Текст книги "Клады Хрусталь-горы"
Автор книги: Серафима Власова
Жанры:
Сказки
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 13 страниц)
Опять управитель остался на заводе один хозяйничать: грабь, сколь влезет. Сам себе воевода. Сам и начальник.
Как на таких больших радостях не задать пир. Утром господ проводили, а вечером пир учинили. Не где-нибудь, а в господском доме. Все свечи сожгли, в нескольких местах пол проломили – вот как плясали. Поп из Каслей свой крест потерял, щегерь осетрины объелся, а старший надзиратель с медом бокальчик глотнул – в утробу отправил.
А песни кричали, не пели, в Кашеной деревне младенцы ревом ревели от страха, а старики в церковь бросились, звонаря будить стали.
– Конец мира пришел. Светопреставление началось, – вопили старухи.
Вот это пир. На всю округу слышно было.
Три дня и три ночи гуляло начальство в заводе и опомнилось. Опомнились и хватились француза, а от него только смычок остался.
Матвей и Ефимка мешкать не стали. Молча друга в путь собрали. Загодя все для долгого пути приготовили. В крестьянскую одежду Пьера обрядили, на плечи котомку надели и втроем в Урал пошли. До большой дороги, где людно, Матвей повел, а Ефимка до ближней росстани. Обоим через Урал нельзя было пойти – наветки падут, подозренье. Куда, мол, оба ушли-запропали?
У трех дремучих сосен три дороги сходились, на вершине Маркова камня. Тут, значит, росстань и была. Лес стеной. Горы одна на другой. Глухие места. Медведя и то редко встретишь.
Подошли. Стал прощаться с другом Ефим, обнялись, как товарищи. У обоих слеза на глаз накатилась. Хотел было Пьер дальше пойти, да опнулся немного, а Ефимка той порой из-за пазухи двух голубей достал и ему подал.
– Вот вам от нас подаренье – один мой из хрусталя, а живой Соколок от обоих.
Обнял Пьер Ефима, по-русски спасибо сказал и зашагал молча с Матвеем… За Уралом у края дороги проезжей расстался Пьер и с Матвеем.
Матвей ему тайное слово сказал, будто ключ от дверей передал. В любом селе или городишке с этим словом в каждую избу пускали.
Матвей Пьеру еще два самоцветных драгоценных камня в руки подал: «Поминай, мол, друзей». Крепко обнялись, и пошел Пьер на свороток пути, а Матвей зашагал обратно, в курени.
А управитель дал встряску всем за Пьера, кому и не следовало, вдогонку отправил людей.
На том и кончил. Недосуг ему было. Три года остерегался, барской казны не трогал. А тут только время пришло, до француза ли ему было.
А Соломирский в Париже давно мысль затаил: «Все заводы в Сысерти под свою руку забрать, от казны отобрать. А как? Кого купить? Кому взятку дать?»
На его хотенье, в Париже болтался какой-то великий князь из близкой родни царского рода. Вот и придумал купить этого князя, подарки ему сделать.
Понесся барский гонец в завод, строгое господское приказание вез: «По получению сей бумаги доставить в Париж лучшее уменье заводских людишек. В ответе за отбор и представление сам управитель».
Дальше следовала допись: «Для поделок самоцветов не жалеть. Заводским мастерам за редкость поделки вольную посулить, через полгода отказать – дабы за непригодностью изделья».
У церкви народу после обедни! Управитель барскую грамоту читал. Немало народу обзарилось на посулы господские – каждому хотелось вольную получить.
Поверил барской бумажонке и Ефимка. Такого голубка из хрусталя смастерил – одно загляденье. Рот раскрыл от удивления сам управитель, получив в главной конторе от Ефимки голубя.
Два огромных сундука, кованных железом, с поделками заводских умельцев с охраной большой, были отправлены в Париж. На первой паре в огромном рыдване выехал сам управитель.
Мерили люди версты в пути, а как приехали, не успели коням дать обсохнуть, а с себя грязь отскрести, как Соломирский гостей созвал, князя пригласил со всеми его прихлебателями.
Накануне званого вечера никто ночью не спал. Все готовились: на огромных столах, на пунцовом и белом бархате разложили дары уральской земли – самоцветы один другого краше.
Ласково мерцали они, привораживали.
На особицу, у стены на малиновом бархате, на ветке золотой, посадили Ефимкина голубка. Каждый огонек свечи в нем сотней огней отражался, оттого он не хрустальным казался, а драгоценным алмазом горел. Переливался. Да не просто алмазом – сердце рубиновое в голубке будто живое билось. Нашел Ефимка секрет, как грань положить на рубин, – оттого он живым казался.
Наступил вечер. Весь господский дом огнями сиял. Гордо ходил Соломирский по залам, ожидая гостей.
Приехали гости. Пожаловал и сам князь. Ходят гости по залам и удивляются: из целого камня мрамора и малахита колонны везде наставлены. Большущие вазы с резьбой и позолотой, подсвечники в три аршина вышиной всюду стоят. Перед гостями лакеи раскрыли двери белого зала.
Первыми вошли князь с Соломирским, а за ними гости хлынули. Охают, ахают, все восхищаются. Подошел князь с хозяином к голубю, хотел в руки взять, да Соломирский опередил – угодить старался, лакейство проявил. Схватил он голубка: хотел открыть рот для приветствия и князю вручить, взглянул на руку, а на ней вместо Ефимкина голубка, что накануне алмазом сверкал (своими глазами видал), простое стекло на руке лежало.
– Ай! Ой! – крикнул и тут же возле ног князя упал. Поднялся шум. Гости вмиг поразъехались, а от стеклянного голубка только одни осколки остались.
Когда же барин в себя пришел – начал кричать, пеной брызгать, от злости задыхаться, а потом за приказание взялся. Составлял, опять кричал и в конце концов написал: «Управителю немедля ехать в завод, мастера, что адские игрушки делает и колдовские шутки выкидывает, – живым взять и закопать в гору. Навечно».
Во всем обвинил он Ефимку. А это все подстроил тот, кто Пьеру табакерку подложил. Управитель свои выгоды соблюдал. «Ежели будет скандал, то мигом отправит меня граф на Урал, чтоб виноватых схватить», – думал управитель. И опять без ума заметался. Вызвал кучера-силача Кольшу Поздеева. Дал трешню – в одну ночь коней приготовить, всех к дороге собрать и наутро, благословясь, выехать.
– Куда, ваше степенство, отъезжаем? – завел было речь Кольша. Любил говорить парень, да управитель так грозно зарычал, что у Кольши от страха под ложечкой засосало. Он задком, задком и из глаз управителя скрылся.
Успел управитель Ефимкина голубка продать за большущие деньги, да еще полтинничек заплатить гранильщику в Париже за поделку голубка из стекла. И выехал в завод для исполнения графского приказания.
Старший лакей Митрич с малолетства был возле барина, с годами силу приобрел, стал степенным, но господ не любил.
Все слышал он, как барин про Ефимку кричал, видел, как приказание свое сочинял. Не по себе стало ему.
Для виду старик занемог, отпросился у лекаря (он возле барина сидел и пиявки ему на загривок ставил) на рынок сходить, корешков от ломоты купить. Лекарь не стал держать, и Митрич мигом собрался. Окольным путем добрался до дома, где жил Пьер.
Еще на Урале старик слыхал про Пьера: «Обходительный барин, не то, что наши долдоны. Пойдет наш барин, борони бог, так и норовит задеть, а этот завсегда ласковое слово скажет». И за песни Митрич Пьера сильно уважал и другим б пример ставил.
Знал старик о дружбе Пьера с Ефимкой. Хоть стороной, но слыхал старый про бегство Пьера с завода, а как в Париж с господами приехал, от дворовых добрую весть услыхал, будто добрался Пьер до дома родного и безбедно зажил – школу открыл на Матвеев подарок. В радость учителю пошли камешки с Урала.
Добрался Митрич до Пьера – казачок Оська довел, не раз парнишка к Пьеру на голубков родных поглядеть бегал, будто Урал видел парень в Париже.
Все рассказал Митрич Пьеру. Главное, о беде с хрусталем, о приказе барском.
Что придумать? Как другу помочь, из беды выручить парня?
Проводил Пьер гостя и задумался. Сидит и горюет, а сам на голубей смотрит, будто Ефимку видит.
Думал, думал он и решил бумагу послать с Соколком: «Может, и долетит. Голубь – птица умная». Подумал, да так и сделал.
Ночью все заготовил: написал писульку, вложил в кольцо, надел его на голубя и ранним утром, когда еще город спал, птицу выпустил.
Покружил, покружил голубь над домом и полетел на восток, где заря – утро загоралось, солнце поднималось…
Не зря говорят, что голубь – птица верная. Долетел Соколок до Урала. В дальней дороге устал, оголодал. У самого порога избы в куренях упал, а друзей выручил.
Хоть по складам, да разобрали Матвей с Ефимом послание Пьера.
К утру собрался Ефимка. Котомку на плечи надел. Поклонился в ноги Матвею и, когда чуть-чуть забрезжил на востоке рассвет, в дальний путь – в неведомый край отправился.
В Сибирь шел не один – на тракту его поджидало еще трое беглых из Каслей. Веселей и смелей было шагать ватагой, землю мерить, в Колывань добираться.
– С богом идите, – Матвей им сказал, – тракта держитесь. Народ в Сибирь идет. Варнаков сторонитесь, с верным народом дойдете!
– Прощай, дядя Матвей, прощай, – напоследок Ефимка Матвею сказал.
Долго, долго глядел им вслед Матвей, будто видел зауральскую степь, по которой шел его названый сын.
Много лет прошло с той поры, когда Ефим в Сибирь ушел.
Говорят, леса как моря – только гуляет там не волна, а ветер и людская молва.
Докатилась молва с Алтая далекого до наших гор, до завода.
Доброй славы добивался Ефим в Сибири широкой, хоть и в дальнем краю, да ставшим близким, родным и ему и его детям.
Умение уральских каменных дел мастеров многим товарищам он в Колывани отдал.
Только, говорят, никогда больше из хрусталя голубей не делал. Не хотел бередить память о верном друге.
Про Матвея тоже молва долго в народе бродила, будто он с куреней ушел. А куда – неизвестно. Одни говорили в Петербург подался – стал работать на гранильной фабрике. Кто – будто видел его в Екатеринбурге тоже на фабрике, молодежь учил мастерству и умению, как камень гранить да самоцветы видеть в земле… Кто знает.
Может, и правда. Много ведь умельцев отменных работало в Екатеринбурге и в Петербурге – лучшие мастера были.
Про Пьера вести такие доходили на завод, будто долгие годы Ефимкина голубя он хранил и внукам заветку оставил – беречь эту птицу как самую крепкую память о верном друге – уральском умельце Ефиме Печерском…
ИВАН МУРДАСОВ
Жил в старые годы у нас в Тургояке один старатель – шибко нефартовый, хоть всю жизнь возле камней и золота бился. Сродни он мне приходился. Дядей по матери был. Чисто горюн – Иван Димитрич Мурдасов.
Жил он в большой нужде, век в лаптях ходил и до настоящей жилы так и не добрался, хоть шибко любил камни и толк в них понимал.
Парнем он еще был. Пошел раз на покос да в ручейке, знать-то самородок и нашел. Поглянулся он парню. Потянуло еще раз порыться.
На Михеевом логу осенью он охотился. Сел отдохнуть. Костер развел. Немного в земле покопался да на самородок золотников в двадцать и натакался. Совсем обрадовался Иван. Ну известно в те поры. Женили его. Девку взял по себе – работящую и добрую.
Как нашел Иван самородок, стал подговаривать братьев шахту бить. Согласились они. Все заготовили. Пробили шурф аршин в двенадцать. Надо породу рвать, а на этом месте не дозволено было копушки ставить. Михеевский лог какой-то компании принадлежал. Думал, думал, Иван: аккуратно сделаем, никто не услышит.
Далеко от жилья – глухомань одна. Решили они взорвать порохом породу. Купили пороху, а шнура нет. Иван сам из чего-то сгоношил шнур. В скважину положили этот шнур и порох. Сел Иван в корзину, стал спускаться в шахту, а до этого Иван с отцом и братьями договорился: «Как скричу я, вы меня сразу и тащите!»
Хотел он быстрехонько поджечь шнур и, пока огонь до породы дойдет, на землю выбраться. Но получилось совсем по-другому.
Не успел Иван мужикам крикнуть из шурфа, как такой взрыв раздался, что валок разнесло, а самого Ивана без памяти вытащили на землю. Шибко его покалечило. Уж и побились над ним. Весь в крови был. Глухим на всю жизнь так и остался. Ничего не получилось у него и с Михеевской жилой. Шутил потом долго: «На золоту жилу натакался, да с пустым брюхом остался».
Но не отступился Иван от золота и камней. Без утиху землю долбил, камни искал. По-своему их называл, неграмотный был. Знал он, как в горе камень обозначается, а по-ученому не знал, как назвать. К примеру сказать, горный хрусталь кристаллом растет. Так Иван его «точеными шишками» оттого называл. Корунд «огоньком» прозвал.
Любил он больше всего хрусталь. Однажды враз два пуда хрусталя в Златоуст отвез – да чистого, как тургоякская вода.
Как-то раз заметил он возле Монастырского прудка золото. Монастырь раньше тут стоял. Стал он с дядей моим опять шурф бить. Мне годов десять было. Шурф они бьют, а вода не дает.
Надумал он из прудка воду спустить. Взяли ломы, открыли створки у плотины, затворы.
Пошла вода из пруда, а время было уже к ночи. Решил Иван, что за ночь, к утру, вся вода из прудка уйдет. И вправду. К утру спала вода, но на дне прудка пловуны оказались. Ничего не поделать. Так и отступились. Сколько ни бились – пришлось бросать это дело.
Чуть не плакал Иван. Сколько трудов положено – и все напрасно. Да и бедность поедом ела. Ребята уж подрастали, а в дому нужда. Не раз говорил он жене: «Погоди, мать. Найдем клад – заживем тогда». Только верна поговорка: «Жила богатима, да у ковшика дыра».
Будто нарочно золото от него уходило. Вскоре старшего сына женили. Бабенка попалась сварливая, злая. Все свекра попрекала за его любовь к камню.
– Золото моем, а в голос воем, – говорила она. Или:
– Тебе бы около смолокурки робить – деготь гнать, а не камни искать.
А он был мужик тихий, не любил с бабами связываться. Только раз как-то выкинула сноха его камни на улку из избы, так он так на нее поглядел, что у снохи под ложечкой засосало. А камней у него разных было великое множество. Почитай, больше ребят он камни любил, к тому же больно некорыстный человек он был. Пользовались варнаки из господ его добротой не раз, а однажды ухитрились жилу даже украсть.
Было это так. Нашел он корунд. Целую жилу. Обрадовался Иван. Взял несколько камней корунда, как он говорил: «Три огонька за пазуху в тряпицу положил», и пошел в Златоуст. Был в ту пору управителем Лендовский. Добился к нему Иван. Показал свои камни. Обсказал как полагается. Дескать, жила-то сама наверх вылезла.
Чистый корунд. Одному ему жилу было не взять. Вроде, как компанию он хотел организовать. Барин Лендовский сразу смекнул, поглядев на камни. Враз велел коляску запрячь и айда с Иваном туда.
Пуще ребенка восхищался Иван, когда довелось ему ехать с барином из Златоуста на жилу. Лендовский прихватил с собой фотографа (был у него такой – только в моду входило на карточки снимать – ну, конечно, у господ это).
Угостил Лендовский Ивана с устатку. Сороковку мужику купил. Рядом с ним у самой жилы на карточке снялся. Посулил награду. Когда же, время немного спустя, прислал Ивану Лендовский рублевку и карточку, не поглянулась карточка мужику. Чисто зверь Лендовский на Ивана глядел. «Ишь как уставился – будто проглотить хочет!» Стал Иван ждать награды, но так и не дождался. На рублике все и кончилось.
Вскоре такие тут разработки пошли – страсть одна. Чистый корунд добывали, а Ивана и близко не подпускали. От горя Иван захворал. Долго хворал, а с камнями так до смерти не расставался. Бывало, сядет на кровати – уж хворым был, – попросит лукошко у жены с камнями. И все глядит и наговаривает. Не раз старуха-жена ему говорила: «Ты будто с бесом, с камнями-то, говоришь! Совсем ума лишился».
Перед смертью взял он из лукошка корунд и хотел было еще раз поглядеть, да рука уж не поднялась. Так с камешками в руке и помер.
Долго горщики помнили, как говорил им дядя Иван: «Камни-то будто огоньки в земле. А наши уральские на особицу».
ДЕДОВА ПЕСНЯ
Не про старое время эту быль я хочу рассказать, а про наши дни, про советские годы.
Долог зимний вечер в деревне. Темно в старой хате деда Гончарука. Только мигает на столе железная лампешка, и будто подмигивает ее огонек ребятишкам, сидящим на лавке возле стола. Тихо в избе, только воет ветер в трубе да колючие снежинки стучатся в оконце.
– Ишь ты, окаянная, как расшумелась! – ворчит дед, слезая с печки.
– А ты, дедушка, не слушай, слазь скорей и сказку нам расскажи, – просят старика внуки.
– Вам только сказки подавай, а вот как не можется деду – не чуете! Все кости мои разломило, мочи нету терпеть!
Ворчал дед, слезая с печки. Стар дед Гончарук, ох, как стар. Давно он перестал ходить на собрания. А уж какой был охотник до них. Часто казалось деду Гончаруку: не решат люди без него того, что народ волновало тогда.
Было это в тридцатые годы. Шагала по стране могучая богатырша-коллективизация. Вековые пласты земли она поднимала, равняла и перепахивала все межи. Мог ли усидеть дед Гончарук – потомственный бедняк из деревни Шамраевки?
Вслед за сыном Илларионом шел дед в сельский Совет бедноты. Там он получал задания, как поднять народ на большое дело. Завести колхозную жизнь. Сам один из первых в колхоз записался. Словом, беспартийным большевиком был, только грамотешки не хватало.
Но вот как с год обессилел старик. Перестал ходить на собрания. Одна у него радость осталась – внуки. Много их у него. Ох, как много! Десять сынов он с женой своей воспитал. Самые же любимые внуки большака Иллариона, а среди них Степанка. И, может, оттого, что Степан больше других к деду льнул, дед этого внука крепче любил.
Бывало, сядет дед за стол с внуками и примется рассказывать сказки. И хоть бабка ворчит, дед-говорун не слушает ее, только когда станет невтерпеж ему слушать бабкину воркотню, кинет дед в темноту избы: «Кыш ты, старая».
И снова поплывет неторопливая дедова речь по избе, стукнется в оконце и через него метнется в темноту ночи, лежащую за избой.
Не просты дедовы сказки. Не только про волшебные страны и сказочных богатырей, а про людей простых и их золотые руки чаще всего дед внукам говорил. Любил еще дед Гончарук мастерить разные поделки. Возьмет, бывало, сухую досочку, четыре щепочки, шило и молоток. Разложит все на столе и скажет:
– Вот видите, и человечек будет. – Намалюет рожицу угольком. И получится игрушка, как живая. Так и толклись внуки в дедовой хате и вместе с ним мастерили свои нехитрые поделки. Дед потихоньку любовался внуками. Ведь они работали, а он им говорил:
– Сами до дела доходите, сами мастерите!
Маленькая была деревушка Шамраевка. Мелкой была и речушка, что змеилась за околицей деревни. Купались в ней ребятишки, а зимой на самоделках резали лед. Не больше Шамраевки был мир для Степана. Околицей да гривкой леса он кончался. Родная деревенька, вишневые сады, акация у дороги и нехитрые забавы на реке. Вот какой был мир в те поры для хлопчика Степана.
Дедовы сказки он по-своему понимал. Плел дед сказки, а Степану казалось, что их деревня – большой город, щепочка, плывущая по речке, – огромный корабль.
В это время где-то далеко от Шамраевки рождались новые города: Кузнецк, Магнитка. В жизнь входили новые слова. Ударник. Пятилетка. Рос Степан, помогал отцу поднимать братьев. Мать часто хворала, потому что рано согнули ее спину заботы, сединой покрылась голова.
В колхозе шли дела из рук вон плохо. На трудодень не получали ничего. Вот и довелось Степану думать не по-ребячьи: как быть дальше, как жить?
И решил он податься в Одессу. Совет отца был такой же.
Был погожий осенний день, когда Степан с котомкой за спиной ушел из дома. Грустно зашумела старая ива, под которой часто сиживал Степан и что-нибудь мастерил. Не оглядываясь, прошел хлопец мимо нее, будто боялся, как бы не воротиться…
Кончилась ребячья пора для Степана. Позади отчий дом, впереди – большой город Одесса. Что же унес Степан в самостоятельную жизнь? Самое дорогое – доброе имя отца, крепкую память об умельцах-мастерах, каким был дед, и еще долго вспоминал он летние вечера, когда после работы отдыхали люди или в праздники гуляли. Сияло над головой солнце, голубело ясное небо, но постепенно день уходил на покой, все кругом затихало. Только кое-где мигал в окошках огонек. Тогда все Гончаруки выходили за ворота, усаживались на завалинке и начинали играть на самодельных балалайках, свирелках и даже на скрипке, которую смастерил дед…
Отец как-то купил в рассрочку в городе гармошку, но мать так ругалась, что отец унес гармошку обратно, а сам взялся с сыновьями за самоделки. Немало попотели, а все же сделали скрипку. Из сухой янтарной сосны выпиливали доски для скрипки. В одной доске вырезали дырку, прикрепили к ней банку жестяную, склеили обе стороны, сделали смычок и струны из конского хвоста. И все. «И уж как играли, я не знаю, но нам в то время казалось очень хорошо», – говорит Степан Гончарук, вспоминая детство.
На звуки их самодельного оркестра подходили соседи, усаживались вокруг. Кто-нибудь затягивал песню, за ним другой, третий – и целый хор родился… Пели в Шамраевке все – от мала до велика. Люди от песни веселели, уходила усталость, разглаживались морщины у стариков, а когда обрывалась песня, то первым в пляс пускался дед, когда был здоров, и выкидывал такие коленца, что молодежь завидки брали. И, пока не гасли звезды в небе, звенели песни – то веселые и озорные, то печальные, как в непогоду ночь…
Много дали эти песни подростку Степану. Песни научили его родную землю любить и помогли сохранить душевную красоту, когда пришло время испытаний для него. Больше того, песня, унесенная в жизнь с родной стороны, прозвучала хлопчику Степану как дедов и отцовский наказ… Как слово самого дорогого человека в жизни…
А было это так: один раз собрался отец Степана в райцентр. Степан увязался с ним. Было там чем поразвлечься – два магазина и базар. Вдоволь всего наглядишься. Даже можно потренькать на настоящей балалайке, только надо притвориться, будто собрался покупать ее. Было морозное зимнее утро, когда они вышли из деревни. Над головой синело небо. От мороза звенел воздух.
Уходя, отец сказал матери:
– Засветло вернемся, ужин приготовь.
Пока отец ходил в Совет по разным делам, Степан успел обежать магазины и поиграть на балалайке. Когда же отец зашел за ним к крестной, у которой ждал Степан отца, не хотелось уходить парнишке из теплой хаты на мороз. И как ни уговаривала крестная Иллариона, он настоял на своем. Пошли.
– Ты не бойся, Степан, – уговаривал отец сына. – Засветло дойдем.
Пока по Ульяновке шли – это по райцентру – не приметили метели. Правда, подувало малость, но какая зима бывает без поземки? Но когда вышли в степь, то увидали, как по ней плясал буран.
– Окаянный! Откуда он только взялся? – ворчал отец, поглядывая вдаль. Прошли еще с версту, как вдруг все кругом завыло, засвистело, замело…
Отец закрывал сына от метели собой, но Степан все больше уставал. Ноги не слушались его. Отец, чтобы сын не упал, все время говорил и говорил:
– Вот сейчас дойдем до ближней на деревне хаты – до Одаркиной избы. У нее сегодня свадьба. Ты слышишь?
И, вслушиваясь в вой ветра, он делал вид, что ловит песню.
– Вот сейчас дойдем, Одарка просватала дочку. Слышь, гуляют. Тебе вареников дадут, меня горилкой напоят!
Степан шел за отцом, стараясь услыхать песню. Он вглядывался в темноту. И, наконец, ему показалось, что он слышит ее. Это была любимая песня деда про храброго Опанаса и великана по прозвищу Черный Страх.
В той песне говорилось: отважный и храбрый Опанас никогда и никого не боялся… Но прослышал о нем страшный великан Черный Страх. Надумал он испытать бесстрашие Опанаса: не мог допустить Черный Страх такого, чтобы простой парень не боялся никого. И потому чего только ни выдумывал великан, чтобы напугать Опанаса! И диким зверем оборачивался, кидаясь на парня, и, обманом подойдя к Опанасу, хватал его. Кидал то в озеро глубокое, то в горящую избу. Но Опанас отовсюду выходил невредимым – оттого что был ловким, смелым и бесстрашным, а потому, вызнав, что у великана нет силы и берет он только ростом, Опанас сам пошел на супостата. И, видать, столько было в парне решительности и силы, что не помогли Черному Страху ни его огромный рост, ни его громовой голос, которым он пытался запугать трусливых, ни его хитрость, которой он опутывал, как паук муху своей паутиной.
Отступился великан от Опанаса. А когда парень крикнул людям, чтобы они сами напали на Черного Страха, – кинулись все на великана, облепили врага, связали его и кинули в омут… Даже не спузырилась после него вода, только почернела шибко…
Радовались люди своей победе над Черным Страхом. Смелого и храброго Опанаса богатырем величали, хотя на вид он был самый простой, как все люди, парень…
Песня вначале звучала тихо, а потом стала раздаваться все сильней и сильней. Она вливала в Степана все новые силы и помогла парнишке дойти до Одаркиной избы, стоящей и вправду на краю их деревни. Свадьбы у Одарки, конечно, никакой и не было. Правда, Одарка, как говорил отец, ему горилки подала и, охая и причитая, положила Степана на печку отогреться, намазав его салом и снадобьем каким-то…
Когда же под утро утихомирилась непогода, отец унес обмороженного сына домой. Долго пролежал парень, а когда поправился совсем, отец сказал Степану, что тогда ночью, когда они шли в буран, никто не пел в степи. Степан ответил отцу:
– Знаю, батя, что никто не пел, но мне так хотелось дойти самому и не упасть, что я старался услыхать песню, и я ее слышал…
Потом отец не раз говорил жене:
– Ну, мать! Удалой у нас с тобой растет хлопец. Выдюжит в любую непогоду.
И выдюжил Степан. Выстоял. Учился, как задумал, в ремесленном училище в Одессе. Уже мечтал о работе. О подарках, купленных на первую получку для матери и отца. Даже представлял, как мать обязательно заплачет, когда он подаст ей платок. И спрячет она подарок в свой сундук с самым дорогим скарбом…
И сбылись бы мечты Степана, непременно бы сбылись, если б не ночь в июне сорок первого года. Он спал в эту ночь спокойно и мирно, как спал весь народ и вся земля. Проснулся от грохота. Рвались бомбы над землей, над городом Одессой.
Выскочив вместе с другими ребятами, он увидел полуразрушенный дом, в котором жили учителя, воспитатели и директор. Под балконом на окошке первого этажа свешивался трупик дочки любимого учителя – Корнея Осиповича Гроховца. Девочка лежала на подоконнике вверх лицом. Ветер шевелил ее волосенки, а глаза, глядевшие в небо, будто спрашивали: «За что?»
Кто-то из ребят крикнул: «Война!» Да, это была война, которая понесла Степана и его товарищей по жестоким своим путям. Много пришлось исколесить дорог Гончаруку, пока его фамилия попала в список, на котором были слова: «Командировать на Урал».
И снова путь, бомбежки. Зарево пожарищ. Составы с ранеными. И, вглядываясь в лица раненых: нет ли среди них отца, Степан двигался все дальше и дальше от родной деревни – от родных краев… До слез хотелось есть. Часто видел во сне теплый материнский хлеб и ее шершавые руки. Война же шла и шла. Она мяла, терла, толкла, как перец в ступке, паренька Степана. Да, оно так и было.
А паровозик, пыхтя и отдуваясь, то постояв немного, то фыркнув, снова дергал, бежал и торопился. Когда же горы показались, примолкли хлопцы, а потом, сдернув шапки, прокричали: «Вот ты какой, дедушка Урал!»
По длинным-длинным дорогам, на тысячи верст, привела война Степана, как и многих, на Урал. Остановка для него, слесаря-ученика, вместе с другими одна: озеро Смолино – красивое, большое… Остановка и начало нового, широкого для Гончарука пути…
Холодным, угрюмым показался в тот вечер для Степана смолинский берег, пустынный и голый. Ветер так и рвал тонкую Степанову телогрейку. Но он не отставал от других, таскал оборудование для завода, а потом бежал погреться у костра.
Только через четыре месяца удалось ребятам помыться в бане. Жили в бараке, как говорят, ветром и холодом конопаченном. Забота старших товарищей – коммунистов – согревала сердца подростков, и они начинали привыкать к жизни на новом месте. Строился завод… А потом пришел в жизнь Гончарука такой день, который он никогда не забудет.
Стояла студеная зима сорок второго года. В первом цехе возводились стены. Валил снег. Сутками горели костры. Вот в такой студеный день и пришла большая радость к людям: несмотря на стужу, была посажена первая гильза в печь и прокатана первая труба. Оттягивал трубу Степан Гончарук.
От счастья парень плохо видел, как рабочие радовались, когда гильза достигла стана, заработали механизмы, вздрогнул стан, словно живой… Забилось сердце цеха… Родился новый завод на Урале, хотя был он еще без крыши…
А время шло. Поднимался завод. Старший вальцовщик Иван Лукич Соенко помог Степану в мастерстве трубопрокатчика. Хорошо помнит этот день Гончарук. Соенко куда-то собирался уходить, кажется, вызвали в партком, а потому спросил Степана:
– Подручный ты?
Степан ответил:
– Подручный.
– Управлять станом умеешь?
– Умею немного, – ответил Степан.
– Тогда, Степа, катай трубу, а я отлучусь ненадолго. – И ушел.
Подошел Степан к пульту управления, взглянул на плывущую раскаленную гильзу и холодным потом покрылся весь… Но вдруг вспомнилась ему дедова любимая песня про Опанаса, победившего великана. Песня, которую он слушал тогда в метель, когда шел с отцом по степи. И дедова песня вновь помогла Гончаруку смять в сердце страх и нерешительность.
И когда со смолинских берегов со свистом и ревом в цех ворвался ветер, словно он хотел смести со своего пути и стены цеха, и прокатный стан, и Степана, стоящего у пульта управления, – Гончарук уже твердо стоял на своем рабочем месте и, глянув в непроглядную тьму ночи, висевшую черным пологом над головой, крепко-крепко держался на месте, а гильзы – одна за другой – послушно входили в стан…
Так стал Гончарук вальцовщиком, а потом и старшим.
Давно прошли те годы, когда по ступенькам мастерства стал подниматься Степан. И снова пришли к нему нелегкие годы, потому что к крепким рукам нужны были и крепкие знания. И он сел за парту. Чуть ли не после двадцати лет перерыва Степан написал первую диктовку, и учительница поставила ему кол. Вот с этого и началась учеба Гончарука…
Техникум он окончил с отличием, не переставая думать о родном цехе.
Говорят, нет краше вечерних зорь, чем на Урале. Будто цветные камни, что лежат в земле, проникая сквозь землю своим цветом, окрашивают небо, облака и все живое на земле… То красные, то желтые, то голубые краски освещают горы и степные дали…
Сверкают и переливаются радужной расцветкой и смолинские берега, а на них дома. Множество жилых домов – многоэтажных, красивых. Скользит заря и по огромным, похожим на сказочные дворцы-великаны цехам завода-гиганта, выросшего на месте свалки.
Зайдем в один из цехов трубопрокатного завода. Над головой стальной ажур. Посредине в два ряда стоят гиганты-станы. Рабочие у пультов управления. Трудно разглядеть, как из стана в стан бежит раскаленная лента будущей трубы. Это идет непрерывная печная сварка. Чуть приглушенно работают и звучат автоматические линии, да рассыпается в сказочном блеске раскаленный металл…