Текст книги "Творцы"
Автор книги: Сергей Снегов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 21 (всего у книги 27 страниц)
Курчатов не испытывал ни удивления, ни огорчения. Он выслушал новости о Гамове равнодушно: вроде бы попросил деловой информации, получил такую информацию и, как говорится, принял ее к сведению. Гамов теперь был в далеком прошлом, его поступки лишь вызывали некоторый холодный интерес. Еще через несколько лет профессор В. С. Емельянов, приехавший из Америки, рассказал Курчатову о том, как жил и что делал в те годы Гамов, и был удивлен, что и интереса у Курчатова уже никакого не было к судьбе бывшего соотечественника и товарища по науке.
Кафтанов поднялся:
– Игорь Васильевич, нас ждут в Кремле.
По улице мела свирепая поземка, снег шипел, переметываясь по тротуару. Панасюк пошатнулся на перекрестке, но устоял на ногах. Перед глазами забегали тусклые искорки, дыхания не хватало. Он переждал минутку и снова пошел. Не торопиться! Медленно можно идти километры, быстро не пройти и сотни шагов. Дорога становилась все тяжелей. Злая поземка превращалась в штормовой ветер. На перекрестке надо было стоять, набираясь духу, прежде чем рисковать пересекать улицу. Панасюк упрямо тащился вперед. Сегодня выдался свободный день. Если он не использует его для посещения Физтеха, скоро выбраться туда не удастся.
На одном из перекрестков Панасюк нагнал мужчину, отдыхавшего перед переходом через улицу. Мужчина слабым голосом позвал:
– Игорь, ты? Пойдем вместе.
Панасюк узнал Сергея Баранова, тоже физтеховца из лаборатории Алиханова. Все изменились в дни голода, многих, сильно опухших, было не узнать при встрече, но этот человек, здоровяк, альпинист, лишь похудел и посерел. Он же так смотрел, словно не верил – Панасюк ли это? Панасюк не видел Баранова с первых дней войны, но знал, что тот отказался эвакуироваться в Казань и остался с родителями в Ленинграде. Панасюк спросил, как зимуется, как бедуется?
– Как видишь, стою на своих ногах. На Эльбрус по-старому не взберусь. Отец пятнадцатого декабря скончался… Мама тоже плоха, сама говорит, что до весны не дотянет. Ты не к нам ли?
– К вам.
И, шагая с Барановым под руку, Панасюк рассказал, что получил от Юры Флерова важное письмо. Флеров начинает кампанию за возврат к урановым исследованиям – написал докладную Кафтанову, выступал в Казани перед академиками, теперь просит проверить, в целости ли оставленные материалы и приборы.
Баранов с удивлением слушал Панасюка.
– И ради этого потащился в такую даль? А как будешь возвращаться? И что за спешка? Куда ваши ядерные богатства денутся?
– Надо бы посмотреть собственными глазами…
– Все на месте. Незачем идти. Постоим на уголке, и возвращайся восвояси. Я сам все проверю. И скажу Павлу Павловичу, что ядерное оборудование может скоро понадобиться.
Дальше Баранов пошел один. В Физтехе он зашел в бывшую лабораторию Алиханова, опустевшую, промерзшую – в углах поблескивал лед. Баранов взял бумагу и карандаш и направился в жилой флигель. Жилым он назывался, потому что, единственный в институте, отапливался. Кобеко, заменивший Иоффе, получил разрешение разобрать на дрова оставленный жильцами деревянный дом неподалеку. Сперва старались добыть топливо собственными руками, но на разборку бревен не хватило сил. Кобеко попросил подмоги, из 12-го танкового полка пришла машина и быстро развалила строение, танкисты помогли перенести бревна и доски – в печах запылал огонь. Сотрудница Физтеха Наталья Шишмарева, одна перетащившая на санках библиотеку Института химической физики в Физтех, радовалась больше всех: на спасенные книги химфизиков и на библиотечные шкафы Физтеха уже поглядывали тоскливыми глазами замерзающие люди.
В бывшей квартире Александрова жарко пылала плита, на плите стояли чаши и реторты со змеевиками и охладителями. Кухня напоминала лабораторию алхимика. Здесь добывали пишу из технического материала. На складе обнаружили бочки с олифой. Кобеко придумал извлекать из олифы льняное масло, вполне пригодное в пищу. В Физтехе оставалось 17 научных работников и 50 других сотрудников, почти всех переселили из квартир в жилой флигель, многие поселились тут с родителями и детьми, – дополнительное масло помогало сохранить силы. Сам Кобеко командовал на кухне помощниками – женой Софьей Владимировной, главным алхимиком, и ее подсобниками.
– Граммов по двадцать выдадим сегодня, – радостно сказал он Баранову. – Главная задача – отмывка олифы от солей свинца – решена простым выщелачиванием водой. После возгонки и конденсации такой получается продукт – прелесть просто! Так что у вас с заданием, Сергей Александрович?
Баранов показал, как решает порученную ему задачу. Кобеко одобрил замысел. Баранов ушел в комнатку, где можно было работать в тепле. Кобеко удалился к себе. К нему сегодня часто входили сотрудники. По институту ползли разные слухи, надо было удостовериться, что в них верно. Кобеко радовал каждого. Да, правильно, на другой берег Ладоги Борис Джелепов доставил из Казани вагон посылок и продовольствия для физтеховцев, скоро начнут перебрасывать в Ленинград. Из Мурманска вылетает Александров, и это верно – начинаем главную нашу весеннюю работу, размагничивание кораблей Балтфлота: бывшая группа Владимира Тучкевича – он до декабря руководил в Ленинграде и Кронштадте размагничиванием – теперь основательно пополнится и укрепится. В Смольном получены новые оборонные задания, подберем толковых исполнителей, начнем выполнять. Важных дел хватит на всех, позаботимся, чтобы сил хватило!
…Невозможно писать о ленинградских физиках в годы войны без того, чтобы не сказать о профессоре Павле Павловиче Кобеко, оставленном в осажденном городе в качестве заместителя Иоффе. Люди бывают разные. Одни и в спокойное время и в трудные дни мало меняются. Другие, энергичные, деловые, говорливые, «фигуры переднего плана» обычного времени, в страшных испытаниях теряются, стушевываются в незаметность, уклоняются от роли руководителя. А есть и третья порода – обычные, нормальные, часто и малоприметные в своей обычности, они вдруг преображаются, когда жизнь потребует великого напряжения, они как бы вырастают, а не умаляются в часы испытаний. В этих людях как бы дремлет внутренний – и до времени невидный – заряд подвига, и они совершают подвиги, когда того потребуют обстоятельства. Именно об этих людях сказал свое знаменитое Федор Тютчев: «Блажен, кто посетил сей мир в его минуты роковые». Таким человеком был и Кобеко. Какими бы придирчивыми мерками ни мерять его деятельность в годы войны, иначе как подвигом ее не назовешь.
Для роли, которую он сыграл в институте, командуя группой оставшихся физиков и технических сотрудников, решительно не подходят обычные административные термины – распорядительность, расторопность, благожелательность, понимание, содействие, обеспечение условий… Собственно, все они годятся, но если к ним добавить слов из совсем другого обихода: нежность, участие, заботливость, сострадание, готовность все отдать ради того, чтобы облегчить участь страдающего человека. Он был администратором, это являлось главным, но еще больше другом, душевным товарищем, что-то отцовское порой чувствовалось в его отношении к каждому, над кем он начальствовал..
Это он сам потащил алихановца Сергея Яковлевича Никитина на санках в госпиталь, когда тот, вернувшись в марте 1942 года в родной институт после двухмесячной болезни, свалился там – больные ноги не держали – и не мог самостоятельно сделать и шага. И потом, когда Никитина вторично поставили на ноги, заботливо способствовал его эвакуации на Большую землю.
Это он вскакивал на старенький велосипед – единственное средство транспорта – и неторопливо накручивал на колеса километры заснеженных, нечищенных, в колдобинах и выбоинах мостовых – на «другой конец света», на Васильевский остров или Обводный канал, чтобы доведаться, почему третий день не является на работу живущий дома сотрудник или чтобы раздобыть этому сотруднику в райвоенкомате отсрочку от нового призыва, ибо тот человек «занят выполнением наисрочнейшего, буквально ни на час не отлагаемого военно-технического задания».
Это он, как уже говорилось, разведав на складе несколько бочек олифы, наладил ее очистку от солей свинца и других вредных примесей и в самые трудные дни голода снабжал своих работников регенерированным льняным маслом, а когда своя олифа кончилась, вступил в соглашение с заводами, где олифа имелась, – чистил и ее, оговаривая для своих определенный процент «продукции».
Это он – тоже из оговоренной доли – получал из деревообделочных мастерских сохранившийся там столярный клей и очищал его, освобождая от привкуса дохлятины, – и бывший клей становился пищевым продуктом.
Это он, деятельнейший член комиссии по реализации оборонных изобретений, заседавшей в Смольном, два-три раза в неделю крутил на велосипеде – десять километров туда, десять обратно – на заседания, на которых рапортовал о выполнении полученных ранее заданий, принимал задания новые, консультировал, подсказывал решения, был вдумчивым, строгим, доброжелательным экспертом.
Это он организовывал для каждого задания особые группы и обеспечивал их работу – материалами, советами, дружеским нажимом, строгим контролем, а временами и неизвестно как добываемыми в Смольном добавками к скудному пайку. И когда летом 1942 года «самой горячей точкой» стало размагничивание и в парке, за оградой института, бригада Валентины Иоффе, дочери академика, до ночи на свежем воздухе, вдали от металлического оборудованния, искажавшего показания, градуировала приборы, он, бессонный и громогласный, в три часа утра будил своих «размагнитчиков», весело напевая: «Я пришел к тебе с приветом, рассказать, что солнце встало….»
И это он, худой, жилистый – в чем лишь душа держалась, – широколобый, широкогубый, никогда сам не теряющий бодрости, ревниво следил, чтобы и товарищи не падали духом и не только аккуратно и в срок выполняли все умножающиеся военные задания, но и не забывали, что они ученые-физики, что у них имеются и свои исследовательские темы и что даже в нынешние тяжелые времена нельзя забрасывать научное творчество. И хоть в институте осталась лишь малая толика прежнего коллектива, он периодически созывал ученые совещания, и на них заслушивались отчеты по темам, обсуждались подготовленные диссертации – и не было случая, чтобы потом – уже на нормальном Ученом совете – не присуждалась научная степень за работы, проделанные и получившие одобрение в эти блокадные годы…
…Когда Баранов ушел, Кобеко склонился над «прогибографом», новым физическим прибором, срочно конструируемым в институте. На полу лежала груда металлических прутьев, выломанных из институтской ограды, – это и был материал для создаваемого прибора. На столе стояли метеорологические самописцы, тоже элементы «прогибографа». К весне на «Дороге жизни» по Ладоге стали проваливаться под лед автомашины. Аварии были загадочны – под лед уходили чаще других не тяжело груженные машины, шедшие с востока, а машины из Ленинграда, вывозившие людей. Измерения показали, что авариям предшествуют колебания ледовой поверхности. Движение машин вызывало раскачку льда, на какую-то пока неизвестную скорость лед резонировал особенно сильно. Нужно было определить эту опасную скорость, чтобы запретить ехать с ней. Кобеко дал идею самописца, регистрирующего колебания, Рейнов, мастер по приборам, придумал конструкцию. Рейнов жил в Смольном, постоянно работал при комиссии по реализации оборонных изобретений – он, как и Кобеко, был ее членом, – но часто приходил в Физтех, в свою прежнюю лабораторию.
Вскоре появился и Рейнов. Ему сегодня повезло – из Смольного шла машина на фронт к Белоострову, его довезли до института. Обратно машина, если уцелеет, вернется под вечер, можно будет, кому надо, поехать в центр. Рейнов положил на стол два куска хлеба: один граммов на сто двадцать, другой граммов в сто. Рейнов числился в «шишках», ему, как «тыловому военному», даже в самом голодном месяце, в декабре, давали в Смольном не только по 250 граммов хлеба, но и немного горячей пищи. Сам вечно голодный, он, приходя в Физтех, приносил часть своего пайка.
– Замечательно! – воскликнул Кобеко. Он завернул кусок побольше в бумагу и отложил в сторону. – Это Жене Степановой, если не возражаешь. – Степанова недавно принесла в Физтех истощенную трехлетнюю девочку, родители которой погибли от голода, – весь институт, отдавая крохи от своих пайков, старался спасти девочку. – А это мне. – Разрезав кусок пополам, он кинул половину своей порции в рот, другую спрятал в карман. Рейнов молча следил за его движениями. Кобеко весело сказал – Не гляди так жадно, все равно не дам – это жене.
Рейнов, смутившись, пробормотал, что принес хлеб не для того, чтобы выпрашивать его обратно. Рейнов стал увязывать проволокой прутья. Прибор превращался в прочную конструкцию, она должна была работать в ветер и мороз, в снегопад и обрастая льдом. На дворе темнело. Физики зажгли масляную коптилку. «Прогибограф» водрузили на фанерный лист, проверили, как стрелка записывает на барабане колебания фанеры. В кабинет вошел красноармеец и сказал, что машина ожидает физика. Рейнов с сомнением смотрел на прибор. Может, не возвращаться? За ночь он выправит недочеты, а в горком воротится утром. Кобеко знал, что в Смольном вечерами давали черпак каши, жидкой, как суп, или супа, напоминающего разведенную кашу. Потерю горячей еды ничем нельзя было компенсировать.
– Иди, иди! Я сам поработаю ночью. Завтра повезем демонстрировать.
Было уже темно, когда Баранов, прошагав через всю Выборгскую сторону, подходил к Московскому вокзалу. До дома было еще не близко, но ему захотелось зайти к профессору Вериго – у него он проходил аспирантский стаж. Может быть, надо ему помочь?
Вериго жил на улице Восстания, неподалеку от Знаменской церкви. Баранов часто бывал в его квартире и с опаской вспоминал огромную, похожую на зал комнату профессора. И в хорошие годы здесь было холодновато, в эту же зиму вряд ли много теплей, чем на улице. Не замерз ли старик? Баранов успокаивал себя – Вериго не из тех, кто погибает от холода. Крепче дуба, несокрушимей скалы! Сколько раз вместе поднимались на Эльбрус, и этот человек, старше своих студентов на добрых четверть века, карабкался по кручам, как горный козел. Крупный ученый, видный специалист по космическим лучам – всему можно учиться у него: и физике, и спорту, и человеческому благородству, и тонкой воспитанности, и дружелюбной вежливости… Все же Баранов постучал в дверь с беспокойством.
Послышались шаркающие шаги, знакомый, только очень усталый голос спросил, кто пришел. Баранов крикнул:
– Это я, Александр Брониславович, Баранов!
– Ты, Сережа? – Вериго впустил ученика. – Вот уж не ожидал.
Он шел впереди, показывая дорогу. Баранов, пораженный, остановился на пороге. В большой – метров на пятьдесят – комнате на стенах нарос лед, углы затянуло инеем. И она казалась скорей складом или мастерской, чем кабинетом ученого: у стены стоял токарный станок, в углу возвышались горкой части разобранной автомашины, на полу лежал развинченный мотоцикл, неподалеку остатки двух других, используемых, по виду, на запчасти. В свисавший с потолка деревянный пропеллер была вмонтирована лампочка – запыленная, потемневшая, она сейчас не горела. А у голландской кафельной печи, огромного красивого сооружения, профессор устроил горный бивак поставил небольшой шатер, крышу покрыл – для утепления – матрацом, портьерами, шубами, коврами, даже лыжным костюмом, к боковым стенкам придвинул шкаф и буфет, как бы защищаясь ими от ураганных ветров.
Вериго пригласил гостя в шатер. Внутри стояла койка, стол, у стола табуретка. В маленькой печурке тлел огонек, железная труба, аккуратно вделанная в кафель печи, шла на уровне головы. Светила крохотная лампочка: питавший ее аккумулятор был упрятан под стол. На столе возвышалась стопочка книг. Было уютно, светло, теплей, чем в комнате. Вериго сел на койку, Баранов – на табуретку. Старый профессор был в двух свитерах, голову обмотал шалью, прилаженной так аккуратно, что она казалась пушистым чепцом. Он похудел, но больным не выглядел – железное здоровье не отказало даже в эти страшные дни.
– Вот так и живу, – сказал он с удовлетворением. – Утеплился, осветился. Прости, что на стук сразу не открыл. Поговаривают, одиноких грабят. Ну, с одним я справлюсь, даже от двух отобьюсь, а если их трое? – Он покачал головой: – Не радуешь, Сережа. Очень подался! Как ходишь?
– Не бегаю, но и не падаю!
– Работаешь? Понимаю, не космические лучи, не твои прежние мезотроны и не алихановские быстрые электроны… А все же?
– Темы интересные. Естественно, уклон военный. Трудно – голова теперь варит не очень… Слышал, вы заменили Хлопина? И научная работа продолжается? Тематика, конечно, оборонная?
– Ну где там – заменил Хлопина! Виталия Григорьевича не заменить. Руковожу оставшимся коллективом, это верно.
И Вериго рассказал, что в институте не пожелали эвакуироваться в Казань тридцать пять человек, а к январю из них осталось всего двенадцать – кто улетел на Большую землю, кто умер. Собственно, из старых работников сейчас только пять: он да четыре женщины-химика и бухгалтер, да еще семь в охране, дворник, пожарник. Вот этими людьми он и командует. Первые месяцы блокады о научной работе и не думали – дежурили на крышах, ремонтировали разрушения, шли по соседству разбирать завалы или тушить пожары. А потом потихоньку начали свое специальное дело, теперь оно в разгаре. Запасы светящихся красок в Ленинграде подошли к концу, а как без них артиллеристам, летчикам, водителям машин? Заводы, обеспечивающие армию приборами, просили светосоставы постоянного действия. Но для этих составов требуются радиоактивные препараты, а в Ленинграде свободного радия – ни миллиграмма! Вот была главная трудность – где достать радий? «Голь на выдумку хитра», – взяли эту древнюю поговорку себе в руководство. В «старой химичке» десятки лет работали с радием, там все им пропитано, в других лабораториях тоже рассеивалось какое-то его микроколичество. Сметали пыль со стен, с мебели, а в «старой химичке» сдирали штукатурку, сжигали столы и стулья, доски пола – потом из пыли, извести, золы извлекали радиоактивные концентраты. И их оказалось достаточно, чтобы обеспечить приборостроительный завод я текущие потребности фронта в светосоставах. В общем, оборонное задание выполнили!
– Жаль, простудился немного, вторую неделю не выхожу, ничего, думаю, и без меня справляются. Так в чем у тебя затруднения? Может, вместе подумаем?
Он положил на стол лист бумаги, Баранов чертил схему заказанного приспособления. Вериго другим карандашом отмечал то, что ему казалось недостаточно надежным.
– Теперь вроде лучше. – Он посмотрел на часы. – Два часа проработали с тобой. Такой гость – лучше любого лекарства.
Баранов поднялся.
– Постой минутку, Сережа. – Вериго сунул руку под подушку. – Есть у меня одно сокровище, хочу поделиться.
Он вытащил из-под подушки три большие плитки столярного клея, одну положил обратно, две протянул Баранову.
– Мне и одной хватит до лучших времен. А ты молодой, трата сил у тебя больше. – У Баранова показались слезы, он растерялся – то ли сразу спрятать подарок, то ли вытереть глаза. Вериго погрозил пальцем. – Ну, ну у меня! Всегда знал тебя за мужчину. Бери, бери! Неплохая похлебка из клея, проверял сам. После войны нам еще на Эльбрус подниматься, должен же я позаботиться о твоих силах!
Вериго проводил ученика до двери, снова тщательно заперся. Баранов шел по Невскому, пошатываясь от волнения. У всех теперь была походка нетвердая, никто не обращал на это внимания.
Немецкая артиллерия вслепую обстреливала город. По ночному небу шарили прожектора.
– Сереженька, тебя так долго не было, я очень тревожилась! – сказала дома мать.
Он положил на стол две плитки клея. Она схватила их и радостно смотрела на сына.
– Откуда? Как ты достал?
– Был у Александра Брониславовича. Он прислал плитки в подарок. Говорят, из животного клея получается хороший навар. Неплохо бы поужинать сегодня супом, мама.
Вместо того чтобы идти на кухню варить суп, она опустилась в кресло и молча заплакала.
В конце февраля прилетел из Мурманска Александров. Появившись в Физтехе с рюкзаком, полным еды, он щедро оделял припасами знакомых. Один перевязанный веревкой пакетик с концентратами от отложил для старого друга.
Кобеко информировал Александрова, как идет подготовка в весеннему размагничиванию судов. Физикам предстояло пробраться в Кронштадт и учить моряков усовершенствованиям, какие внесли в противоминную защиту на Черном и Баренцевом морях.
Перед выездом в Кронштадт Александров навестил друга. Он долго стучался в запертую дверь. На стук из соседней квартиры вышла молодая женщина с отекшим от голода лицом.
– Чего барабаните? Такой шум подняли! Ведь не горим же!
– Хозяина надо. Где он, не знаете?
– Знаю. – Женщина заплакала. – Там же, где все скоро будем. Отвезли три дня назад на санках. Похоронили без гроба. Где сейчас гроб достанешь?
Александров ошеломленно смотрел на нее, потом, сглотнув комок в горле, спросил:
– А жена? Она ведь оставалась с ним.
– Там же. На две недели раньше мужа…
В открытой двери показалась девочка. Она со страхом посмотрела на посетителя, перевела взгляд на руки, державшие пакет, и больше не отрывалась от него – глядела, как зачарованная, испуганно и с надеждой.
Женщина сказала неуверенно:
– Может, вы родственник? В квартире у них все в целости, не сомневайтесь. Ключ у меня. Хотите посмотреть?
– Не надо. Держите! – Александров сунул ей пакет и быстро сбежал вниз.
Она что-то говорила сверху, он не слушал.
Флеров прилетел в Ленинград осенью.
Он ходил по пустой квартире, садился, вскакивал. Мама умерла в прошлую голодную зиму – все в комнате напоминало о ней. Он слышал ее голос, диван сохранил вмятину в углу, она любила сидеть на этом месте. В шкафу лежало стопочками чистое белье. Находиться в этой комнате было тяжко.
Все, что оставили в ядерной лаборатории, когда эвакуировали Физтех, сохранилось. Флеров с нежностью погладил ионизационную камеру, которую изготовил с Петржаком, полюбовался аппаратом Вин-Вильямса, творением Костиных мастерских рук! И кубики из черной окиси урана, вылепленные Никитинской, сохранились. И банки с одесским уранил-нитратом были целехоньки. В кабинете Курчатова где-то запрятали металлический уран в порошке, последнее импортное приобретение института, – Флеров его не обнаружил. В ящиках в подвале хранились приборы и механизмы, даже электромагнитная установка, на которой Панасюк пробовал разделить изотопы урана, была в целости. А уран отсутствовал, Флеров пожаловался Кобеко на неудачу. Тот высоко поднял брови:
– Пропажа исключается, Георгий Николаевич. Может быть, Панасюк отнес препарат домой?
– Я был у Панасюка. Он редко бывает дома, Павел Павлович. Он писал, что разъезжает с рентгеновской установкой по участкам Ленинградского фронта. Очевидно, и сейчас на передовой.
– Появится Вы ведь не завтра улетаете. Он к нам приходит, когда возвращается в Ленинград. Тянет человека в родные места.
Флерова тоже тянуло в родные места. Его одолевало желание выпросить у Кобеко подключения электроэнергии, раздобыть железную печурку, надеть халат, водрузить на подставку чан, погрузить в него сферу из урановых кубиков и снова определять, как при разных замедляющих материалах идет размножение нейтронов в урановом слое. А когда он узнал, что делают оставшиеся физики, ему хотелось помочь каждому, у всех интересные работы и все важны – ведь помощь фронту! Он сердился на себя. Он прилетел в Ленинград не для того, чтобы участвовать в чужих интересных исследованиях. У него своя важнейшая задача, всеобщая, государственного значения, он должен выполнить ее. Он все же нет-нет и пристраивался то к одному, то к другому, то помогал налаживать схему, то регулировал капризный прибор, а попутно совал товарищам пакетики с сухарями и концентратами – туго набитый припасами мешок быстро съеживался. Голода прошлой зимы уже не было, но паек, хоть и увеличенный, еще не восполнял траты сил, смерти от истощения были еще часты, – помощь принималась с радостью.
И, расхаживая из комнаты в комнату, узнавая, что делает тот или другой, он выслушивал и о том, как жилось, как бедовалось прошлую зиму, как физики, пошатываясь, прибредали в свои лаборатории, как, преодолевая головокружения, вглядывались в приборы, нетвердой рукой заносили в журнал наблюдения, негнущимися пальцами собирали схемы экспериментов, конструкции заново создаваемых аппаратов..
Среди других захватывающих историй была и повесть о том, как в Ленинград пришел в адрес Физтеха и Радиевого института специальный вагон с продовольствием и каких трудов стоило содержимое этого вагона перебросить с того берега Ладоги, с Большой земли, на берег этот.
В дни, когда физтеховцы записывались в ополчение, трех физиков, знакомых с рентгеновской аппаратурой, – Игоря Панасюка, Михаила Певзнера, Бориса Джелепова – направили обслуживать передвижные рентгеновские установки. Но нужды в них не появилось, фронт так быстро двигался к Ленинграду, что раненых проще стало направлять на обследование в стационары. Панасюк с Певзнером все же закрепились в военной рентгенослужбе, а Джелепову объявили приказ: собрать изо всех ленинградских больниц радий и эвакуировать его в Свердловск. С радием рентгенологического института было просто: им командовал «хозяин эманационной машины» Артем Алиханьян. Они вдвоем выпарили радиевые растворы в садике института, аккуратно закупорили и увязали порошок радиевых солей – всего около грамма радия. Но радий, поступавший из больниц в таких же растворах, времени выпаривать уже не было, а всего драгоценного препарата оказалось около тридцати граммов в пересчете на чистый металл. Уложив в ящички и чемодан имущество, стоимостью в добрый десяток миллионов рублей, Джелепов с двумя милиционерами, молодым могучим здоровяком и худеньким хромым старичком, 27 июня – первая неделя войны – отправился в Свердловск, следя по дороге, чтобы никто не прорвался в купе, где они везли свой бесценный и очень опасный груз. От посторонних, совавшихся в купе, где имелось незанятое спальное место, отбиться удалось, но двухдневное пребывание по соседству с грозным препаратом не осталось без последствий: на сухонького старичка радий не подействовал, а здоровяк полностью «скис» еще в дороге, его положили подальше от груза, который он охранял, а в Свердловске с вокзала повезли сразу в больницу. Сам Джелепов «скис наполовину» – тошнило, кружилась голова, пропал аппетит, но сил хватило, чтобы сдать под расписку радий и после того десяток дней «вволю поболеть». К счастью, альфа-излучение радия полностью поглощалось упаковкой, на пассажиров действовали лишь гамма-лучи, а их вредное влияние было не столь сильно и продолжительно. Джелепов, выздоровев, умчался обратно в Ленинград. Из Ленинграда шли эшелоны на восток, среди них и поезд с физтеховцами. Едва состав из Свердловска проскочил Мгу, как ее захватили немцы, – больше выходов из Ленинграда не стало, город попал в осаду. Генерал Неменов, отец физтеховца Леонида Неменова, главный рентгенолог Красной Армии, только изумленно развел руками, когда появившийся перед ним физик бодро рапортовал о благополучной доставке радия по назначению, – в эти дни старались эвакуировать людей из города, а не принимать их извне. С месяц Джелепов не находил себе дела, затем его и Петра Спивака, одного из оставшихся алихановцев, вызвали в Смольный, дали предписание лететь в Москву. Из столицы оба физика попали в Казань. Спивак устраивается в одной из работающих групп. Джелепов снова не находит себе ни места, ни дела. Беспокойного физика одолевают странные идеи – возвращаться назад, в Ленинград, в блокадный голод, там остались отец и жена, там, по слухам, продолжают работать физтеховцы. Он делится своей идеей с Иоффе, с Хлопиным, с Орбели; академики вначале только руками машут, потом начинают прислушиваться, потом и сами загораются. А что? Очень привлекательная мысль – возвратиться в родной город, только не с пустыми руками, а с продовольственными посыпками для сотрудников, друзей, родных! Академики отыскивают уполномоченного ГКО по продовольствию – он как раз появился в Казани. Уполномоченный ГКО придает скромной идее размах, о какой и не мечтали.
– Мысль неплохая. Предлагаю такое решение. Я обеспечиваю вам пустой вагон. Академия наук своими средствами заполняет его продовольствием для ленинградцев. Назначим начальником вагона того вашего сотрудника, который рвется назад.
И вскоре в трудный путь к осажденному городу направляется вагон, набитый продуктовыми посыпками – на каждой несколько адресов: если один адресат погиб, пусть получает другой или третий. Джелепов снабжен диктаторскими полномочиями – продуктами, не имеющими индивидуального адреса, распоряжается единолично, никто без его согласия не может потребовать их. Вагон подходит к Ладоге в конце апреля, озеро растаяло, ледовая «Дорога жизни» уже не работает. Первое мая начальник вагона все же встречает в родных физтеховских стенах. За дело теперь принимается неутомимый Кобеко: самолетами и судами продовольствие постепенно перебрасывается в город. «Операция переброски» затягивается до лета – и еще долгое время после распределения всего доставленного в Физтехе и РИАНе с благодарностью вспоминают о помощи из Казани.
Флеров отправился на розыски своей бывшей помощницы Татьяны Никитинской.
На квартире Никитинской соседка рассказала, что мать Тани умерла от голода, а Таня ушла жить на завод, где работала с начала войны, и уже не вернулась в опустевшую квартиру. «Там и найдете, если не померла!» Флеров заторопился на завод.
Он не сразу узнал свою изящную, стройную лаборантку в той закутанной – хоть стояла еще мягкая осенняя погода – женщине, что вместе с подругами медленно шла из цеха в соседнее, приспособленное под жилье здание. А она вдруг замерла, несколько секунд стояла недвижно, потом бросилась к нему и громко заплакала. Он смущенно жал ее руки и все твердил:
– Ну здравствуйте, Танечка, ну успокойтесь. Ну я очень рад, что вы здоровы. Рассказывайте, рассказывайте, как живете.
Она не могла рассказывать, волнение сдавливало горло. Она повела его в общежитие. В комнате, чистенькой, теплой, жило несколько работниц. Они входили закутанные, сбрасывали верхнюю одежду – он с удивлением обнаруживал, что вместе с пальто и шалями каждая сбрасывала 10–15 лет. По-ленинградски худенькие и бледные, Танины соседки были миловидны, одна даже красивая. С интересом посмотрев на гостя, она понимающе сказала: