Текст книги "Последние Романовы"
Автор книги: Семен Любош
Жанр:
История
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 18 страниц)
4. Реакционный либерализм и либеральная реакционность
В каждую «бочку меда» реформ Александра II влито было по изрядной «ложке дегтя», а этого, конечно, вполне достаточно, чтобы совершенно испортить вкус самого лучшего меда.
4 апреля 1866 г., при выходе Александра из Летнего сада, раздался выстрел Каракозова.
Александр остался невредим. Царь получил первое предостережение, но не понял его и не сумел сделать из него надлежащие выводы.
Мы видели, как систематическая и злостная порча всех реформ, еще в их утробе и при первых их осуществлениях, раздражала даже таких более проницательных и более добросовестных бюрократов, как Никитенко или кн. Вяземский. Все искренние и серьезные поборники действительного обновления русской жизни чувствовали себя обманутыми, а более впечатлительные и восприимчивые не могли с этим обманом мириться.
Сам Александр не мог бы оправдаться неведением того, за что в него стрелял Каракозов.
В записках Д. Философова, напечатанных в «Русской старине» (дек. 1904 г.), Философов в очень подобострастном тоне рассказывается о своей аудиенции у царя 14 апреля 1866 г.
Александр II сказал:
«Я садился в коляску и, обернувшись к толпе, надевал шинель, как вдруг слышу выстрел. Я никак /119/ не мог себе вообразить, что в меня стреляют. Повернувшись, я увидел, что какой-то человек падает, и подумал, что он себя застрелил. Я подошел, тут мне говорят, что было. Я обратился к нему и говорю: “Кто ты такой?” Первое его слово: “Я русский”, и потом, обратившись ко всем окружающим и показав на меня, он сказал: “Я в него стрелял потому, что он вас всех обманул”. – Я их обманул, – добавил царь…»
«Без лести преданные» историки и публицисты совершенно облыжно пытались изобразить выстрел Каракозова, как нечто чудовищное по своей неожиданности и немотивированности, между тем как это покушение было следствием сложившегося у наиболее пылкой молодежи убеждения, что никакие реформы сверху не способны существенно облегчить положение народа.
Поднялась такая волна холопства и низкопоклонства, что совершенно затуманила в глазах царя подлинный смысл покушения. Кое-где за границей покушение Каракозова даже понято было как месть царю за освобождение крестьян. По крайней мере в таком смысле это понято было в СевероАмериканских Соединенных Штатах, откуда послано было в Петербург чрезвычайное посольство для поздравления Александра с неудачей покушения, совершенного «врагом освобождения». Американцы всерьез вообразили, что Каракозов руководился такими же мотивами, как убийца Авраама Линкольна…
С этих собственно пор и начинается борьба Александра с революцией, борьба, стоившая стольких жертв лучшими русскими людьми и кончившаяся столь катастрофически для самого Александра.
Но и реформы шли своим путем, все так же причудливо переплетаясь с мерами самыми реакционными.
После выстрела Каракозова начались усиленные репрессии по отношению к печати. Были закрыты журналы «Современник» и «Русское слово». Стали усиленно водворять полицейский порядок в университетах и урезывать права земства.
Губернаторы получили право отказывать в утверждении всякого избранного земским собранием лица, которое /120/ они признавали «неблагонадежным», причем установление признаков неблагонадежности предоставлено было всецело губернаторскому усмотрению.
Печатания отчетов о заседаниях земских, дворянских и других собраний требовали разрешения губернского начальства. Вообще все земские служащие поставлены в полную зависимость от администрации. Наряду с этим были ограничены права земства по организации народного образования, которое было поставлено в зависимость от казенных чиновников, инспекторов и директоров народных училищ.
О крестьянах, которые страдали и от малоземелья, и от безземелья (720 т. человек бывших дворовых не получили никаких наделов), и от непосильных платежей, совсем как будто забыли.
В то же время выработано было новое городовое положение, правда, на цензовых началах, устранивших от городского самоуправления огромное большинство жителей.
Либеральный министр народного просвещения, Головнин, должен был уступить свое место обер-прокурору синода, Д.А. Толстому, который для обезврежения образования провел новый гимназический устав 1871 г. Устав этот был таков, что запрещено было критиковать его в печати.
Вообще с этих пор во всем направлении внутренней политики, в особенности же в деле народного образования, начинает играть самую видную роль мрачная фигура этого закоснелого реакционера.
Д.А. Толстой пользовался полным и безусловным доверием царя: этот министр народного просвещения был в своем роде Аракчеевым второго Александра.
Новый гимназический устав должен был по мысли Толстого настоятельно одурманивать учеников тонкостями грамматического классицизма, чтобы они стали невосприимчивыми к крамоле. Изучение греческого и латинского языков введено было в ущерб всем прочим предметам и даже в ущерб родному языку.
Даже в Государственном Совете проект толстовского устава вызвал разногласие, и 29 членов против 19 высказались против него и, главное, против совершенного /121/ закрытия доступа в университеты для учеников реальных училищ.
Но Александр, питая к графу Толстому неограниченное доверие и вполне полагаясь на него – так свидетельствует его панегирист Татищев – повелел: «исполнить по мнению 19 членов, т.е. меньшинства».
В толстовских гимназиях водворился мертвящий дух казенной регламентации и бездушного формализма, дух, родственный духу аракчеевских военных поселений. Родители, домашний быт, все живое, органическое – все это считалось помехой казенному воспитанию. От учителей требовались прежде всего благонадежность, исполнительность, благоговейное отношение к форме, субординация, чинопочитание.
Молчалины от педагогии быстро приспособились и превратились в Передоновых, в типичных «людей в футлярах». Но учителей классических языков на Руси не хватало. И призваны были володеть гимназиями русскими чехи. Чехи эти обыкновенно русского языка не знали и не понимали. Они понимали только, что от них требуется педагогическая неукоснительность и беспощадная твердость.
И началась эпоха непристойных педагогических анекдотов.
Д.А. Толстого и его систему горячо поддерживали в газете «Московские ведомости» Катков и Леонтьев.
Газета свирепо боролась с департаментским либерализмом, обличала неблагонадежность «тайных советников», и когда за резкий тон получила предостережение, то отказалась его напечатать.
Катков пригрозил прекращением своей редакторской деятельности, а царь, будучи в то время в Москве, принял Каткова в личной аудиенции и, отечески пожурив его за резкость тона, отменил распоряжение министра о предостережении и ободрил Каткова, благословив его на дальнейшую оппозицию реформам. Царь не забыл, что во время усмирения Польши, вызвавшего некоторые международные осложнения, Катков проявил самый свирепый национализм.
После этого Катков обнаглел до того, что стал в положение полуказенного журнального опричника. В сказке /122/ Щедрина «Разговор свиньи с правдой» прекрасно изображены стиль и тон катковской, высочайше одобренной, публицистики.
А неотвратимая диалектика истории делала свое дело. Реформы продолжались.
Александр II, хотя и не обладал внешней военной выправкой своего родителя, все же был страстным любителем царственной игры в солдатики.
Захлебывающийся от восторга и умиления перед Александром II, историк его, Татищев, свидетельствует:
«В царственной деятельности Александра II, из всех отраслей государственного управления, развитие и совершенствование сухопутных и морских сил империи занимают едва ли не первое место. Верховный вождь относился к армии и флоту, как к любимым своим детищам; им посвящал он значительную часть своего времени, трудов и забот. Военные занятия и упражнения служили для него самого как бы отдыхом и развлечением. Воскресный развод в манеже зимою, летом, – лагерный сбор в Красном Селе, постоянные объезды войск, расположенных в разных местностях империи, учебные смотры, парады, маневры наполняли, так сказать, жизнь государя».
Несмотря на официальное миролюбие Александра II, за все почти время его царствования военные действия не прекращались. Николай никак не мог кончить завоевания Кавказа. Александру этого удалось достигнуть только в 1864 г.
На Дальнем Востоке также расширялась, и очень значительно, территория России, присоединены Амурская область, Уссурийский край, и Россия получила свободный выход к Тихому океану. Но тут расширение достигалось, главным образом, дипломатическим путем.
Иначе обстояло дело в Средней Азии. После завоевания Кавказа, продвижение на юг продолжалось, и мало помалу был завоеван и присоединен к России обширный край с государствами и городами Хивой и Бухарой, Ташкентом и др.
В завоеванный край устремились во множестве любители легкой наживы и вольного обращения с туземцами. Русская «культура» водворялась такими людьми /123/ и такими приемами, что слово «ташкентец» скоро стало нарицательным и означало проходимца, на все способного, но ни к чему непригодного, ни перед чем не останавливающегося.
Не нашедшие применения своей бездарности дворянские сынки, слишком явно проворовавшиеся полицейские в отставке, офицеры, вынужденные оставить службу за разные слишком неблаговидные поступки, Чичиковы, потерпевшие по службе, Ноздревы, слишком явно изобличенные в шулерстве – все это жадной толпой устремлялось то в покоренную Польшу в качестве обрусителей, то в завоеванный Ташкент в качестве цивилизаторов. Все они получали казенные прогоны и прерогативы власти, ибо они демонстрировали свои «русские чувства», преданность всякому начальству и безоглядную готовность на все, что ни прикажут.
Кавказ и Средняя Азия поглощали огромные средства и, пока что, ничего не давали.
А во внешней политике пока все шло не очень гладко. Назревали осложнения на Ближнем Востоке. Пруссия успела ограбить Данию, разбить Австрию и, наступив на горло побежденной наполеоновской Франции, превратиться в грозную, объединенную Германскую империю.
Эти войны внесли много нового и в организацию армии, и в дело вооружения и снаряжения. Россия во всем этом сильно отстала.
Среди пестрой компании людей, окружавших Александра, оказался и такой выдающийся организатор, как военный министр Д.А. Милютин.
Д.А. Милютин был счастливее своего брата Н.А. Ему удалось не только разработать новый устав о воинской повинности в том прогрессивном духе, каким он был проникнут, и отстоять его начала от реакционных поползновений таких мракобесов, как Д.А. Толстой, но ему удалось и самому ввести этот закон в жизнь.
Н.А. Милютин, как известно, уже через пять недель после 19-го февраля 1861 года должен был уйти, и дело проведения крестьянского освобождения попало в руки врагов реформы. /124/
Д.А. Милютин получил в январе 1874 года рескрипт, в котором царь предлагал министру приводить закон в исполнение « в том же духе, в каком он составлен».
Этот рескрипт особенно любопытен в том отношении, что доказывает, как ясно Александр отдавал себе отчет, в каком духе были проведены в жизнь другие реформы. Очевидно, что реформы искажались при сознательном попустительстве царя. /125/
5. Внешняя политика
От рек и озер к морям, от моря к океану, от океана к безграничному воздушному пространству, к тому пространству, которое, естественно, отрицает какие бы то ни было естественные границы междугосударственные и стихийно ведет к торжеству Интернационала.
В этом стихийном движении человеческой цивилизации Россия была страной самой отсталой.
До XVII века Россия пребывала еще в фазисе речной культуры, в том фазисе, из которого Европа вышла в самом начале своей истории. Жизненная мощь России сказалась в тех судорожных усилиях, которые она, начиная с Петра, являвшегося слишком ярким выразителем этой исторической судороги, делала для того, чтобы дорваться до моря и затем до океана.
«Кормилица Волга-матушка», многоводная Кама, Тихий Дон, красавец Днепр – перестали соответствовать росту России. Особенно по мере того, как все увеличивались сношения со странами заморскими. Надо было и России стать страной приморской. Отсюда и неудержимая тяга к Балтийскому морю, и передвижение столицы с берегов Москвы-реки на устье Невы, к Финскому заливу. Отсюда и вся ближне-восточная, а затем и дальне-восточная политика.
Жертвами этой стихийной тяги огромного русского материка к морю поочередно становились эсты, ливонцы, латыши, финны, кавказские горцы, крымские татары, турки, и, конечно, независимость всех этих новых государств, опоясавших ныне Россию со стороны /126/ Балтийского моря, а отчасти и Черного, не имела бы ни малейших шансов прочности и долговечности, если бы в истории человечества не совершился этот переход от морского и океанического периода культуры к воздушному и параллельно с этим от национализма к интернационализму. Только по исторической слепоте, да и по новости и непривычности своего положения, все эти новые маленькие государства думают обеспечить свое существование развитием националистического шовинизма, военными соглашениями и т.п.
Монархическая реставрация в России, которой новые «соседи» в значительной мере со-слепа сочувствуют, очень скоро положила бы конец их непрочной независимости. Только торжество идей русской революции, торжество идей Интернационала может их спасти. Хозяйство, а следовательно, и мощь России неизбежно восстановятся, если не через десять, то через двадцать, через тридцать, сорок лет, и все эти карточные домики политических новообразований рассыпались бы под стихийным ее напором. Одним словом, история неизбежно повторилась бы, если не восторжествует идея Интернационала и не потеряют свое значение политическиеграницы государств.
И все это произошло бы без всякого злого умысла со стороны России. Россия-матушка, единственно по своему росту и связанной с ним стихийной прожорливости, слопала без разбора и эстов, и латышей, и финнов, и татар, и сибирских инородцев, и кавказских горцев и бессарабских молдаван. Попадались по пути и такие крупные и неудобоваримые куски, как Польша.
Александр II был миролюбив и войны боялся. Доставшаяся ему в наследие Крымская война и затем вынужденно заключенный им Парижский мир оставили самое тяжелое воспоминание.
В 1863 году, председательствуя на одном совещании своих сановников по вопросам внешней политики, Александр сказал:
«Семь лет тому назад я совершил за этим столом один поступок, который я могу определить, так как совершил его я. Я подписал Парижский договор, и это было трусостью, и я этого не повторю». /127/
В этом заявлении царя были две ошибки: и относительно прошлого, и относительно будущего.
Парижский договор и унижение России были следствием не трусости Александра, а трусости Николая, который так дрожал за свое самодержавие, что этому страху всецело подчинил свою внешнюю и свою внутреннюю политику. А в будущем Александру в 1878 г., после победоносной войны, пришлось подчиниться судилищу Берлинского конгресса, едва ли не более унизительному для России, чем Парижский трактат.
Россия в результате внешней политики Александра II оказалась столь же изолированной в Европе, как к концу царствования Николая I. В 1863 году Александр II гордо пренебрег представлениями Англии и Франции в защиту Польши. Австрия тогда держала себя двусмысленно, а Пруссия, в интересах собственной антипольской политики, была на стороне России. За это она получила возможность, при дружелюбном попустительстве России, ограбить Данию, расправиться с Австрией, разгромить Францию и собрать в один бронированный кулак все германские государства.
Когда же Россия после страшных жертв почти достигла своих заветных стремлений на Ближнем Востоке, ей «Европа» сказала: «Руки прочь!», при явной поддержке Пруссии, бывшей в тайной стачке с Австрией.
Александр II, который, по примеру предков, в политике руководился родственными связями и политической благонадежностью, в духе блаженной памяти Священного союза, направлял свою внешнюю политику по прусскому фарватеру, а его закадычный друг и дядя, повысившийся из прусского короля в чин германского императора, за его спиной тайком заключил с Австрией союз, направленный специально против России. Правда, Вильгельм проделал это предательство с «угрызениями своей королевской совести» и со слезами на глазах, лишь под настойчивым давлением Бисмарка, но России от этого было не легче, что она и почувствовала в 1878 году.
Бисмарк же сводил счеты с Горчаковым за 1875 г., когда русская дипломатия не выказала обычной готовности оставаться безмолвной свидетельницей вновь затевавшегося /128/ разгрома не добитой в 1871 г. Франции.
Все это проделывалось под внешностью неразрывной дружбы, как между Вильгельмом и Александром, так и между Бисмарком и Горчаковым.
Горчаков даже оставался в наивной уверенности, что Бисмарк, этот грубый и циничный реальный политик, находится под обаянием и руководством тонкого дипломатического искусства, специалистом которого Горчаков считал именно себя. Свои тонко отточенные, великолепным условным стилем изложенные ноты Горчаков, этот «нарцисс своей чернильницы», считал самым важным и серьезным делом.
Впрочем, Александр уже тогда разочаровался в Горчакове и, заглаживая перед Вильгельмом свой грех вмешательства в прусские вожделения, сваливал все на Горчакова, на старческое тщеславие дипломата, который «пережил свою полезность».
Войне 1877-1878 гг. предшествовали восстание в Герцеговине и война сербо-черногорская против Турции, вызвавшие известное славянофильское движение в России.
Внутреннее положение все больше ухудшалось. В стране не было довольных. Крестьяне изнемогали под бременем непосильных платежей. Дворянское оскудение усиливалось неудержимо. Сторонники реформ были горько разочарованы. Не только не делалось никаких шагов к «увенчанию знания», но и осуществившиеся реформы все больше портились. Противники реформ находили, что темп постепенного упразднения реформ слишком медлен и нерешителен, а тут еще возник на Руси класс фабричных рабочих, который не имел решительно никаких оснований быть чем-нибудь довольным. А из толстовских классических гимназий совершенно, казалось бы, стерилизованных и в конец обеспложенных от какого бы то ни было движения идей, выходила и очень недовольная, и очень революционно настроенная молодежь.
Из гимназий выносилась ненависть не только к тонкостям латинской и греческой грамматик, к аористам /129/ и экстемпоралиям, к бездушной казенной педагогике, но и ко всему существующему строю.
При таком скверном внутреннем самочувствии, лучшим отвлекающим издавна считалась внешняя агрессивность, но Александр II был чувствителен и слезоточив. Солдат он очень любил, но только на парадах и разводах.
Но при дворе была группа, стоявшая за войну, и во главе этой группы был наследник Александр Александрович, почему-то прозванный впоследствии «Миротворцем». И что еще удивительнее, поднялось шумное движение за войну.
Чичиковы возмечтали о поставках. Репетиловы шумели, Загорецкие собирали пожертвования, Ноздревы производили патриотические скандалы, и никто не хотел слушать о том, что русскому мужику и русскому рабочему живется не лучше, а местами и хуже, чем сербу и вообще «брату-славянину» под властью турок. Однако тех, которые заикались об освобождении русского мужика или русского рабочего, отправляли пасти макаровых телят, гноили в тюрьмах и ссылали во всякие гиблые места.
Лев Толстой, печатавший тогда в катковском «Русском вестнике» «Анну Каренину», в восьмой, заключительной части романа очень отрицательно отнесся и к добровольческому движению и ко всей славянофильской шумихе. Катков отказался от напечатания этого окончания романа.
Александр II, который упорно затыкал уши и круто расправлялся с теми, кто подымал голос за освобождение русских братьев, вдруг услышал «голос земли русской» в репетиловском шуме за «братьев-славян». А Бисмарк очень настойчиво с своей стороны втравливал Россию в войну, заранее предвкушая небезвыгодную роль маклера. Он с присущей ему циничной откровенностью мотивировал необходимость войны соображениями внутренней политики и внушал Горчакову: «России нужно несколько бунчуков турецких пашей и победная пальба в Москве. По-моему, это необходимо». /130/
Военная реформа Милютина создала новую армию, и эта армия показала чудеса беззаветной храбрости и выносливости.
И под Плевной, и на Шипке, и на зимнем переходе через обледенелые снеговые вершины Балкан люди беззаветно умирали.
Но и тут эти люди были плохо кормлены, плохо обуты и плохо вооружены, даже хуже турок.
Бумажные подметки, вороватое интендантство, потворствующее подрядчикам, червивая солонина и тухлая капуста оказались столь же незыблемыми, как и само самодержавие. Воровали и тут неудержимо, и во главе всех воров был сам главнокомандующий Николай Николаевич старший.
У царя хватило благоразумия не брать на себя командование, но он переселился на театр военных действий, а там охрана главной квартиры представляла серьезную и хлопотливую заботу, отвлекая часто войсковые части, нужные для более прямых целей.
Нетрудно представить, какая, при наших порядках, свита окружала царя, сколько при царской ставке толкалось всяких флигель и генерал-адъютантов, сколько всяких церемониймейстеров, гоф-курьеров и фурьеров и сколько при всей этой челяди было своей челяди, и как трудно было содержать всю эту прожорливую и требовательную ораву тунеядцев.
Александр называл себя «братом милосердия», неизменно посещал лазареты и проливал обильные слезы при виде раненых. Эта плаксивость чувствительного царя должна была еще на этом свете вознаграждать солдат за все их лишения.
Впрочем, у Гаршина очень красиво и трогательно изображены и слезы, капающие из глаз царя, и гипноз солдатской массы.
Хотя русские войска подошли к самому Константинополю, но туда их, как известно, не пустили. Александру же пришлось вводить в Болгарии конституцию, до какой, по его мнению, никак не могла дорасти Россия.
Тамбовские, костромские и проч. и проч. мужики, которых погнали через Дунай, заставили зимою лезть /131/ через Балканы, таская на себе артиллерию, конституцией этой интересовались очень мало, но то, как живет болгарский мужик, их очень интересовало. И не без удивления увидали они, что болгарский мужик жил лучше русского, богаче и сытнее. Не могли не заметить также русские мужики, что особой благодарности болгарские мужики к русским освободителям не чувствуют, что радуются только попы, а простой народ норовит только, как бы припасы получше припрятать от освободителей.
Берлинский конгресс пробил, наконец, брешь в традиционной семейной и наследственной дружбе Романовых с Гогенцоллернами и положил начало тому франко-русскому союзу, который вначале приучил царские уши к звукам Марсельезы, а в конечном результате погубил и Гогенцоллернов, и Романовых. /132/