и снова был прежним – бодрым, энергичным, быстрым. И каждый, поглядев на его довольное лицо, видел – на пользу идет длительное плавание этому крупному, красивому, ладно скроенному, крепко сшитому, ослепительно улыбающемуся мужчине – всем бы такое здоровое удовольствие!
А в гостинице, перед сном, он придвигал бумагу и разговаривал с женой. Она была далеко, она тосковала, у нее болела нога, не ладилось с квартирой, не хватало денег. Он старался ее ободрить и утешить, лучшее ободрение – рассказ, как ему хорошо. Он расписывал свои удовольствия, их было немного, но важные – погода стоит хорошая, он много купается, на базаре масса фруктов, овощей тоже хватает, товарищи – чудные… О работе он писал лишь, что интересная, и проницательный разведчик не дознался бы из писем, чем он занимается. И о том, чем товарищи заняты, не спрашивал, и о войне не упоминал; это была тема не так запретная, как печальная, дела на фронте шли все хуже, у них в Севастополе тоже – она знала это по сводкам. Зато налегал на красоты юга. «Здесь чудесные ночи с прекрасным черным небом. Без тебя тоскливо Как тебе там живется?» «Последние дни несколько меньше занят, купаюсь. Появились мировецкие груши, к которым мы относимся с энтузиазмом. Начинается виноград. Стоят чудесные ночи, все время тебя вспоминаю. Вчера была гроза – думал о тебе». «С едой очень хорошо: южная кухня мне нравится очень. Вообще, вполне здоров, и даже насморк почти пропал. Здесь стоит чудесная, ясная и жаркая погода. Любуюсь яркими красками Крыма, замечательным вечерним небом, лунным морем, амфитеатром домиков с черепицей». «Я чувствую себя хорошо, вполне здоров, отношение ко мне хорошее. Очень доволен тем, что вижу, что моя работа полезна. Передай Монусу (Соминскому), что он – голова, что нашел мне применение. Без тебя скучаю очень».
И снова, и снова: «Здесь бывает иногда изумительно. Вчера, например, я просто глаз не мог оторвать от моря. Заходило солнце, и на зеленой воде переливались яркие, блестящие, красные пятна, а вдали громоздились красные и желтые облака. Пиши почаще». «Моя жизнь здесь идет по-старому. После нескольких дней ненастья здесь опять солнечно и тихо. Сейчас иду купаться. Скучаю без тебя очень».
Только на краткое время в этих улыбчиво-бодрых письмах прорвалось уныние. В Ленинграде скончался отец, мать осталась в блокированном городе. Курчатов вспоминает, как перед отъездом побывал у родителей: «Наше прощание было очень грустным – именно в ту ночь я почувствовал, как я их люблю и какие они слабые и беспомощные». И в следующем письме: «Последи за Борькой, постарайся успокоить его и облегчить ему жизнь. Очень грустно за маму, но сделать сейчас все равно ничего нельзя, остается только ждать и рассчитывать на судьбу».
И в который раз – в новых письмах – настойчиво: «Здесь опять установилась хорошая погода, тихо, солнечно, хотя и прохладно. Обо мне не беспокойся, у меня все есть…» И, чтобы усилить впечатление о своем хорошем бытие и добром настроении, он разнообразит обращения: «Дорогая, любимая, родная, женка, девочка, Мурик, Мурсулинка», а себя весело именует «Гарун, Гарунишка, Цыганок», и обнимает ее, и горячо прижимает к груди, и целует, целует, целует!
И лишь одной темы он не касается в письмах, лишь о прошлой работе не разрешает себе говорить. Прошлого больше не было, он жил настоящим. Здесь была глухая рана, ее нельзя коснуться даже осторожно, упомянуть о ней даже случайным словом – она болела от любого слова, как от грубого прикосновения. Он не мог обсуждать то, что продолжало жечь душу. Он разрешал себе быть только бодрым, энергичным, веселым. Это было больше, чем «флаг корабля». Это был способ существования.
В октябре немцы прорвались в Крым, блокировали Севастополь с суши. В городе появились войска, эвакуированные из оставленной Одессы. Командование флотом объявило физикам, что будет вывозить их из осажденного города – пора сдавать морякам все работы по размагничиванию судов. Смена была готова. В Севастополе образовалась целая группа квалифицированных морских офицеров, досконально изучивших технику размагничивания, отлично разбиравшихся в физической природе этого явления, – вскоре все они стали крупными специалистами в области магнитной защиты флота. И Б. А. Ткаченко, и И. В. Климов, и прилетевший уже после Курчатова из Москвы Л. С. Гуменюк, и М. А. Оболенский – работники Научно-технического комитета Наркомата Военно-Морского флота и штаба Черноморского флота могли уже без помощи физиков самостоятельно организовать станции размагничивания и обучать персонал техническим приемам. К тому же была готова и рукопись Курчатова по защите от магнитных мин, ее передали в типографию для издания. Курчатов разбил бригаду на три группы. Эвакуируются по очереди в южные порты Черного моря – налаживать и там противоминную защиту. В первой группе, вместе с Курчатовым, уезжают Юра Лазуркин и Толя Регель.
Вечером 4 ноября катер доставил троих физиков с их приборами на плавучую базу подводных лодок «Волга» в Северной бухте Еще два транспортных судна готовились в море. Выход назначили в полночь. Но едва катер подошел к плавбазе, как зазвучала воздушная тревога. Перегрузка оборудования с катера на плавбазу шла под аккомпанемент бомбежки и стрельбы зениток, в сиянии сброшенных с самолетов осветительных ракет. Налет был отражен лишь заполночь, и три размагниченных транспорта воспользовались кратковременным спокойствием, чтобы выскользнуть в море. Суда должны были пробраться ночью вдоль южного берега Крыма к Новороссийску – дорогой самой короткой, но и самой опасной: в Крыму уже всюду, кроме Керчи и Севастополя, хозяйничали немцы. Командир «Волги», не доверяя обманчивой темноте, отказался от прорыва к Кавказу напрямик и сразу повернул на юг, приказав радистам для маскировки вести лишь прием и не откликаться на вызовы. Севастополь вызывал плавбазу, она молчала.
Регель и Лазуркин разместились на палубе, рядом с упакованными приборами. Курчатову капитан предложил каюту, он от каюты отказался. Но и на палубе не сиделось. Он вскакивал, поднимался к капитану на мостик, всматривался вместе с ним в угрюмую темноту, вблизи от судна призрачно освещаемую барашками волн…
Так шла ночь. К рассвету из услышанных радиопередач стало известно, что два других транспортных судна при переходе потоплены немецкой авиацией. Немцы впоследствии объявили потопленной и «Волгу», так как ее радиостанция молчала, а в Новороссийске плавбазу не обнаружили. На юге показались горы северного побережья Турции. На траверзе Синопа командир приказал повернуть на восток. «Волга» подошла к кавказскому побережью под защиту сухопутных батарей и направилась в новую базу флота, в Поти.
В Поти физики возобновили работу, так успешно развернутую в Севастополе. Дело здесь шло гораздо медленней. Курчатов нервничал, его раздражала почти мирная обстановка – о войне напоминало лишь ночное затемнение.
Свободное время он использовал для писем Марине Дмитриевне. Он живописал переход по Черному морю в обьгчном своем стиле. О бомбежке по выходе из Севастополя, о бегстве на юг только фраза: дорога «сопровождалась несколькими острыми моментами и была в общем тяжелой». И сразу увлеченное: «Зато можно было полюбоваться прекрасным морем с богатейшим разнообразием красок, блестящих временами, а временами мрачных и величественных». И в каждом письме он с той же многозначительной настойчивостью описывает природу и погоду, цвета земли и моря, краски неба. Он как бы перестал быть физиком, он чувствует себя лириком. Он исподволь готовит жену к новому повороту жизни. Он обиняком предупреждает, что к прошлому возврата не будет. Все дано лишь в глухом подтексте, на большее он не осмеливается. Марину надо заранее примирить с переменами. Она знает, как он любит море, когда-то мечтал стать моряком, физика пересилила море, но сегодня он обнаружил, что только морские стихии ему по душе, без волн и качки отныне нет радости.
Из Поти он отправляется в Туапсе консультировать налаживаемое и там размагничивание кораблей, осенняя погода скверна, льет дождь, дует пронизывающий ветер, море бушует. Он старается внушить жене, что и плохие условия на море – хороши. Он радостно пишет в кубрике небольшой шхуны о переходе в Туапсе: «…Качало, но я, оказывается, так и остался к этому невосприимчивым и, наоборот, прихожу всегда в хорошее расположение духа. Вообще все больше и больше тянет к морю. Вряд ли после вернусь к жизни большого города и кабинетной обстановке. „Бродяжничество“ всегда мне было мило – думаю работать на флоте».
И отлично понимая, как ее поразит – может быть, и потрясет – высказанное скороговоркой решение, тут же торопливо приписывает: «Но это в будущем, сейчас же хочется домой, к тебе и институту». Она должна понять недоговоренное – «к институту» отнюдь не означает «в институт». Речь о встрече с друзьями, а не о работе с ними. Да и с кем работать? Коллектив ядерной лаборатории распался, на передовой Флеров, Панасюк, а Неменов и Щепкин размагничивают суда на Северном флоте. К прошлому не возвратиться, так он решил, так написал жене.
Про себя он сознает, что в первые дни войны действовал слишком поспешно, даже опрометчиво. Война затянулась, можно было и не распускать лабораторию. И, чувствуя, что совершена ошибка, он старается оправдать ее перед собой и перед Мариной Дмитриевной. Он поддается унылости, унылость тоже одна из форм оправдания. Не его дело создавать фундамент новой техники человечества. Он попытался – не вышло. Вот жизнь, о какой он теперь мечтает, – кораблик, каботажничающий вдоль небольших портов, каюта в три квадратных метра, яркие краски моря и берегов, многоцветные закаты, изредка штормы – для улучшения настроения – и высокое небо над головой. И все! Больше ничего не хочу. Точка. Курчатов.
Одна за другой эвакуируемые из Севастополя группы физиков соединяются в Поти. Во всех портах Черноморского побережья налажена защита судов от магнитных мин. Командование требует, чтобы такие же работы были проведены и на Каспии. Курчатов с нежностью провожает в Баку Лазуркина и Регеля, «наших милых чудаков», к которым так привязался. Ничего не поделаешь – мы предполагаем, командование располагает.
Контр-адмирал Исаченков вызвал Курчатова в Казань. По дороге понадобилось проконсультировать в Ульяновске начатое там размагничивание судов Волжской военной флотилии. Новый год Курчатов встретил в поезде. Поезд больше стоял на забитых эшелонами станциях, чем двигался. На станциях лежали вповалку люди, кто храпел, кто стонал. Бодрствующие скоплялись у репродукторов – радио передавало о развернувшемся контрнаступлении наших войск под Москвой. Санитары ходили между людьми, проверяя, нет ли заболевших тифом. Курчатов – от греха подальше – предпочел опасному залу перрон и всю ночь шагал там на двадцатиградусном морозе в легком матросском бушлате. Лишь в середине января он добрался до Казани. Встреча с женой и братом была и радостна и печальна – Марина и Борис исхудали, он испугался, когда увидел их. Они испугались еще больше – Курчатов еле стоял на ногах. Он хотел немедленно отправиться в институт – верней, по институтам, их в Казани было много, и ленинградских, и московских. Марина Дмитриевна запротестовала. Она никуда его не пустит, он должен лежать, он, наверно, простудился в дороге, друзья наведаются сами.
Он покорно разделся и лег. Температура повышалась. Возможно, сыпной тиф, думал он с опаской. Как бы не заразить Марину! Она хотела присесть на кровать, он не разрешил приближаться к себе, показал на стул. Она подала письмо.
– От Флерова, Игорек. Он приезжал в Казань, выступил с докладом. Прочесть тебе, или сам прочтешь?
Курчатов пробежал глазами письмо, положил его рядом, думал, уставясь взглядом в потолок. Марина ушла на кухню готовить ужин. Комната ей в Казани досталась проходная, в коммунальной квартире. Борис Васильевич жил в отдельной комнатушке, но сырой и темной и до того крохотной, что там мог поместиться только один человек.
Флеров умолял Курчатова возобновить работы по ядру. Он писал, что решение закрыть ядерную лабораторию – ошибка. Ведь другие лаборатории функционируют, почему же так расправились с ними? Он настойчиво тянул своего руководителя к прежней жизни, к прежним темам.
Вернувшаяся Марина Дмитриевна с тревогой сказала:
– Игорек, на тебе лица нет!
– Температура, – ответил он, дотрагиваясь до лба. – Придется поваляться в постели.
Она присела на стул рядом с кроватью.
– Что ответишь Георгию Николаевичу? На конверте адрес полевой почты.
– Ничего не отвечу, Марина. Что ему отвечать?
Он замолчал, опустил веки.
Вечером врач долго выслушивал больного, велел с постели не подниматься и принимать все лекарства, которые удастся достать, – он оставил на столе список. Марине, провожавшей его к выходу, врач сказал, что у мужа воспаление легких, состояние грозное. Надо бы госпитализировать больного, но больницы переполнены ранеными.
Ночь прошла беспокойно, Курчатов метался, стал бредить. Утром Марина поспешила к Иоффе – среди указанных лекарств были такие, каких в аптеке не достать. Иоффе пообещал обратиться в Академию наук и в обком партии за помощью. Вечером он сам принес лекарства. Курчатов слабым голосом поздоровался, но говорить связно не мог.
– Болезнь по нынешнему времени – недопустимая роскошь, – печально сказал Иоффе Марине Дмитриевне. – Но все, что можно сделать в Казани, сделаем.
Неделя шла за неделей, выздоровления не было. А когда месяца через два он стал подниматься, ноги так плохо слушались, что приходилось хвататься за что-нибудь руками, чтобы не упасть. Однажды он дотащился до настенного зеркала – из стекла смотрело незнакомое, густобородое лицо. Марина ласково сказала:
– Не узнаешь себя? Надо побриться, Игорек, будешь прежним.
Прежним он быть не хотел. Он объявил, что не расстанется с бородой – во всяком случае, на все время войны. Он с удовольствием смотрел в зеркало. У прежнего Курчатова бросался в глаза скошенный назад подбородок, он вносил в лицо что-то женственное. О нынешнем волевом, суровом лице никто не сказал бы, что в нем сохранилась хоть капля мягкости. Мужественное, почти грозное, оно соответствовало строгому времени, он был доволен своим обликом.
Марина Дмитриевна не торопилась знакомить его со всем, что случилось за время болезни. О матери сказала, лишь когда он стал сердиться, что от него утаивают судьбу близких. Мать вывезли по Ладоге в Вологду, но, ослабевшая от голода, она уже не поправилась – в феврале Марью Васильевну похоронили. Еще Курчатов узнал, что в Свердловске заболел сыпным тифом заведующий лабораторией брони Куприенко. Болезнь быстро свела его в могилу. Александров был на Баренцевом море, сотрудники по Севастополю – на Черном и Каспийском, в волжских портах. От них приходили письма – дела везде шли успешно.
Выздоровев, Курчатов пришел в Физтех. Обрадованный Иоффе усадил его на диван, сам сел рядом.
– Борода вам идет, Игорь Васильевич. – Иоффе поблескивал умными глазами. – Но боюсь, пристанет какое-нибудь прозвище, с ней связанное. Бороды в наше время редкость.
Курчатов с удовольствием поглаживал еще недлинную, но уже пышную черную бороду. Он ничего не имел против новых прозвищ. Иоффе сказал, что пора Курчатову приниматься за дело в родном Физтехе, хватит по году пропадать в командировках. Как он относится к тому, чтобы снова возглавить лабораторию?
– Очень хорошо отношусь! – весело объявил Курчатов. И, помолчав, добавил: – Только не ядерную.
– Не ядерную? Какую же вы имеете в виду?
– Лаборатория конструктивных броневых материалов осталась без руководителя. Как вы знаете, я много лет работал в физике твердого тела. Усовершенствование броневой защиты самолетов интересно и важно. Разберусь и в полимерах повышенной прочности… Думаю, это дело по мне. Иоффе молчал, размышляя Курчатов не вынес его проницательного взгляда и добавил, грустно усмехнувшись:
– В общем, что говорить… Война в разгаре, перелома еще не видно… Сокращенная программа, урезанные штаты – это не то, что требуют исследования ядра. Я намерен стоять на реальной почве.
– Я понимаю вас, – ровным голосом сказал Иоффе. – Что ж, будь по-вашему!
Очередь записывающихся в ополчение была не очень длинна, но двигалась медленно. Краснощекий лейтенант, составлявший список, принадлежал к породе неторопливых – расспрашивал не только о годе рождения, здоровье и военной подготовке, но и о родственниках, и о работе, и даже о том, нет ли особой склонности к какой-нибудь военной специальности? На Флерова он посмотрел с сомнением:
– У вас высшее образование.
– Разве высшее образование – помеха для фронта? – чуть не вспылил Флеров.
– Не помеха, нет. Но почему бы вам не поучиться на техника авиации? Тоже могут убить, но перед этим хоть больше пользы принесете.
И, отложив лежащий перед ним большой список, лейтенант внес ополченца в другой лист. Так получилось, что из уже ставшего фронтовым городом Ленинграда Флеров попал в глубокий тыл, в город Йошкар-Ола, о котором раньше и не слыхал. Туда эвакуировали Военно-воздушную академию – на курсы при ней направили молодого физика.
В Йошкар-Оле – многие жители называли свой город старым, почти пародийным названием Царевококшайск – кипела жизнь, мало отвечающая полусонному облику городка, раскинувшегося на берегах узенькой Малой Кокшаги. Ежедневно приходили эшелоны с эвакуированными предприятиями и институтами, теоретические занятия перемежались нарядами на разгрузку вагонов. Городок наполнялся, уплотнялся, оживал. На наспех оборудованный аэродром садились новенькие Пе-2, их только что начала выпускать промышленность. Курсанты чувствовали себя мастерами на все руки – усердно записывали лекции, усердно разбирали и собирали учебный двухмоторный бомбардировщик, с неменьшим усердием трудились на железнодорожной станции, ходили строем в кино и баню, а если выпадал вольный часок, то бултыхались в прохладной Кокшаге, либо доставали билетик в эвакуированный драматический театр, либо ходили в краеведческий музей – Йошкар-Ола. Красный город, гордился своей четырехсотлетней историей.
В Йошкар-Олу эвакуировался из Ленинграда и ГОИ – Государственный оптический институт. Сам Сергей Иванович Вавилов распоряжался размещением лабораторий. Оптикам предоставили лучшее здание в городе, но оно казалось мрачным и тесным по сравнению с прежним дворцом на Васильевском острове. Не посетить родных физиков Флеров не мог. Комендант казармы и староста группы курсантов понимали чувства молодого ученого в красноармейской гимнастерке и смотрели сквозь пальцы на его отлучки.
Среди работников ГОИ многие были знакомы Флерову, с другими он познакомился, таская ящики, выслушивая научные споры – обсуждения шли без президиумов и председателей, на ступеньках лестниц, на станинах машин. Дискуссии оттого были не менее содержательными, а горячность даже увеличивалась. Каждый ломал голову, чем помочь фронту. И Флеров выслушивал удивительные предложения, обсуждавшиеся на ходу, – сотрудники были готовы пожертвовать делом всей своей научной жизни, лишь бы срочно посодействовать армии.
Одна из дискуссий надолго запомнилась. Вавилов с женой Ольгой Михайловной совсем переехал в Йошкар-Олу; другой его институт, московский ФИАН, эвакуировался в Казань, в Казани Вавилов появлялся наездами. В ГОИ спорили о темновидении. Проблема была ясна: ночные бои – повсеместное явление, было бы очень важно сконструировать приборы, различающие предметы во тьме. В Физтехе разрабатывали радиолокацию, а кого-то из оптиков захватила идея приспособить для темновидения слепых людей. Замечено, что многие слепые хорошо чувствуют ультрафиолетовое излучение, у зрячих оно поглощается хрусталиком глаза. Людей, лишившихся хрусталика в результате ранения или ожога, сейчас, к несчастью, много. Может быть, снабдить их большими линзами, собирающими ультрафиолет? Темнозоркие наблюдатели могли бы сигнализировать о приближающихся в ночи машинах.
Вавилов, всегда спокойный, разволновался. Что за антигуманная идея! Инвалида – на передний край? Слепого – подвергать обстрелу? Нужно потерять сердце, чтобы говорить об этом!
– Да и с точки зрения физики проект неэффективен, – сказал он. – Ультрафиолетовое излучение в темноте ничтожно. Будем ориентироваться на инфракрасное, оно интенсивней. И не людей превращать в приемники сигналов, а конструировать физические приборы для темновидения!
Флеров подошел к Вавилову. Директор ГОИ обрадовался, что молодой физик жив и здоров. Жаль, брошено исследование спонтанного деления тяжелых элементов, открытие было сделано важное. Ничего не поделаешь – война!
– Мой сын Витя тоже надел военную форму. Воюет под Ленинградом. Тяжело там… У вас кто-нибудь остался в Ленинграде?
В Ленинграде у Флерова осталась мать, Елизавета Павловна. Вавилов печально покачал головой, услышав, что ядерную лабораторию закрыли в первые же дни войны и оборудование не эвакуировали. Что строительство циклотрона в Физтехе прекращено и изготовленные детали упрятаны в землю, он знал.
– Мы тоже прекратили строительство циклотрона в ФИАНе. Столько надежд с ним связывали! Самая крупная в мире машина…
– Правительство приказало?
Вавилов ответил со вздохом:
– Приказа не было. Вопрос совести… В такой тяжелый момент отвлекать огромные средства… Посовещались, помучились – нет, надо откладывать до конца войны!
И в этот день, и во все следующие, и на занятиях, и на аэродроме, и на койке Флеров неустанно допрашивал себя: делает ли он именно то, что для обороны является самым полезным. Это был маленький, личный, но очень жгучий вопрос: то, что делаю я, может делать любой, но я мог бы делать еще и то, чему я долго обучался, к чему имею особые способности, – что же для страны важней? А за маленьким личным вопросом вставал общий, огромный: кто докажет, что война закончится быстро? Молниеносной войны жаждет враг! А если война затянется, то имеем ли право прекращать исследования цепного распада урана, зная, что даст успешный результат? И Флеров твердил себе, что нет ни одного факта, ни одной физической константы, доказывающей, что урановая взрывчатка невозможна, наоборот, все известные сегодня факты таковы, что не может определенное – и не такое уж большое – количество легкого изотопа урана не стать бомбой невероятной силы. Речь не о личном благополучии, не о славе, нет, о военной мощи Родины, о своей ответственности за судьбу страны! Внезапное прекращение экспериментов с ураном – ошибка! Ошибку нужно исправить. Этого требуют интересы страны!