Текст книги "Мечты о женщинах, красивых и так себе"
Автор книги: Сэмюел Баркли Беккет
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 14 страниц)
Каждому в ряду пришлось подвинуться на один стул.
– Nino, – позвала она снова, похлопывая по освободившемуся месту, – сюда.
Белаква тяжело рухнул на соседний стул. Вот видите, теперь они рядом. Она положила руку ему на рукав. Он сидел, уставившись в пол, опустив голову и вяло пощипывая грязные старые брюки. Она потрясла его за плечо, он поднял голову и посмотрел на нее. К ее отвращению, он плакал.
– Ты пил, – сказала она.
Парабимби ухватилась за палеографа и вытянула шею.
– Что это? – спросила она, не имея в виду ничего особенного. – Что здесь происходит? Они promessi? [501]501
Обрученные (ит.).
[Закрыть]
В своем стремительном любопытстве она была не одинока.
– Кто этот молодой человек? – спросил пародист. – Кто бы это мог быть, как вы думаете? – добавил он оживленным контральто, обращаясь к возлюбленной библиофила.
– Я был ошеломлен, – сказал голос, – просто поражен, узнав, что в Шеффилде холмов больше, чем в Риме.
Белаква сделал над собой страшное усилие, чтобы ответить на приветствие Белого Медведя, и все-таки ему это не удалось. Ему так хотелось сползти на пол и прислонить голову к изящному мареновому бедру Альбы.
– Двустворчатая, – зазвучал профессор, – монотеистическая функция, вырванная софистами, Христом и Платоном из поруганной матрицы чистого разума.
Ох, кто же заставит их замолчать? Кто же, наконец, обрежет им губы?
Фрика всячески пыталась привлечь к себе внимание – она снова взошла на помост.
– Для нас сыграет, – объявила она, – маэстро Гормли.
Маэстро Гормли исполнил каприз Скарлатти на виоле д'аморе, без аккомпанемента. Успех был оглушительным.
– Платон! – ухмыльнулся Б. М. – Кто-то помянул Платона? Этого грязного маленького Бема! – Это, если угодно, был решающий удар.
– Для нас споет, – сказала Фрика, – г-н Ларри О'Муркада.
Г-н Ларри О'Муркада сорвал аплодисментов больше, чем заслуживал его корявый язык.
– Это невыносимо, – сказал Белаква, – это невыносимо.
Фрика бросила на брешь Поэта. Она сообщила слушателям, что тем выпала честь присутствовать на декламации.
– Мне кажется, я не ошибусь, – она подождала, пока ей скормят очередную ложь, – одного из его последних произведений.
– Уксус, – застонал Белаква, – на селитре.
– Не пытайся, – сказала Альба с деланной сердечностью, потому что ей совсем не нравился вид Белаквы, – вешать на меня миссис Гаммидж.
Он не испытывал ни малейшего желания, абсолютно никакого желания вешать на нее или на кого другого миссис Гаммидж или что другое. Он был глубоко, непритворно опечален. Из его илистого берега каменными столбами восставали два желания: тихо соскользнуть на паркет, и прислониться затылком к бедру Альбы, и спастись от рычащего волка, на съедение которому его разум отдал в целях самосохранения его же уши. Он подвинулся ближе к Белому Медведю.
– Интересно, – сказал он, – мог бы ты…
– Motus, [502]502
Тише (фр.).
[Закрыть]– завопил с заднего ряда библиофил.
Б. М. немного пожелтел – так, как мог.
– Дай человеку дочитать свои стихи, – зашипел он, – ради Бога.
– Merde, – сказал Белаква громким отчаявшимся голосом. Он мог бы это понять. Нет Бога на небесах.
– В чем дело? – прошептала Альба.
Белаква был зеленый, его рука беспомощно трепыхалась в воздухе.
– Черт бы тебя побрал, – сказала Альба. – В чем дело?
– Дай человеку дочитать стихи, – промямлил он. – Почему ты не даешь человеку дочитать свои стихи?
Взрыв рукоплесканий, беспрецедентный в анналах розовато-лилового салона, означал, что тот наконец закончил.
– Ну? – сказала Альба.
После недолгих колебаний он следующим образом изложил свою абсурдную дилемму:
– Когда с безразличием я вспоминаю былую печаль, в моем разуме – безразличие, в моей памяти – печаль. Разум, в силу пребывающего в нем безразличия, – безразличен; однако в памяти, несмотря на пребывающую в ней печаль, нет печали.
– Da capo, – сказала Альба.
– Когда с безразличием я вспоминаю былую печаль, содержание моего разума – безразличие, содержание моей памяти – печаль. Разум, в силу пребывающего в нем безразличия, – безразличен; однако…
– Basta.
Уже шевелились ранние птицы. Вдруг у Альбы родилась мысль:
– Ты проводишь меня домой?
– А у тебя он есть? – спросил Белаква. – Потому что у меня – нет.
Она накрыла его руку своей.
– Проводишь? – повторила она.
– Мне хотелось бы знать… – сказал Студент.
– Я читал в газете, – дружелюбно сказал Законник Шасу, – что моряки красят Эйфелеву башню в желтый цвет и изведут на это никак не меньше сорока тонн желтой краски.
Фрика холодно простилась с ренегатами. Для нее они были ренегаты, ни больше ни меньше. Похоже, она снова собиралась взобраться на помост.
– Быстрей, – сказал Белаква, – пока не началось.
Он встал и выбрался из окружения стульев. Пропустив ее вперед, он вышел из пыточной камеры в холл. За ними ринулась Фрика. Злоба била из нее фонтаном. Заметив, что Альба склонна проявить любезность, он сказал громким, яростным голосом, бояться ему было нечего (потом говорили, что этот крик донесся даже до тугоухих):
– Выйдешь ты, во имя милосердного Господа, из всего этого?
В молчании они доехали до ее дома на такси. Je t'adore a regal…
– Ты могла бы с ним расплатиться? – сказал он, когда они прибыли на место. – Я истратил последние гроши на бутылку.
Она вынула из сумочки деньги, передала ему, и он расплатился с шофером. Они стояли, друг подле друга, на дороге перед калиткой. Дождь перестал.
– Что ж, – произнес он, намереваясь, самое большее, запечатлеть на ее руке целомудренный поцелуй, и, удалившись на своих загубленных ногах, тем и покончить. Но она отстранилась и отперла калитку.
Tire la chevillette, la bobinette cherra. [503]503
Дерни за веревочку, дверь и откроется (фр.).
[Закрыть]
– Входи, – сказала она, – здесь камин и бутылка.
Он вошел. Она наполнила два бокала и помешала угли кочергой, а потом села, откинувшись на спинку стула, а он сел на пол, повернувшись к ней спиной.
Голос Грока…
И
Снова пошел дождь, и теперь он не прекратится всю ночь, до утра. Опасались, что утро может выглядеть уставшим и что воздух, внезапно разбуженный, с большой неохотой впустит свет дня. Даже для Дублина, где соответствующая времени года погода – скорее исключение, чем правило, то Рождество выдалось необыкновенно дождливым. Лейпцигская проститутка, которой спустя несколько недель Белаква рассказывал, по случаю, о наших декабрьских ливнях, воскликнула: «Himmisacrakriizidirkenjesusmariaundjosefundbliitigeskreuz!» [504]504
Букв.: «Небосвятойкрестйезусмарияииосифичертитреклятые!» Агглютинация немецких слов и библейских имен. Беккет иронизирует над так называемыми «громовыми словами» из джойсовских «Поминок по Финнегану».
[Закрыть]
Все одним словом. Скажут же такое!
Но ветер стих, это часто бывает у нас после полуночи, небрежность Эола, самыми бранными словами отмечаемая моряками былых времен, как свидетельствует всякий из судовых журналов, что составляют столь значительную часть наших гражданских архивов, а дождь все шел, монотонно и беспрестанно. Дождь шел над заливом, над равнинами и горами, и над срединным болотом он тоже шел с самым что ни на есть горестным однообразием.
Что, однако, была бы Ирландия без этого дождя. Дождь – часть ее очарования. То удовольствие, которое мы черпаем из созерцания пейзажа в Ирландии, даже в самый ясный из дней, земля, различаемая сквозь пелену слез, сглаживание контуров, по изящному определению Шаса, в мягких повязках нашего национального зрения, – какому еще источнику можно приписать эту милость, если не нашим невоздержанным небесам. Став на Биг Шугарлоф, попытаются нам возразить, или на Дус, или даже на такую небольшую возвышенность, как Три-рок, можно часто и вполне отчетливо обозревать Уэльские горы. Не обманывайтесь. То, что вы видите, – лишь облака или ваша собственная ностальгия.
Итак, когда Белаква вышел на улицу (вы, следует надеяться, не предполагали, что мы позволим ему провести там ночь), не было видно ни луны, ни каких бы то ни было звезд. Он стоял почти посередине трамвайных путей, хотя определил данное обстоятельство не без труда. В небе вовсе не было света. Он света, по крайней мере, не обнаружил (в конце концов, именно на его, а не чьи-нибудь еще органы чувств мы обязаны ссылаться в этом абзаце), хотя снял и тщательно протер очки и, прежде чем отказаться от бесплодной затеи, исследовал каждый доступный наблюдению дюйм тверди. Был какой-тосвет, конечно, был, ведь доподлинно известно, что совершенной черноты не существует. Но он был совсем не в том состоянии рассудка, чтобы обращать внимание на подобные мелочи. Небеса, сказал он про себя, черны, абсолютно, исключая малейшую возможность ошибки.
Без гроша в кармане, он, однако, нимало не опечалился отсутствию общественного транспорта. Он ходил пешком раньше и мог идти теперь. Но, промокнув насквозь, он испытывал такую ломоту в суставах, и так ныли его стертые ноги, что передвигаться он мог только со скоростью улитки. Его страдания, если только это возможно, ужесточились, так как в пути у него страшно разболелся живот и боль все больше пригибала его к земле, так что, достигнув Болсбриджа, он буквально согнулся пополам, не в силах шевельнуться. Прикованный к мосту, вдали от всякого крова, он опустился на струящуюся мостовую. А что ему оставалось делать? Совсем недалеко, это правда, виднелось куда более удобное сиденье, но его охватила неведомая ранее болезненная паника. Он прислонился к парапету и стал ждать, пока боль утихнет. Постепенно она утихла.
Что это у него на коленях? Он избавился от очков и опустил голову, чтобы разглядеть получше. Это были его руки. Ну кто бы мог подумать! Силясь разглядеть их в подробностях, он повертел ими так и эдак, сжал и разжал кулаки, шевеля руками на потеху своим слабым глазам, которые теперь глядели на них сверху почти вертикально. Наконец он раскрыл их, одновременно, палец за пальцем, пока они не показались все, широко раскрытые, ладонями вверх, отвратительные, всего в дюйме от его скошенных глаз, которые, впрочем, по мере того как он терял интерес к спектаклю, медленно обретали фокус. Не успел он закрыть руками лицо, как голос, в котором теперь было чуть больше скорби, чем гнева, велел ему идти дальше, и теперь, когда боль почти исчезла, он с радостью повиновался.
КОНЕЦ
Марк Дадян. «Меня не пустит к мытарствам сейчас Господня птица…»
«Конечно, от него несет Джойсом, несмотря на все мои искренние попытки наделить его собственными запахами», – говорил Сэмюэль Беккет о своем первом романе. В то же время «Мечты о женщинах, красивых и так себе» – эта самая личная книга Беккета (никогда больше он не позволял себе выводить в романах образы реально живших людей), написанная в Париже в начале 1930-х годов, может служить своего рода кривым зеркалом всего последующего творчества писателя. После того как в тридцатых годах рукопись отвергли несколько английских и французских издателей, Беккет отказался от мысли о публикации и до конца жизни не мог заставить себя вернуться к роману, полагая, что его следует издать, но «лишь спустя некоторое время после моей смерти». Так «Мечты…», впервые изданные в 1993 году, дошли до читателя более чем через шестьдесят лет после создания.
Отдельного упоминания заслуживает название книги, которое на языке оригинала – «Dream of Fair to Middling Women» – прочитывается как пастиш. Беккет обыгрывает названия по крайней мере двух литературных произведений: викторианской поэмы Альфреда Теннисона «Мечта о прекрасных женщинах» («Dream of Fair Women») и одноименного романа английского писателя «социальной» школы Генри Уильямсона («Dream of Fair Women», 1924). Кроме того, «мои серийные сны о прекрасных женщинах» упоминаются в последней части «Поминок по Финнегану» Джойса. Беккет, однако, придает названию своей книги ироническое звучание, вводя в него эпитет «middling». Английская идиома «fair to middling» означает «посредственный», и поэтому «мечтать» Белаква может как о «посредственных», «средних», так и, в контексте британской литературной традиции, – о красивых и посредственных женщинах.
«Мечты…» – роман нарочито сложный, несколько неуклюжий, насыщенный аллюзиями, заимствованиями и скрытыми цитатами: здесь, как в любимом Беккетом эпизоде «Метаморфоз» Овидия, эхо поглощает личность автора и персонажей. В западноевропейской и американской литературной критике ему посвящена не одна тысяча строк комментариев. Содержащиеся в настоящем издании примечания не претендуют на полноту, но призваны прояснить наиболее «темные», по мнению переводчика, места романа.
Герой романа, если его можно назвать «героем», – некто Белаква, персонаж, заимствованный Беккетом из четвертой песни «Чистилища» Данте. Данте в сопровождении Вергилия карабкается по уступам предчистилища и встречает тень, сидящую «как бы совсем без сил: Руками он обвил свои колени / И голову меж ними уронил» (Чистилище. Песнь IV, 106–108). В унылой фигуре Данте узнает флорентийца Белакву, мастера по изготовлению грифов к лютням и гитарам. Поэт дружил с ним и любил послушать его игру. Сонный Белаква, самым страшным грехом которого в земной жизни была лень, не видит особого смысла в том, чтобы лезть в гору чистилища, тем более что его «не пустит к мытарствам сейчас Господня птица, что сидит у входа», и ожидает, пока взобраться в гору ему не помогут молитвами «сердца, где милость Божья дышит». Таким образом, небольшой эпизод «Божественной комедии» становится фоном беккетовского романа. Эпиграф к «Мечтам…» взят из пролога к «Легенде о добродетельных женщинах» Чосера. Беккет намеренно опускает третью строчку чосеровского пролога, так что «но» теперь следует непосредственно за «адом» и «раем», а сам роман, по остроумному замечанию литературоведа Джона Пиллинга, становится гигантским примечанием к эпиграфу или же заполняет место третьего, недостающего в стихах Чосера элемента дантовской «Комедии» – чистилища. В этом смысле, как некое срединное пространство, как место междуадом и раем, первый роман Беккета предваряет все его поздние книги: это мир напряженный, вязкий, как воздух перед грозой, с редкими искорками веселья и сопереживания обреченному, бесплодному «герою», мир, где, в отличие от античной трагедии, нет места для драматической развязки.
Сюжет книги, впрочем, вполне условный, основывается на отношениях между юношей англо-ирландского происхождения Белаквой и тремя его возлюбленными – Смеральдиной-Римой, Сира-Кузой и Альбой. У всех трех имелись реальные прототипы: в Смеральдине-Риме угадываются черты проживавшей в Германии кузины Беккета Пегги Синклер, с которой у автора был продолжительный и несчастливый роман; у Сира-Кузы немало общего с Лючией Джойс, дочерью Джеймса Джойса, девушкой экстравагантной и неуравновешенной настолько, что единственным человеком, отказывавшимся поверить в ее душевную болезнь, был сам Джойс; наконец, в образе Альбы биографы Беккета находят сходство с Этной Маккарти, возлюбленной молодого писателя, учившейся в дублинском Тринити – колледже. В книге все три любовные истории или заканчиваются фиаско, или не заканчиваются ничем (так как фиаско подразумевает некое событие, а в истории с Альбой, к примеру, его просто нет). Слоняющийся по Европе двадцатых годов Белаква остается наедине с собой, подобно «духу достославного трубадура», и уходит в никуда, словно ему пора возвращаться в чистилище. Он исчезает со страниц книги, которая, как и все последующие произведения Беккета, поражает блистательным отсутствием, желанием исчерпать текст, договориться до тишины.
Режиссер Питер Брук так написал о пьесах Беккета: они «обладают качествами бронированных автомобилей или идиотов: можете стрелять по ним, можете бросать в них торты с кремом – они продолжают свой путь, несмотря ни на что. ‹…› Беккет неизменно раздражает людей своей честностью».
По искренности, по беспощадности – в первую очередь к самому себе, к своей жизни, – по незащищенности, по отказу от безумного мираБеккета, на наш взгляд, можно сравнить разве что с Цветаевой, только вот тональность совсем другая. Там, где у Цветаевой крик, у Беккета – шепот и приглушенный смех.
Чего добивается от нас философия? Вероятно, справедливо утверждение, что она тщится получить ответ на три вопроса: (1) что я могу знать? (Эпистемология.) (2) как мне следует поступать? (Этика.) (3) на что я могу надеяться? (Метафизика.)
Своими романами, пьесами, стихами и малыми, с трудом поддающимися жанровому определению текстами Беккет трижды отвечает – нет: понять мне здесь ничего не удастся, делать мне нечего (ну, или почти нечего) и надеяться тоже не на что.
Сэмюэля Беккета сложно заподозрить в чрезмерном человеколюбии. Что мы различаем в его книгах?
Бога как вечное, а потому пугающее отсутствие. Невозможность познания и доведенную до крайности декартовскую антиномию духа и тела. Грязь делает людей отвратительными, секс – смехотворными, одиночество – необщительными, иногда деспотичными, чаще жалкими. Наше тело – это, по словам персонажа романа «Моллой», «длительное безумие» – толкает нас на ежесекундные усилия и поступки, онтологическая цель которых совершенно неясна, а потому абсурдна,то есть, в латинском значении этого слова, недоступна для восприятия. Жизнь – тягостная лекция, у которой, к счастью для общей истории человечества, есть конец. Пожалуй, единственное, что позволяет героям Беккета не покончить с собой еще до того, как открыта первая страница книги, – это грустный смех, бесконечно далекий от ницшеанской помпезности и сартровского самолюбования. А грусть никогда не бывает злой.