Текст книги "Мечты о женщинах, красивых и так себе"
Автор книги: Сэмюел Баркли Беккет
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 14 страниц)
Сэмюэль Беккет
Мечты о женщинах красивых и так себе
Мне говорили люди много раз:
На небе – радость, боль в аду ждет нас;
Но…
Джеффри Чосер
РАЗ
Глядите на Белакву, перекормленного ребенка, как он едет на велосипеде, быстрее и быстрее, рот приоткрыт, ноздри раздуваются, вниз по жесткому бобрику боярышника вслед за телегой Финдлатера, все быстрее и быстрее, пока не поравняется с лошадью, с черным толстым влажным лошадиным задом. Хлещи его, возница, бей, стегай, вытягивай кнутом жирного Самбо. Высоко, будто вихрь из перьев, хвост вздымается в преддверии коричневой струи. Ах!..
Более того, удивляться он будет и спустя несколько лет, карабкаясь вверх по деревьям в деревне, или в городе, скользя вниз по канату в гимнастическом зале.
ДВА
Белаква сидел на причальной тумбе у края Карлайлова пирса, окутанный влажной мглой и по уши влюбленный в девчонку-недотепу по имени Смеральдина-Рима, которую повстречал однажды вечером, когда, как нарочно, он был до смерти уставшим, а ее лицо – скорее прекрасным, чем глупым. По роковому же стечению обстоятельств усталость заставила его пристально вглядеться именно в лицо, каковая часть ее излучала, насколько он мог различить, неземное сияние, а потому он так забылся, что, оглядевшись, стал на мертвый якорь в тихой сливочной бухте ее лона, которое (как он опрометчиво вывел из черт ее лица, оставлявших желать только смерти) ввиду отсутствия Авраамова весьма сгодилось бы в этом хрупком мире, сплошь состоящем из искушений и рыцарских подвигов. Затем, прежде чем он успел разобраться в своих чувствах, она сказала, что ничего на небе вверху, и на земле внизу, и в воде ниже земли не интересует ее больше, [1]1
Ср.: Исход, 20:4.
[Закрыть]чем музыка Баха, а потому она вот уже совсем скоро уезжает в Вену учиться пианофорте. Сливочная бухта поросла саргассами, и он попался.
Так, ссутулившись, он сидел на тумбе пирса, в благодатной измороси великолепного прощания, уронив голову на грудь, а его руки увязли в студне между ног. Так он пытался родить фонтанчик слез, что принесли бы ему облегчение. Почувствовав их близость, он отключил голову и позволил себе успокоиться. Сперва осторожное вращение ее образа, пока мысль о ней, разбухая и грохоча, не заполнит голову целиком, затем – но ни секундой раньше, чем нужно, – стремительное опустошение и очищение мозга, так, чтобы фонтанчик, не родившись, убрался назад, под землю, где все начиналось da capo. [2]2
Сначала (ит.).
[Закрыть]Он обнаружил, что лучший способ зажечь фитиль – это подумать о берете, который она сорвала с головы, чтобы помахать ему, когда корабль начал удаляться. Солнце обесцветило зеленый берет до горчайшего оттенка резеды, и тот всегда, с той самой секунды, как Белаква его увидел, представлялся ему предметом необычайно убогим, бессмысленным и трогательным. Она сорвала берет с головки, как срывают пучок травы, и принялась по-идиотски, будто заводная, размахивать им в вытянутой руке, вверх и вниз, но не как платком, заставляя его трепыхаться, а перехватив пополам, размеренно поднимая и опуская руку, словно выполняла упражнение с гантелью. Теперь же легчайшее мысленное прикосновение к этим прощальным взмахам, безутешная скорбь в руке, что сжимала смертельно бледный берет и молотила им, будто пестиком, в воздухе, вверх и вниз, так что каждый удар, казалось, исторгал из его сердца истошный вопль и увозил ее все дальше в море, приводили его разум в состояние мучительной истомы. Он выяснил это после нескольких фальстартов. Так, следуя укоренившемуся обычаю, он разжигал себя до крошечного слезливого извержения, душил его на самом острие, потом, опустошив голову, ожидал, пока волнение уляжется, наконец, когда все возвращалось в норму, вновь вспоминал трагический берет и семафорное прощание, и все начиналось сызнова. Сгорбившись, он сидел на пирсе в вечерней измороси, любопытнейшим образом раздувая и уничтожая огонь, а его руки на коленях были что два белых, волглых куска трески. До тех пор пока, к его досаде, ее махи беретом, которые мы (то есть здесь и далее, по единодушному согласию, – я) с таким превеликим трудом описали, не растаяли без следа. Он завел мотор как обычно, утопил педаль газа, но ничего не произошло. Мозговые цилиндры пребывали в безмятежности. Шутка, если позволите, вышла прескверная, полный провал всего дела. В приступе паники он бросился на поиски образа, который мог бы снова завести мотор: печальное, как у арабской лошадки, выражение в ее запавших к вечеру глазах, тусклое свечение лба под темными, густо растущими на висках волосами, подносовой желобок, который она позволяла ему трогать подушечкой и ногтем указательного пальца. Но все без толку. Его разум оставался безмятежным, колодцы слез – сухими.
Не успел Белаква признаться себе в том, что ничего не поделаешь, что он полностью осушил себя в результате этого камерного концерта сублимации, как его сковала боль, черная как ночь, и «смеральдиналгия» немедленно растворилась в еще большей печали – наследстве сыновей Адама и проклятии непослушного разума. Разум приказал лежащим на коленях рукам перестать быть слабыми и вялыми и станцевать небольшую чечетку конвульсий, и те тотчас повиновались; но, когда разум приказал самому себе пролить несколько слезинок по уехавшей далеко-далеко девушке, он стал сопротивляться. То была очень жестокая боль. Все еще на тумбе пирса, под моросящим дождиком, который и не думал утихать, пока все не попрячутся по домам, выкручивающий себе, faute de mieux, [3]3
За неимением лучшего (фр.).
[Закрыть]руки, не думающий о Смеральдине-Риме, он погрузился в новое горе.
Между тем кобальтовый дьявол, куда более мрачный и могущественный, выжидал, пока Адамова печаль, исчерпав себя, не отступит, как прежде отступали все прочие горести Белаквы, оставляя его в неприятнейшем состоянии обезоруженности. Великое Забвение с его дерзкими, как солнечные отсветы на грозовом облаке, каденциями, обладало для него странной привлекательностью. Нестрашно, если разум тонет в печали или, из уважения к ней, слепнет куриной слепотой; и, разумеется, затемнение и погребение разума тем особым способом, который мы не раз еще исследуем, было истинным удовольствием. Но нахальное вмешательство отвратительной задницы мира, несущей погибель его унынию и грубо выволакивающей его из уютной канавы, – против такого разрыва целостности он возражал особенно.
Не то что он мог пожаловаться, будто строение его теперешней угнетенности было серьезным образом повреждено. Раньше между кончиной любовной тоски и приступом острой боли не бывало хоть сколь-нибудь значительной паузы. Поистине, даже кратчайший интервал между двумя элементами, связанными искусно сработанной цепью, оказывался заполненным ergo. [4]4
Следовательно (лат.).
[Закрыть]Теперь же, в самом сердце его расстройства, которое проистекало из сознания, что он сын Адама и, как следствие, поражен разумом, не повинующимся собственным приказам, сгущалась тьма, готовая поставить точку в его раздумьях – предложить кульминацию, неведомую ему по истории знакомства с меланхолией. Определенно, непостижимый мрак собирался поглотить лучшие и самые сочные куски его мысленной композиции, бесцеремонно нарушая то, что на первый взгляд казалось заключительным аккордом. Понятно и так, что этот аккорд не станет заключительным. Метаться в постели, ворочаться и подвывать, пытаясь уснуть в сумраке сомнительного утверждения, – такая перспектива не оставляла надежд на лучшее.
Он был все еще поглощен задачей № 2, не отрывая рук от мякоти между ног, когда внезапно смутное ощущение того, что перед ним стоит сурового вида мужчина и чеканит слова, неприятно смахивающие на ультиматум, заставило его поднять голову. К сожалению, так оно и оказалось. То был смотритель пристани, рыщущий в поисках жертвы. Белаква прислушался и выудил из могучего потока непристойностей просьбу удалиться.
– Убирайтесь с моего пирса, – сказал смотритель грубо, – и позвольте мне вернуться домой, к чашке чая. – Его требование звучало справедливо. Белакве показалось вполне справедливым и то, что мужчина назвал пирс своим. В каком-то смысле это был его пирс. Вот почему он здесь находился. Вот за что ему платили. И представлялось естественным, что ему хочется выпить чашку чая после целого дня работы.
– Ну разумеется, – сказал Белаква, поднимаясь с тумбы, – как же я не подумал. Могу ли я… – Он пошарил в кармане брюк, пытаясь нащупать шестипенсовик или, в крайнем случае, шиллинг, и вытащил все, что у него оставалось, – монетку в два пенса. Под моросящим дождиком Белаква стоял перед противником без шляпы; пола его куртки отогнулась, выцветшая изнанка кармана обнажилась как Бог знает что. Положение было неловкое.
– Можете ли вы что? – поинтересовался смотритель.
Белаква покраснел. Он готов был провалиться сквозь землю. В смущении он снял очки. К чему после драки кулаками махать? Кто осмелится предложить два пенса такому раздраженному господину?
– Мне остается только извиниться, – пробормотал он, – за причиненное неудобство. Поверьте, я и понятия не имел…
Смотритель сплюнул. Курить на пирсе было запрещено, но плевать – это другое дело.
– Вы уберетесь с моего пирса, – сказал он тоном, не допускающим возражений, – еще прежде, чем высохнет этот плевок.
Белакве подумалось, что в устах смотрителя это была очень необычная фраза. Фраза прозвучала не к месту, подумал он, конечно, что-то с этой фразой было не так. В такую погоду это было все равно что предложить ему остаться на пирсе до греческих календ. Столь причудливые мысли посещали его, пока он быстрым шагом шел к берегу, а гонитель неотступно следовал за ним по пятам. Когда ворота за его спиной благополучно захлопнулись, Белаква обернулся и любезно пожелал смотрителю доброго вечера. К его удивлению, смотритель дотронулся до фуражки и кратко, но тоже вполне любезно пожелал ему доброго вечера. Белаква возликовал.
– Ах, – воскликнул он, – доброго вам вечера, вы ведь простите меня, сударь, я не хотел вас обидеть.
Однако ответить на вежливое приветствие порядочного на вид господина – это одно, а вот так вот сразу извинить за чудовищный проступок – это нечто совершенно другое. Поэтому смотритель вмиг посуровел и скрылся в своем домике, а Белакве только и оставалось, что заковылять прочь на своих загубленных ногах – без снисхождения, отпущения или прощения.
Благослови, Боже, дорогого батюшку, – невнятно и без особой причины молился он тем вечером, прежде чем лечь в кровать, – матушку Джонни Бибби(бывшую няню, вскормившую, точно тысячелистник у садовника, не одну тысячу младенцев) и все что я люблю и хорошим мальчиком Ты помоги мне стать во имя Иисуса Христа. Армен.
Этому вступлению научила их матушка, сперва Джона, потом Бела, держа братьев на коленях, когда они были крошками. Это была их молитва. То, что следовало дальше, принадлежало Господу. Их молитва была красивой маленькой коробочкой, а Господня – большой и скучной коробкой. Вы едете в лифте, а ваш единственный желудок готов вылезти через глотку. У-ух ты.
Он поднялся с колен и лег в кровать, а синий дьявол, который только и дожидался такой возможности, возник перед ним и тут же, в самых хитрых выражениях, растолковал, что это очень здорово, когда сын Адама может сокрушить любовника Смеральдины-Римы или, коли на то пошло, любовника любой другой девушки, и если к этому его влюбленность по уши в девушку и сводится, то чем скорее он от нее избавится, тем лучше. Потом его окутала тьма, и он провел чудесную ночь. Ощупью, точно путник в лесу при лунном свете, он шел по безмятежной ночи к дерзкому утреннему шампанскому. Грех полезен, но все будет хорошо, и все будет хорошо, и всевозможные вещи будут хороши. Inquit Grock. [5]5
Говорит Грок (лат.). Здесь и далее в книге подразумевается великий швейцарский клоун Чарльз Адриан Веттах (1880–1959), выступавший под сценическим псевдонимом Грок. Беккет восхищался искусством Грока и вывел его одним из «демиургов» своего первого романа.
[Закрыть]
На капители в крипте базилики Сен-Сернен, что в восхитительнейшем городе Тулузе, изображена крыса, вгрызающаяся в земной шар. Голландский сыр из Лафонтеновой басни о чудище, [6]6
Имеется в виду басня Лафонтена «Отрекшаяся мира мышь» (перевод А. Сумарокова).
[Закрыть]отстранившемся от треволнений мира? Думаем, что нет.
Дело в том, что мы не слишком хорошо понимаем, чего ждать от этого рассказа. Вполне возможно, что некоторые из наших существ выдержат забег и не доставят нам хлопот. Но так же верно и то, что к другим это не относится. Предположим, что Немо – один из тех, к кому это не относится. Джон, большинство родителей, Смеральдина-Рима, Сира-Куза, Альба, Мандарин, Белый Медведь, Люсьен, Шас – вот те немногие, которые будут, сиречь которые могут, что-то означать, или же их можно заставить что-то означать. И почти настолько же очевидно, что Немо невозможно заставить что-либо означать, по крайней мере мы этого сделать не в силах. Он просто не такой.
Теперь предположим, что для оркестровки сказанного мы поведаем коротенькую сказку о Китае. Да? Итак, допустим, что Линь Люнь отправился в Западные пределы, в Бамбуковую долину, и, срезав часть бамбукового стебля между двумя узлами, дунул в него, после чего, зачарованный, констатировал, что стебель издал звук его, Линь Люня, собственного голоса, вполне, впрочем, безэмоционального, как всегда, когда он говорил. Из того же стебля любезно согласился извлечь шесть нот самец феникса, а самка феникса – шесть других нот, и тогда министр Линь Люнь срезал еще одиннадцать стеблей, дабы они соответствовали всему, что он услышал. Потом он преподнес двенадцать лиу-лю своему господину – шесть лиу самца феникса и шесть лю самки феникса: например, Желтый колокол, Великий лю, Большой железный шпиль, Придушенный колокол, Древнее очищение, Молодой лю, Благотворное плодородие, Колокол лесов, Мудрое правление, Южный лю, Несовершенный, Колокол эха.
Мы, в свою очередь, от всей души надеемся, что по крайней мере некоторые из наших персонажей могут быть назначены исполнителями ролей в лиу-лю. К примеру, Джон мог бы стать Желтым колоколом, а Смеральдина-Рима – Молодым лю, а Сира-Куза – Придушенным колоколом, а Мандарин – Древним очищением, сам же Белаква – Благотворным плодородием или Несовершенным и так далее. Тогда нам оставалось бы лишь жонглировать, подобно Конфуцию, нефритовыми кубиками и выдувать мелодию. Будь все наши персонажи таковы – лиу-лю-душны, – мы могли бы написать маленькую, чисто мелодическую книжку: подумайте только, какой славной бы она вышла, звучала бы линейным, прелестным причинно-следственным пифагорейским речитативом, монохроматической телеофонией, слушать которую одно удовольствие. (Этого, да будет позволено заметить, и вправе ожидать читатель от любимого романиста.) Но что поделаешь с типом вроде Немо, которого ни при каких обстоятельствах не ужать до одного лиу, который и не нота вовсе, но прискорбнейшая совокупность нот, звучащих одновременно? Если было бы возможно озвучить полдюжины фениксов Линь Люня, объединить их в одну бессмертную лиловую птицу, восстающую из общего погребального костра и выкрикивающую одновременно, по необходимости, крик удовлетворения или разочарования, мы бы получили приблизительное представление об этом Немо – как о симфонической, а не мелодической единице. Наша строка распухает при каждом его появлении. Этого мы как раз не любим, тем более что прекрасно осведомлены о том, насколько редко единица встречается без двойки. Можем ли мы рассчитывать на Альбу? Можем ли мы рассчитывать на Шаса? Поистине по зрелом размышлении мы чуем симфоническую крысу в нашем главном мальчике. Он может справиться, semel et simul, [7]7
Разом и одновременно (лат.).
[Закрыть]с Благотворным плодородием и Несовершенным; или, того лучше, образовать бисексуальную отдулину с Большой лесной железкой. Но пинг! простой лиу! Позволим себе усомниться.
Так или иначе, за этим последовала размолвка с дамой, о, с настоящей леди, которая сказала Белакве, бросила ему прямо в бесстыжую физиономию, что он относится к ней как к грязи и ведет себя как хам, забирая все и ничего не давая взамен; он же говорил за ее спиной, что она ревнует к Смеральдине-Риме. Эта дама, с которой мы предполагаем покончить теперь раз и навсегда, обладала изрядной долей хищного мазохизма страстных квакеров. Ей казалось, что мучения ада – это вздор, если только они не приведут в трепет какого-нибудь соловья-соглядатая. Она бы не позволила вам что-нибудь для нее сделать, но отказать ей, если вам понятно, о чем мы, было истинным удовольствием. Миранда была совсем не его поля ягода. Предположительно, он мог сопереживать тем, о чьих страданиях писала континентальная пресса. Но sonst, как поется в песне, gar nix. [8]8
Больше ничего (нем.).
[Закрыть]
Ее реальное присутствие было непереносимо, так как не давало передышки воображению. Не заходя так далеко, как Стендаль, который сказал или повторил за кем-то, что лучшая музыка (что вообще он понимал в музыке?) – это музыка, становящаяся неслышимой после нескольких тактов, мы утверждаем (по крайней мере, в рамках данного абзаца), что объект, исчезающий на ваших глазах, – это, так сказать, самый яркий и лучший объект. Из этого не следует, что так поступила упомянутая дама. Мы всего лишь подразумеваем, что в указанное время она, строго говоря, не была объектом в каком-либо значении слова. Это ли мы имеем в виду? Что мы имеем в виду? Так или иначе, дело сводится к следующему: ему не хотелось, чтобы его слюнявила и облизывала она, но он полагал, что ради разнообразия было бы приятно, чтоб его слюнявили и облизывали где-нибудь еще. Потому он уложил чемодан и собрался в дорогу. Отец сказал: «Tant pis, [9]9
Тем хуже (фр.).
[Закрыть]желаю удачи», пожал плечами и заплатил за его билет. Мать просунула голову в окошко такси и, прежде чем зареветь, выдохнула: «Будь счастлив», словно намекая: «Снова и снова прошу тебя сохранять веселость». Длинный Джон Сильвер, Белый Медведь и дорогой друг, который, как мы склонны надеяться, поставит точку в этом повествовании, помахали ему, в духе Малларме, [10]10
Вероятно, имеется в виду стихотворение Стефана Малларме «Прощай».
[Закрыть]с Карлайлова пирса. В Остенде он раздобыл угловое место в беспересадочном общем вагоне до Вены и в течение 29 часов защищал его от всех незнакомцев. Последние 599 километров на пиве (жуткое пойло!), да к тому же в общем, а не купейном вагоне, так что вполне объяснимо, почему он поспешно покинул поезд на Вестбанхоф и стал лихорадочно оглядывать перрон.
Событие или симфония событий, которые извлекли на свет Смеральдину-Риму, маловажных, как нам кажется, и, насколько нам известно, скучных, как зеленая тоска, постулирована, по вышеназванным и иным, не заслуживающим рассмотрения причинам, не будет. Окружающая среда, раса, семья, строение, темперамент, прошлое и настоящее и последовавшее и предшествовавшее вплоть до первой комбинации и папы и мамы и любовницы и чичисбеи и нянины нотации и обои в детской комнате и простуды третьих и четвертых поколений… Это нас утомляет. Словно благородный читатель не более чем страховой агент или профессиональный понтер. Прошлое, выставляемое как гарантия… это нас утомляет. Единственная достойная упоминания перспектива – это место развязки, способное, как сонный пейзаж слияния, напомнить о молодом флорентийце кисти Франчиабиджо из Лувра, портрет, в котором, хотелось бы надеяться, он может с радостью или печалью раствориться, хотя вовсе необязательно, что он с него сошел. Мы никогда не придавали значения отутюженным брюкам этого мошенника. Смеральдина-Рима недоказуема. Ее можно взять или оставить. Белаква сделал немного того и другого. Она его вынудила.
Ей казалось, что она изучает музыку и ритмику в очень передовой Schule Дункельбрау, в десяти милях от города, на опушке заросшего старого, огромного старого парка Мёдельберг. Этот парк был много красивее и запущен гораздо больше, чем Булонский лес или любые иные леса, что multis latebra opportuna fuistis, [11]11
Многим служили приютом (лат.). Овидий, «Метаморфозы», книга III.
[Закрыть]тише и свежее, кроме как по воскресеньям, когда из города приезжали толпы, чтобы глотнуть воздуха и, может быть, даже увидать краешком глаза Эвиток. Девчонки из Дункельбрау были до крайности Эвитками и нудистками и, направляясь в своих арлекиновых панталонах или просто кюлотах и свитерах и неподражаемых накидках в местное кино, шокировали даже коренных мёдельбергцев. Сплошная каллистения и цереброгигиена и воспевание замечательной силы и красоты. Летом они лежали на крыше и поджаривали ягодицы и лобки. Весь день проходил в танцах и пении и музыке и душе и содроганиях и приседаниях и растяжках и занятиях – Harmonie, Anatomie, Psychologie, Improvisation, с сильным иктом на последнем слоге в каждом случае. Дружескиесвязи между учителями и ученицами всемерно поощрялись, и Apfelmus был основой питания, а иногда стайка девиц срывалась в город, на концерт или Abknutschen. [12]12
Тисканье, лапанье (нем.).
[Закрыть]Посреди – в месиве, и жаре, и напряжении – всего этого наша Смеральдина-Рима была всеобщей любимицей, такая юная, с таким прелестным личиком, она развлекала всех девчонок противными историями и прекрасно импровизировала. Только посмотрите на герра Аршлохвея, меланхоличного высоколобого швейцарца и учителя импровизации. В этом джентльмене Смеральдина-Рима будила некие туманные желания, или так, по крайней мере, она давала понять, и уж точно именно такое впечатление складывалось у Белаквы, когда он видел их вместе, что, следует тотчас отметить, случалось нечасто. Смеральдину трудно было заподозрить в способностях к игре на фортепиано, но у нее был любопытный талант к импровизации, когда она говорила. Если она была в форме, так сказать, заведенной, то прямо-таки искрилась веселостью – странное лихорадочное красноречие, слова, текущие и струящиеся, как цветная бумага фокусника. В сетях логорреи она могла удержать всех присутствующих, даже свою семью, – извергающиеся фонтаны, льющиеся ручьи. Пена выступала у рта ее собственной Мамочки, а о Мандарине все забывали.
– Ах, – заходилась тогда Мамочка, – ей следует выступать на эстраде. – И Смеральдина принималась разматывать новую катушку.
Ей нравился Аршлохвей, она обожала Improvisation; но вот Anatomiestunde и наклоны и растяжки она не любила.
– Фи! – говорила она с отвращением, приподнимая плечи и разводя руками, как Мандарин. – Фи! Старое тело! – И это рождало в Белакве надежду, пока она не дала понять, не разъяснила это по-разному и со всей определенностью, что имела в виду совсем не то, на что он, говоря по правде, надеялся.
Потому что ее тело было совершенно неправильным, павлиньи когти. Да, даже на этой ранней стадии определенно неправильным. Poppata, большой зад, Боттичеллиевы бедра, вывернутые внутрь коленки, лодыжки сплошь в жировых шариках, вихляния, маммата, слюни-всхлипы, буббуб-буббуб, пуговица вот-вот отлетит, Weib, [13]13
Женщина, баба (нем., груб.).
[Закрыть]зрелая. Выше, на этой поросячьей призме, на морской свинке – прелестнейшее бледное личико, подлинная камея, самая прекрасная из всех, на которых когда-либо останавливались его ярко горящие голубые глаза. Господи, ему часто казалось, что она воплощенная Мадонна Лукреция дель Феде.
На краю деревни припал к земле большой голубой Хоф, пустой, тронутый разрушением квадрат на заросшем сорняками дворе. Там он жил, в высокой темной комнате, пахнущей сырыми одеялами, со стеклянной дверью, открывающейся в парк. Чтобы попасть в комнату, он мог войти в Хоф с дальней деревенской улицы, или пересечь двор, или, например, пройти лабиринтом коридоров, или, наконец, он мог умышленно войти с другой стороны, из парка. Насколько он знал, насколько он мог слышать, в его части дома, той, что выходила в парк, он был совершенно один. Ночью, разумеется, были крысы, пляшущие и низвергающиеся за потеющими обоями, прямо за обоями, оскальзываясь на невидимой плоскости, были их отвратительно приглушенные кувырки и сальто-мортале. На пути обратно, поцеловав Мадонну на ночь под аркой школьного здания, во время десятиминутной прогулки по парку, уговорившись, когда они увидятся вновь (увидятся вновь!) следующим утром, он думал о гнусной темной комнате, мирной, замиренной,как он войдет, потом первое шевеление за бумажными обоями, первые отдаленные шорохи.
Он на большой открытой площади. Справа от него, там, куда он не смотрит, высокий частокол деревьев; слева приземистые деревенские строения и скошенный вход в ущелье последней деревенской улицы; позади святилище Дункельбрау, куда она только что вошла; впереди кусты, где он мочится, и узкий пролом в живой изгороди. За проломом он видит, в апексе аллеи – припавший к земле Хоф и далекую освещенную комнату. Но ему кажется, что он потушил свет прежде, чем проводить ее в холодную октябрьскую ночь! Определенно ему так кажется. Каждую ночь, когда он протискивается через пролом в изгороди и его поглощает аллея, ему так кажется. Но теперь, прежде чем это произойдет, прежде чем он вернется в осажденный город своего безумия, он стоит здесь, на темной арене, неудобно задрав голову на звездную пашню, подобно г-ну Рескину [14]14
Имеется в виду Джон Рескин (1819–1900), английский философ и искусствовед, изучавший творчество Микеланджело.
[Закрыть]в Сикстинской капелле, выискивая Вегу.
Ночной небосвод – абстрактная плотность музыки, симфония без конца, свечение без конца, но свечение более пустое, более редкое, чем даже самое краткое созвездие гения. Бездонная подкладка полушария, безумная россыпь звезд – это страстные пути разума, прочерченные в свете и во тьме. Напряженный страстный разум, когда утихает арифметика, торит путь, небесный крот, уверенно и слепо (если б только мы так думали!) через межзвездные угольные мешки творимого небосвода, он извивается между звездами своего мироздания сетью траекторий, которые никогда не будут сведены к одной системе координат. Незыблемый остов поэзии и музыки, непринцип их пунктуации, представлен в сумасшедшей перфорации ночного дуршлага. Экстатический ум, ум, достигающий творения, возьмем, к примеру, наш, восходит к острию вещей, к невразумительным связям утверждений, из мук и утомленности литейных форм, не терпящих эскизов. Ум, внезапно погребенный, затем стремительный в гневе и рапсодии энергии, в суете и спешке финала – ваг конечный метод и движущая сила творческой целостности, ее протон; но там – настойчивая, невидимая крыса, беспокойно шевелящаяся за астральной невразумительностью искусства. Таково круговое, милое сердцу Дионисия Ареопагита, движение разума, раскрывающегося, бутон за бутоном, через тьму к зениту, по сравнению с которым все иные методы, все вежливые околичности – лишь часовой механизм бумажных душ.
Ничто подобное, конечно, не занимало его зловонную голову, и не было места для столь странных чувств в его страждущем сердце, пока он неуверенно волочил ноги в пустынных далях, вытаращив, как дурак, глаза на свою дорогую маленькую, милую маленькую Fiinkelein, [15]15
Здесь: Божья искра (нем.).
[Закрыть]зеленую, яркую и томящуюся в Лире. Вот-вот он покончит с частностями туалета, и что-то выпрыгнет из колодца старого сердца, и он увидит крысиную ловушку, а свихнувшийся мозг затопит сияние, льющееся из всепроницающей укрытости всепроницающего сверхсущностно сверхсуществующего сверх-Божества. Sonst, как поется в песне, gar nix.
Так и было, вечер за вечером, неизменно, и то, как он потом продирался сквозь чащу ночи и достигал утра, мы не в силах рассказать вам. Но утром, не слишком ярким или ранним, она проскальзывала внутрь в простеньком шерстяном гимнастическом костюме, пухлые блестящие лодыжки разгорелись ad sudorem, [16]16
До пота (лат.).
[Закрыть]и заваривала чай с лимоном. Многие недели, пока не произошло то, о чем мы собираемся вам поведать, это было лучшим часом дня: ночь ушла, лежать в полудреме в ожидании желанных шагов, слышать, как с ее приходом открывается дверь в прохладный свежий парк, быстро миновать разновидности ее устричных поцелуев на фоне кипящей воды, пить ведра слабого чая, смягченного лимонным соком, курить «Македонию». С этого высокого часа день соскальзывал в яму вечера, снова ночь, осторожное возвращение от стен школы, мучительная боль перед вспышкой света, крысы, затхлая ловушка и чаща.
Пока она его не изнасиловала.
Тогда всему настал капут.
Безжалостная, ненасытная, утренними растяжками разгоряченная на сей раз до сладострастного sudorem, она изнасиловала его после чая. Хотя он твердо намеревался, и дал это понять тысячу и одним мягким и деликатным способом, содержать всю историю в относительной чистоте и за порогом распутства. Так основательно она испортила благодатную для него пору дня, что он был принужден, in petto, [17]17
Тайком (ит.).
[Закрыть]процитировать «Iе soleil est mort», [18]18
«Солнце умерло» (фр.).
[Закрыть]и его лилейное время обратилось в ночные часы, в бдение среди крыс, alia fioca lucerna leggendo [19]19
Искаженная строчка из стихотворения Дж. Леопарди «Воспоминания»: «При свете тусклого ночника слагая песнь» (ит.).
[Закрыть]Мередита. Начались ссоры. Он пошел с ней в магазинчик, где, по обыкновению, они покупали яйца и помидоры, чтобы потом сбить их в эдакую дымящуюся марилоренсианскую [20]20
Мари Лоренсан (1885–1986) – французская художница, возлюбленная Гийома Аполлинера. Ее живопись у Беккета ассоциировалась с мешаниной, кашей.
[Закрыть]поленту. Она взвилась.
– Прикрой дверь, – закричала она, преувеличенно ежась от холода.
– Прикрой сама, – сказал он грубо.
Такие вот дела. Еще как-то раз она заставила его ждать, а приготовленный им ужин портился, еда быстро остывала. Он услышал, как она скачет по аллее. Давай, давай, беги, подумал он. Она рассыпалась в извинениях.
– Ах, – тяжело дышала она, – я встретила Аршлохвея, мне надо было, чтоб он непременно поупражнялся со мной в Брамсе.
Брамс! Старый писун! Выделывающий свои пиццикато в лучшем из возможных миров. Брамс! Она начала ластиться. Такой вот она умела прикинуться кошкой.
– Не сердись на меня, Бел, не будь таким bose, [21]21
Сердитым (нем.).
[Закрыть]– растягивая, со стоном, гласный.
Брамс!
– Ты не любишь меня, – сказал он горько, – а иначе не заставила бы меня ждать из-за такой Quatsch. [22]22
Ерунды, чепухи (нем.).
[Закрыть]
Все же, хотя после утра жертвоприношения дела и приняли гадкий оборот, они это кое-как тянули, он – из последних сил стараясь ее ублажить, она – силясь быть ублаженной, в геенне пота, фиаско, слез и отсутствия всякой теплоты. Мы признаем, что очень привязаны к нашему главному мальчику, а потому не можем не надеяться на то, что она пожалела с тех пор о той первой атаке на его достоинства. Хотя, думаем, ей вряд ли приходило в голову связывать медленную безвкусную сумятицу всей несчастливой истории, два существительных и четыре прилагательных, с той лезией платонической ткани, что случилась морозным октябрьским утром. Хотя именно в связи с этим они часто ссорились и наконец рассорились. Высматривала малышей в его глазах, она, эта… в этом была ее игра, поэтому его amorosi sospiri [23]23
Любовные вздохи (ит.).
[Закрыть]звучали просто смешно. Так что однажды он забыл о воспитанности и предостерег ее:
– Господи Боже, а не завести ли тебе чресластого cavalier servente, [24]24
Услужливого поклонника (ит.).
[Закрыть]и не ввести ли меня во грех ревности ante rem, [25]25
До вещей (лат.).
[Закрыть]и не утихомирить ли немного допотопный зуд, и не предоставить ли меня моей собственной грошовой смерти и моему собственному грошовому блаженству?
Нет нет нет нет, она не подпустит к себе мужчину, если только не полюбит его очень сильно, furchtbar lieb. [26]26
Ужасно любимый (нем.).
[Закрыть]И она была права, и он был не прав, и так оно и было – и не будешь ли ты так любезен занять исходное положение, мой грустный прекрасный возлюбленный? Так. Мужчина знает, но женщина знает лучше.
Теперь ему предстоит выдержать испытание письмом, довольно неприятным письмом, в котором хандры больше, чем кажется при первом прочтении: