Текст книги "Клады Хрусталь-горы"
Автор книги: Серафима Власова
Жанры:
Сказки
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 13 страниц)
Говорят, что сердце сердцу весть подает. Вот и подала Акуля весточку про себя, оттого что, как побывал Кузя в герцогском доме, так все ему стала мерещиться Акуля. Места не находил себе парень. Так затосковал…
А с Акулей в это время и вправду горе приключилось. Как-то раз у обедни увидал ее в церкви откупщик Наседкин – сын миллионщика Файка, по прозвищу Коряга. Шибко был он некрасив. Первый разбойник и мот. На весь Урал гремели Наседкины своими страшными делами. Кого хотели, того и покупали. Торговали рыбой, а говорят, не брезговали и фальшивой монетой. Одним словом, первыми варнаками слыли, а вот на Акуле осеклись.
Какие только подарки Наседкин ни посылал. Какие ни сулил положить миллионы к ногам Акули, но не сдавалась Акуля. Отказалась выйти за него замуж.
Остервенел Наседкин. Уж не красота Акули его сердце распалила, а гнев на нее – как могла противиться ему. Живо подкупил он попа, а тот рад стараться – за деньги хоть куда. Пригрозил поп Акуле церковным проклятием, ежели она откажется от брака с человеком, который отсыпал на божий храм тысячу рублей. На то и священное писание – что мудреная сказка. Хочешь – ею запугаешь. Захочешь – успокоишь. Одно слово – хомут и дышло. Куда повернешь – туда и потянет.
Но не сломилась Акуля ни перед небесным проклятием, ни перед родительской волей. Даже к четырем сватам не вышла, когда те пожаловали в дом. Вот и нажила себе врага, да еще какого. Самого Наседкина, перед которым трепетало горное начальство. Только перед одним Зотовым Файка и его сыновья снимали шапки.
Не ворота вымазал Наседкин у Акулиного дома, а ее девичью честь очернил. Распустил нехорошие слухи про нее, подкупив кумушек и разных побирушек, хотя в шелка одетых. Вот они и постарались. Но и это вынесла Акуля, только, когда узнала новую угрозу Коряги: ежели она не выйдет за него замуж, снесут избу Акули, а родителей в Сибирь на дальние золотые прииски отправят, – не выдержала девка. Не могла она допустить такое, чтобы отец и мать пошли в Сибирь на рудники, и решилась: пришла на то самое место, где весной стояла с Кузей у обрыва. Долго глядела на осеннее хмурое небо, затянутое пологом серых туч, вспомнила Кузю и как они любовались лебедями. Сняла нательный крест, платок, положила все на камень, покрытый мохом, еще раз поглядела на сопки и лесные дали, оглянулась назад, на родной завод – и подстреленной птицей кинулась в омут…
Только по первому снегу воротились из Парижа люди. Пришел домой и Кузя. Воротился и от матери узнал о печальной судьбе Акули. Не опнувшись, кинулся в Кыштым… А потом долго хворал с горя. Когда же немного оправился, то родной бы отец, если б был живой, не узнал парня, как не узнавала родная мать в седом человеке своего сына. Потускнела красота, радость и блеск в глазах пропали. Согнулся, как старик, словно на его спину положили болванку из кричны. Так и остался бобылем…
За Акулю и Кузю купцу Наседкину отплатили парни. Как-то раз ночью на Шиманаевом угоре, где всегда шалили в ту пору разбойники, Наседкин-Коряга был убит, и конь, на котором он ехал из леса, домой без хозяина воротился…
Только года через два взялся Кузя за лепку, и то чужое формовал. И вдруг один раз сам управитель к избе Кузи прискакал. Стал он приказывать Кузе выполнить спешный заказ из Парижа: вылепить статуэтку по памяти с герцогини из Парижа. С той, которая хотела заставить парня работать на себя. Большие деньги управитель взял с герцогини за заказ.
Поначалу наотрез отказался Кузя отливать статуэтку. Не было сил у него творить, да и сердце не лежало к такой работе. И вдруг загорелся. Даже помолодел и будто силы воротились к нему. Заторопился…
Дивились люди: чего, дескать, задумал парень? А он все лепил, формовал и отливал. Кипел возле поделки, как расплавленный чугун в кричне… И когда статуэтка была готова, все, кто увидал ее, в один голос сказали: как есть покойница Акуля, только в господском одеянии. И тут же придумали название статуэтке – «Герцогиня Акуля».
Да, не нами говорено, что ежели кого народ как назовет, то навеки это прозвище к человеку прильнет. Сказать к примеру: голодали век свой деды, вот и получились Голодаевы. Формовал Кузя и отливал по заказу герцогини статуэтку с нее. Хоть и по памяти лепил модель, а когда люди увидали ее в чугуне и что лицом эта самая герцогиня чисто Акуля, то и получилось: как ни зайдет, бывало, речь об Акуле, то люди непременно скажут о покойной: «Акуля-герцогиня». Выходит, уж мертвую ее так прозвали. И недаром: пересилила она в сердце мастера настоящую герцогиню…
А та парижская герцогиня, как получила свой заказ с Урала, развернула статуэтку, поглядела и вдруг побледнела, задрожала вся. Да как закричит от злости, хоть в чугуне все было точно, на первый взгляд, с нее. Та же статность, платье, в котором была, когда мастера видала, и даже перья на платке одно к одному отчеканены были, а вот лицом вовсе другая. Моложе и красивей.
Затрепетали от гнева у герцогини все жилки, когда догадалась она, с кого была статуэтка. Ведь то была богиня огня, стоящая в нише беседки. И хоть ни разу не видала герцогиня ту далекую, с которой мастер лепил свое чудо, поняла она, кто дороже был ему…
В страшной злобе вскочила герцогиня с места и, подняв статуэтку над головой, с бешенством кинула ее на пол. От удара словно застонал чугун, на мелкие рассыпался куски, только одни глаза уцелели. И так они печально глядели с пола, что с герцогиней сделалось плохо.
Потом, говорят, Кузя больше ничего не сделал. Его чахотка съела. На гневную депешу герцогини из Парижа об испорченной статуэтке управитель ответил кратко: «Мастер помре, наказывать некого». Безымянное озеро, в которое кинулась Акуля, с тех пор люди называют Акулей. И посейчас там играют волны – то сголуба, то иссиня… И, вспоминая старое, бывалые люди говорят:
– Добрый хмель рос на Урале, коли такие всходы новых поколений взошли – мастеров и умельцев. Одной грудью дышат они над сталью и железом, над машинами и зерном. Все едино. И такую силу никаким морозам не остудить, никакой буре эту силу не развеять. И все оттого, что крепкими корешками эти мастера закрепились в Уральской земле…
ЗОЛОТАЯ ШЕРСТИНКА
Шерстинка не паутинка – рви не порвешь, ежели крепко спряжена. А если за шерстинкой пойдешь, то непременно в Канаши придешь. В то самое место, где волшебные ковры ткут.
На первый взгляд неприметно село Канаши. Село как село, каких немало в нашем Зауралье. Нет в нем ни Тамерлановой башни, ни древних курганов, а вот слава о селе, пожалуй, будет подлинней самой длинной шерстинки, какая когда-либо спряжена была на земле. По всему свету о Канашах гуляет молва. И ведет она далеко-далеко, на перекрестки старинных караванных дорог, в те места, где рождалось древнее мастерство канашских ковровщиц.
Давным-давно, лет, впрочем, кто его знает, сколько их прошло… Кто говорит при Чингисхане, кто – при Тамерлане, а кто рассказывал будто при Ермаке все приключилось. В те времена на месте села Канашей, большое кочевье стояло. Кибитки в степи и даль неоглядная. Говорят, ежели от того кочевья за вечерней зарей пойдешь, то в горы упрешься, а вздумаешь на самом резвом коне скакать навстречу утру – у большой реки остановишься. Далеко в стороне от караванных путей стояло кочевье, только малая тропа-свороток вилась змейкой в степи.
Степь есть степь. Далеко видать. Не только курган одинокий, но и цепочку каравана верблюдов сразу заприметишь, когда он появится на пути.
Вот, и бывало, как увидят люди в кочевье караван, сразу опустеют кибитки. Все поспешат навстречу гостям. Отдых купцам и верблюдам. Загорятся костры. Закипят бараны в чанах. Ночь в степь придет. Звезды зажгутся в небе – хоть рукой доставай. Хорош запах земли и свежей жирной баранины.
Хорош отдых в степи!. А еще лучше, если выйдут на круг певцы! Того веселей, того лучше!
Гуляют, веселятся купцы, но они хитры. Помнят, зачем своротили с пути караванных дорог, древних, как звезды над степью. Не забывают они, что нет таких ковров и такой кошмы ни в одном из аулов и в кочевьях.
Но степная ночь коротка. Потухнут костры. Отдохнут люди и верблюды. Только купцы все еще рядятся. Когда же солнце взойдет и кругом радость жизни заиграет, запоет степь на разные голоса: и ветром, и пением птиц, и гомоном всего живого, – расстелят жители кочевья перед купцами ковры. Глядите, мол, любуйтесь! Один лучше другого. Один ковер дороже другого. Легче лебяжьего пуха они, а красоты – не опишешь. Голубые и синие моря вытканы на них, а по морям ладьи плывут, как редкостные птицы из далеких стран.
То ковер, что зеленое поле, то темное, как дремучий лес в непогоду, то как весенняя трава на лугах. Хороши ковры! Дух захватывает у купцов при виде такого богатства. Но лучше всех один ковер – на поглядочку. По черному полю, ночному небу, жар-птица летит. Тысяча перышек на весь ковер, и каждое перышко золотой шерстинкой отливает.
Не могут отвести глаза купцы от ковра. Заворожила их жар-птица. Словно живая она на солнышке сверкает, радугой переливается. Но куплен ковер. Ушел караван. Только пустые чаны мертвыми глазами в небо глядят. Тоскливо в кибитках и кошах. Грустно девушкам и старым ковровщицам. Увезли их ковры, которые ткали они день и ночь при свете тусклых каганцев.
Тоскливее же других полонянке Ольге, или Лабе, как все зовут ее в кочевье за золото волос. Много привели в тот год в степь полонян. Не один набег сделал хан с визирями за Камень. В тяжелых кованых цепях полонян приводили. Пришла со всеми и Ольга-Лаба. Тяжел и страшен был ее путь, а еще страшнее жизнь в кошах мурзы Ишбирдея. И если бы не старая Амина, жена пастуха Гафура, не любоваться бы купцам ковром с жар-птицей. Не бежала бы молва о ковре до самой Бухары.
Старый Гафур гордился своей женой Аминой. Лучшие ковры она ткала. Но время шло. Ох, и коварное это время! Многих обмануло оно. Никого и ничто не щадит. Ни человеческой жизни, ни красоты, ни зверя, ни лесов. Придет пора – цветок увянет, могучий кедр превратится в пыль, а с человека время снимет красоту и силу. Старость уступит место молодому.
Потускнели со временем глаза и у Амины. Загрубели руки. Пропала живость в стане. Не могла она ткать ковры, как прежде. Потому, когда привели полонян в кочевье, посадил надсмотрщик девушек к Амине. Ткать ковры для самого хана.
Легко сказать – жить в неволе, в чужом краю. Трудиться, когда на сердце дума, скрытая от всех. Дума о любимом и о матери родной. Не ослепла ли она от горя по дочери ненаглядной? Сидит она теперь на пороге хаты и все смотрит, ждет свою дочь, глядит вдаль на горы, куда увели ее лучники мурзы.
Плачет Ольга-Лаба. Старая Амина вздыхает, жалко ей полонянку. Когда же Ольга совсем с кошмы не встала, по-матерински заныло сердце у Амины. Разметалась в жару Лаба. Тихо в юрте, тепло в ней, только доносится шум метели. Гуляет по степи непогода, мечется, рвет, хватает засохшую траву под самый корень, а то умчится, умчится куда-то вдаль.
Стонет полонянка. Глядит на нее Амина и думает: за что ей, Амине, полюбилася Ольга? За что она, Амина, стала звать Ольгу Лабой? Как родную дочь. Разве мало их, полонянок, под ее рукой, а вот эта к сердцу прикипела…
И вдруг, глядя на Ольгу, вспомнила Амина другую золотоволосую красавицу Райхану. Аж вздрогнула Амина. Шепчет, Аллаха поминает. Вот на кого похожа полонянка Ольга – на Райхану, подругу старой Амины. Она, Райхана, в памяти у Амины, как живая встала. Как она была хороша! Как была легка в танце, и как проворно работали ее руки! А какие она ткать ковры умела! Настоящие, с жар-птицей! Недаром большие деньги взял визирь, продав ее хану.
Не потухла еще память у Амины. Помнит она и не забыла, как было дальше с Райханой. «Встанет от хвори полонянка, – думает Амина, – расскажу ей про Райхану».
Помнит Амина свою жизнь с Райханой у хана. Помнит она, как в один из осенних дней, откуда ни возьмись, всадник прискакал. От соседнего хана послом он был. Богатые одежды сверкали на нем. В самоцветах сабля. Кто говорил, что это вовсе не посол, а разбойник Кудояр.
И вот поглядел гость богатый на кочевье, на кибитки, рассыпанные, как маковки-головки, по сопкам и горам. Костры кругом горели, а вокруг них люди стояли. Подошел гость к одному костру и остановился. Двух красавиц он увидал. Одна была с черными волосами, другая будто золото на голове несла. По их одежде догадался Кудояр, что это не ханские жены были, а рабыни. Не было на них дорогих монист, колец и браслетов. Домотканые рубахи до земли, старые бешметы на девушках одеты. Но красота, что самоцвет, всегда сияет. Заговорил Кудояр с девушками, только золотоволосая отошла тут же. Сразу она поняла, посмотрев в глаза его, коварный человек он. Верно ведь говорится, что человек силен сердцем, а сердце видит раньше глаз.
Зато Фтуха, так черноволосую звали, щебетала, красотой сияла перед гостем. Хитрая она была. Давно ее сердце зависть ржавчиной ела. И за то, что золотоволосая была Райхана и ткет ковры с жар-птицей. Шептала, шептала Фтуха гостю и нашептала-таки. Не говорится дальше в сказке, то ли от шепотков Фтухи, то ли сам надумал Кудояр украсть Райхану и продать ее в Бухару… Известно лишь одно – исчезла веселая и добрая Райхана, ковровщица отменная, лихая наездница на степных скакунах. Только сказка одна осталась да золотая шерстинка, которую она так чудесно умела прясть.
Когда же вы́ходила Амина Ольгу – свою ненаглядную Лабу, то о Райхане ей рассказала, а потом из кожаного мешка с самым для нее дорогим скарбом вынула клубок с золотой шерстинкой, когда-то подаренной ей Райханой, и подала его Ольге.
Только родную мать так обнимают, как обняла Ольга Амину и тихонько ей сказала:
– Дорогая моя Амина, ведь и я умею такую прясть шерсть, которая золотом отливает!
Удивилась Амина и спросила Ольгу, кто научил ее ремеслу этому.
– Древняя моя страна Русь, – ответила Ольга. – Из века в век, от матери к дочерям это умение передается. Будем вместе ткать ковер. Ты научишь меня выткать жар-птицу, а я буду прясть золотую шерсть.
Вместе они сели за работу, ткать ковер с жар-птицей. Говорят, что человек силен сердцем, как дерево корнями. И верно. Всем сердцем старалась Ольга выткать такой ковер, чтобы порадовать Амину. И добилась своего. Даже все морщины на лице старухи распрямились, так радовалась она, глядя на ковер. Когда же загоревала Ольга о проданном ковре, Амина ей сказала:
– Не тоскуй, моя Лаба! Мы с тобой еще такой ковер выткем, что он будет лучше прежнего. И никому его не продадим!
Вновь принялись они за работу. Опять повеселела Ольга. Хорошо ей было у Амины. Надсмотрщик не тревожил, и в юрте было тепло, когда на степь ложился снег. А еще веселей, когда старый пастух Гафур был дома. Шутил он над Аминой, про свою любовь к ней говорил. Как она ловко в седле сидела и быстрее ветра скакала по степи. Хорошо Ольге! Совсем хорошо!
Но не долга была их радость и счастливая пора. Молву о ковре с жар-птицей быстро по свету купцы разнесли. И снова Бухара не потерпела. Там было решено завладеть мастерицей. Судьбу Ольги решил визирь.
И в ночь, ясную и теплую, когда отдыхала от зноя степь, а с дальних гор пришла прохлада, вдруг за кошем Амины раздался шорох. За ним шепот. Говорил один из лучников мурзы – начальника охраны самого визиря.
Тот лучник говорил, который больше и дольше других глядел на Ольгу:
– Беги, Лаба! Беги, родная! Визирь продал тебя. Большие деньги взял за тебя и за твои золотые руки. Мешком серебро брал, я сам видал. Торопись!
Услыхала Ольга шепот лучника, живо кинулась за юрту, а за ней и Амина. Джигит, предупредивший Ольгу, уж наготове держал коня за уздечку. Прижалась Ольга к Амине, все ее морщины обцеловала и в чем была, в том и на коня вскочила. Быстрее падающей звезды понеслась она туда, куда показывал попутный ветер…
Успела скрыться от погони Ольга. Как говорят, звезду не заарканить.
Старая же Амина, как осталась одна, вошла в юрту, так и упала. Упала и больше не встала. С горя и тоски по ставшей ей родной Ольге – ласковой, приветливой и доброй Лабе.
К тому же, как узнал визирь о побеге Ольги, от злости приказал наказать Амину, ведь большие богатства он потерял. Наказать старуху за то, что не уберегла полонянку. Всему кочевью велено было сняться с места, Амину одну оставить. Гафура к ней так и не подпустили. Лежала Амина на кошме до тех пор, пока ее не засыпал снег вместе с кошем…
Замели степные ветры следы караванных дорог и кочевьев, где когда-то Амина трудилась, а сказка о золотой шерстинке и ковре с жар-птицей все живет и живет. И знает ее в Канашах каждый, выросший на месте древнего кочевья.
Там и теперь волшебные ткут ковры и новые сказки говорят про них. И самая большая из них о том, что Золотую медаль в Брюсселе на Международной выставке ковров чудесницы из Канашей получили. И еще одна сказка, ставшая былью, – девушки из Канашей выткали ковер волшебный: на нем «Спутник во Вселенной».
Хороша летняя ночь над степью в Зауралье. Чудесная она и в Канашах. Вдали белеют бревенчатые дома колхоза Мальцево, где живет и трудится чародей степной земли Терентий Мальцев. Это у него светится огонек в окошке. Кое-где мигают огоньки и в Канашах.
Не погас он и в доме одной из ковровщиц Нины Титовой. Легкий ветерок шевелит занавеску на открытом окне.
– Погоди, ветерок! Не мешай! Видишь, за столом сидит Нина и занимается. А, может, пишет, думает, как скорее выполнить свою думку: выткать ковер, чтобы на нем сверкала бы жар-птица в небе, а под ним – поля, покрытые созревшей пшеницей. И чтобы каждый колосок пшеницы на ковре золотой шерстинкой отливал…
ЧУГУННАЯ ЦЕПОЧКА
Про каслинское литье да про мастеров его давным-давно слава по свету гуляет. И тем эти мастера славы добились, что своей горячей кровинкой сумели чугун оживить. Недаром сказки и были про этих умельцев в народе живут. Из поколения в поколение передаются. Вот и про чугунную цепочку сказка-быль сложена, а в ней говорится:
Работные люди в старые годы в Каслях про свой завод да про свое житье-бытье так говорили: в наших местах пять больших да пять десятков малых озер. Пять церквей да пятьдесят пять плетей, и все разного вида. Вот оно, дело-то, какое получалось.
Хозяева заводов и разное горное начальство далеко от простого люда находились. Мелкая же сошка, вроде надзирателей, конторских служащих, на глазах у всех жили. Оттого все и видели, как эта сошка-блошка живет да из кожи вон лезет, чтобы потрафить начальству. И себя не забыть, без выгоды не остаться. Взятки брали, смотря по чину. И разных размеров были они – по неписаным законам давались, ни в каких конторских книгах не занесенные.
Правда ли, нет, будто в те годы один управитель Карпинский взяток не брал, хотя верой и правдой хозяевам служил. Без малого двадцать лет он в управителях Кыштымского горного округа значился. Оттого и до нас его имя дошло…
Говорят, много студеных зим над заводом Каслями отгуляло с того дня, когда это дело началось. Жил Карпинский не в Каслях, а в Кыштыме. В Касли наезжал, когда надо было. И вот в один из долгих зимних вечеров в зале большого расторгуевского дворца, у камина, в глубоком кресле, задумавшись, сидел Карпинский. Старик был одет по-домашнему, в халате. Тут же на маленькой скамейке, помешивая огромными чугунными щипцами пылающие в камине дрова, сидел лакей Никитка.
Это был щупленький на вид мужичонка, с редкой бородой на морщинистом лице. Он глядел на огонь в камине, и по его рано состарившемуся лицу пробегали тени. Никитка временами то поглядывал на барина, то смотрел в окно, за которым выла вьюга и шумел буран…
– Никитка! – будто очнувшись ото сна, окликнул Карпинский слугу. – Расскажи что-нибудь про старину.
Любил управитель слушать Никитку, первого сказочника на заводе, первого балагура и весельчака.
Был Никитка совсем неграмотным, а сказки говорил складно. Бывало, примется за побасенки – диво людей брало: откуда у него все бралось! Без присказулек не мог Никитка обходиться. Как начнет выговаривать про начальство да их проделки, – люди от души смеялись. Все нутро у заводской сошки вывернет наружу, да еще сольцой посыплет…
И вот как-то раз приехало из Екатеринбурга в Кыштым большое горное начальство. В ту пору смятение среди рабочих заварилось. И все из-за покосов и земельных наделов началось. Наотрез хозяин отказался давать рабочим покосы. А попробуй проживи без покоса, когда в другой семье без малого одна кормилица – корова. Заработки известно какие были в ту пору. Из бедности народ не вылезал…
Приказали рабочим собраться возле заводских ворот. Тут же крутился и Никитка. В кузнице работал он. Мелкими поделками пробивался. То на конном дворе конюхам помогал. Только не долго довелось ему на конях ездить. Выгнали оттуда за то, что, бывало, поедет с возом до Каслей, а потом сказку про себя сплетет: «Ох, и ехал я. Семь верст в сутки, только лес мелькал!» Одним словом, работник он был такой, про которых говорили в шутку: «Вся у него сила в язык ушла».
Ну вот. Обошли господа завод и к рабочим вышли. Сами злющие такие.. «Быть разносу вместо покосов», – говорили рабочие между собой. Поначалу заговорило самое старшее начальство, за ним загудели младшие чины. Последним перед рабочими опять речь держал чиновник, шибко видать, важный. Он был в суконном мундире с висячими эполетами на плечах. А стояла страшимая жара. Известно, самый сенокос.
Кричал, кричал этот начальник, а сам все время платочком с макушки пот вытирал. Вот она, эта самая голенькая макушка, и надоумила Никитку сыграть с господами злую шутку…
Подошел он к начальнику вдруг близко-близко, оттолкнул приказчика в сторонку и крикнул, глядя на розовую плешь эполетов:
– Ваше степенство! – гаркнул он. – У вас на челе-то вошь сидит-с!
Горный начальник в эполетах так и оторопел. Растерялся, оглянулся кругом, словно вошь могла быть с корову. А Никитка, крутясь возле него, уж другое сыпал: – Видать, ваше степенство, вы ручкой-с на их сиятельство смахнули-с, – глядя уж на Карпинского, бормотал он.
Дошел черед растеряться и управителю, но, увидав в Никиткиных глазах хитринки, Карпинский сразу догадался о проделке своего любимца, однако господам виду не показал и принялся громко кричать на Никитку. А тот уже шарил по земле будто и вправду искал вошь. Искал и все время приговаривал свои гудки-прибаутки: – Видал не видал, правду не сказывал.
Потом, будто поднял вошь с земли, крикнул:
– Вот она, живодерка окаянная, чуть их степенство не съела! Побегу камень к ней привяжу да в пруд брошу. – И, дав круг вокруг эполетов, враз убежал.
Рассмеялся Карпинский.
– Не обращайте внимания, господа, на этого скомороха, – сказал он. – Самобытность, так сказать, первозданная. – И, круто повернувшись в разговоре, стал приглашать гостей на обед… Упоминание о званом обеде обезоружило начальство…
Как добился Карпинский у эполетов разрешение косить рабочим по болотам осоку – не ведомо нам, а вот что Никитку послали на конный двор для отсидки – сохранилась молва.
Не скучал Никитка в пожарке на конном дворе. Вечно там толклись старики. Все новости можно было узнать, а при случае и тайное послушать. Вроде такого: на каком заводе не вышли на работу заводские, где вспоминали Пугачева, да мало ли о чем они вели разговоры между собой в тайне от наушников. Умели старики умное и нужное слово сказать, а еще умнее могли молчать, когда надо было.
Сыпал в отсидке на конном дворе Никитка свои побасенки, а между ними припоминал, когда и сколько раз его на конном плетями стегали, когда еще парнем был. Заодним и любимые присказульки говорил: «Робил в шахте, а попал в Сибирь». Или вроде такой: «Хотел надзиратель спеть по-соловьиному, а вышло по-петушиному».
Не только его дружки-старики, но и заводские женки приносили на конный двор Никитке шаньги и пироги. И опять радовался бобыль-сказочник людской доброте и, уминая шаньги, приговаривал:
– Голодное брюхо и гвоздь перемелет.
Как Никиткины сказки уводили далеко людей от горестной жизни, так и наш сказ о нем оторвал нас от того вечера, когда Никитка с Карпинским сидели в кабинете у камина и коротали вьюжную зимнюю ночь. Как приказал барин ему про старину рассказать, сразу ожил Никитка, куда и сон пропал. Отряхнулся, как всегда присказульку ввернул:
– Горочки-пригорочки. Эх! Бил-бил, едва вырвался.
А потом уж и за сказ принялся.
– Барин! Я не сказывал вам про пермяцки клады? – спросил Никитка. И, не дождавшись ответа, начал, как всегда, издалека:
– Один мой дружок сказывал. Подался он раз в бега, да где-то за Камой-рекой заблудился. Блуждал он в лесах один день, другой, а потом дням счет потерял. До того обессилел, что думал – конец ему пришел. Да вдруг на курень и наткнулся. А леса там были страшимые, одно слово – непроходимый угрюмый лес. Как водится в дверь постучался. Жильем тянуло из нее. Видать, рыбаки тут жили. Сети на тычках висели и кругом сушеная рыба валялась. Зашел он в избу, снял шапку и увидал: на лавке у печки лежит больной человек. Обрадовался больной, как моего-то дружка увидал. Приподнялся было, да снова без сил на тулупишко головой упал. Знать-то, в одночасье человека хворь прихватила. Рассказал больной моему дружку все про себя, чуя свой смертный час.
Не рыбак он был вовсе, а клады в горах искал, ну а рыбешка – так, для пропитания. И сколько он дружку найденного показал, что тот поначалу оторопел даже при виде такого богатства. Чего только не было там! И серебряны ковшики, чашки, а уж разных колец с разными каменьями – не сосчитать. Крынок серебряных и золотых – целая полка, и все разных размеров…
Два дня прожил мой дружок у больного, а на третий день тот преставился. Вот тут-то и привалило дружку счастье – всем богатством он завладел. В купеческое звание сразу же записался. Меня и признавать перестал. Забыл, как я его клады караулил. Известно, у богатеньких на бедных шибко коротка память.
– А ты сам клады видал? Или только слыхал? Не прибавил, что ты караулил эти клады? – спросил Карпинский.
– Знамо, видал. Я ведь, барин, не завидущий. Зачем мне чужое добро? По мне, счастья в кладе не найдешь, барин! Сами знаете, чё невольному человеку дороже всего.
И Никитка перевел разговор на сказ опять:
– Вот только одна штучка шибко мне поглянулась. Большое это чудо, барин!
– Какая-нибудь безделушка? Колечко с бирюзой?
– Нет, барин! Куда тут – колечко! Чугунная цепочка это была. Длинная такая. Звено в звено и, видать, отлитая шибко давно. Позеленела местами.
– Чугунная, говоришь? – встрепенулся Карпинский. – Этого быть не может!
И принялся управитель расспрашивать Никитку. Даже вздыхать перестал, хоть и было ему отчего не спать и вздыхать. Снова и снова глодала его мысль о судьбе заводов. Хозяева, проживая за границей, требовали все новых и новых прибылей, а на заводах дела шли из рук вон плохо. Потускнела слава, обежавшая весь свет, про каслинское «соболиное» железо. Тупость и самодурство заводичков бесили управителя, но свое положение надо было чем-то оправдать, упрочить…
Вот почему встрепенулся управитель, услышав о диковинной легендарной цепочке, о которой давно в народе легенды ходили…
Поспешно он поднялся из кресла и, несмотря на поздний час, велел подать одежду и закладывать лошадей. Оделся быстро, не по-стариковски, словно боялся, что может вдруг раздумать или мысль потерять. Накинул доху поверх шубы (плохо уж грела кровь старика), шапку и вышел на крыльцо. Вслед за ним семенил Никитка в своем стареньком тулупе и в большущих пимах.
Понеслись кони по спящим улицам завода, а потом почти по диким, необжитым местам. Снег, скрип полозьев, хруст веток под санями, а по бокам лес стеной. Под утро сквозь кисейку снега замаячили языки огней над Каслями, и кучер осадил коней. Огромный дворец встретил хозяина широкими глазницами неосвещенных окон. А немного времени спустя Карпинский уже советовался с самонаилучшими мастерами – литейщиками завода. Разговор шел о том, чтобы отлить такое – миру на удивление.
– Значит, сделаешь голубчик? – спросил Карпинский, оглядывая ласково статного рабочего, стоящего перед ним известного на заводе литейщика Афанасия Широкова.
Не очень-то был разговорчив рабочий на заводах Урала в те поры, потому и короток был ответ Афанасия Широкова:
– Чего получится, барин. Зарок не даю – постараюсь. – И сделал.
Отгуляли вьюги над Уралом, растаял на горах и на озерах снег, зацвело все кругом, помолодело. Помолодел и Екатеринбург – один из старых городов Урала. Только не было радости обновления на обрюзгших и надутых лицах миллионщиков и заводчиков, собравшихся на свой коммерческий съезд со всего Урала.
После деловых разговоров на съезде был устроен ужин. Один перед другим хвастались толстосумы, пуская пыль в глаза, когда совершали разные сделки. Хвастались кто чем. Один редчайшим самоцветом в кольце, другой брелоком с секретом, кто женой – первейшей красавицей Екатеринбурга…
Был на ужине и Карпинский. Еще днем удивлялись заводчики, глядя на него – управителя целого горного округа на Урале. Дескать, Карпинский – сила, а почему он так нынче бедно одет, даже золотой цепочки, да что там – золотой, даже серебряной и то на его жилете нет. Так, какая-то черненькая, вроде из шелковых ниток сплетенная. Разве это цепочка!
– Беднеют Кыштымские заводы, – съехидничал кто-то. – Вишь как управитель оделся, словно перед распродажей заводов с молотка…
– Надо подумать, давать ли кредит для Кыштымского горного округа, – подхватили другие.
Но кто был поумнее, не спешил с догадками. Тут, мол, какой-то ход конем, – не знаете Карпинского?
А с ним в это время вел беседу Рязанов – самая хитрая лиса на Урале.
– Дражайший Павел Михайлович, – басил Рязанов. – Откройте тайну, что это у вас за плетенка у часов? Не секрет? Она из шелка? Что это, новая мода?
В ответ Карпинский улыбнулся и громко, чтобы все слыхали за столом, сказал:
– А я не думал, что эта скромная вещица станет предметом столь многих разговоров и недоумений. Хотя она, милостивый государь, для меня дороже платины, золота. Эта цепочка из чугуна!
– Не может быть! Вы шутите!.. – И насмешка в глазах Рязанова сменилась неподдельным изумлением.
И пошла гулять чугунная цепочка по рукам удивленных гостей. Даже видавшие виды заводчики – и те, говорят, крякнули от восхищения, а больше того – от зависти, конечно. У перекупщика же редкостных изделий аж красные пятна пошли по шее, а губы еще тоньше стали.
Карпинский довольный воротился домой. Как думал, так и получилось. Посбивал спесь кое с кого, а главное – марку Каслинского завода поддержал.
Говорят, скоро весть о чугунной цепочке обошла весь мир. Все было описано: и чьи заводы, на которых родилось это чудо, и сколько пудов железа покупает Англия в Кыштыме и в Каслях, и сколько пудов железа заказано в Касли со всего мира, даже какие были наряды на дамах во время бала, когда Карпинский показывал свое чудо, а главное, – какой успех имел Карпинский.