Текст книги "Последние Романовы"
Автор книги: Семен Любош
Жанр:
История
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 18 страниц)
8. 1812 год
Величавая легенда 12-гo года претерпела участь всех исторических легенд при свете «ума холодных наблюдений и сердца горестных замет».
Когда экономическая борьба с мировым преобладанием английского капитала, английской торговли и промышленности, ни к чему не привела, вожделения европейской континентальной буржуазии, вождем которой стал Бонапарт, устремились на Россию.
Огромная страна с примитивными хозяйственными формами, с феодальными формами землевладения и крепостным земледельческим народом представляла и рынок, почти безграничной емкости, и неисчерпаемые запасы сырья.
И поднялось новое переселение народов, нашествие «двунадесяти язык».
Таков был ближайший результат всей дипломатической игры Александра и всей крови, пролитой русским народом, втянутым в военные авантюры на всех полях Европы, вплоть до альпийских снегов, в защиту всяких престолов и чужих отечеств.
Что же случилось, когда вражеские полчища нахлынули на русское отечество?
Вся наша знать, начиная с немецкой династии, воспитывалась на французском языке. И цари, и придворные, и вельможи со времени Екатерины даже между собой предпочитали говорить, худо ли, хорошо ли, по-французски. Правда, союз Александра с Наполеоном, Тильзит и Эрфурт вызывали у части высшего общества /48/ сильную оппозицию, во многих домах старой знати избегали общения с членами французского посольства и высшим центром этой оппозиции был блестящий двор императрицы-матери Марии Федоровны, но даже и там брюзжали и выражали недовольство на французском диалекте.
По доносам, которым сам Александр нисколько не верил, был отстранен и сослан в Пермь Сперанский, «правая рука» Александра, по собственному выражению царя, и единственная серьезная рабочая сила высшей бюрократии. Сослан был за «франкофильство».
Даже офранцуженная знать не оправдывала того злостного и язвительного обвинения, которое впоследствии Достоевский бросил русской интеллигенции в «Братьях Карамазовых» в сцене, где Смердяков рисуется перед молоденькой мещаночкой:
« – Я всю Россию ненавижу, Марья Кондратьевна, – говорит Смердяков.
– Когда-б вы были военным юнкерочком, или гусариком молоденьким, вы бы не так говорили, а саблю бы вынули и всю Россию стали бы защищать.
– Я не только не желаю быть военным гусариком, Марья Кондратьевна, но желаю напротив уничтожения всех солдат-с.
– А когда неприятель придет, кто же нас защищать будет?
– Да и не надо вовсе-с. В 12-м году было на Россию нашествие императора Наполеона французского первого, отца нынешнему и, хорошо кабы нас тогда покорили эти самые французы: умная нация покорила бы весьма глупую-с и присоединила к себе. Совсем даже были бы другие порядки-с».
Слова эти, которые Достоевский с такой нарочитой злобой вложил в уста самого презренного из персонажей романа, очевидная клевета.
Не только в 12-м году, но и никогда позже такого настроения у русских людей не было.
Мы знаем, что и в наши дни убежденные интернационалисты сумели создать на развалинах царизма новую армию, которая при самых невероятных условиях с нечеловеческим напряжением отстояла Россию от новых /49/ нашествий. Мы знаем, что и язык, которым русские представители интернационала защищают и отстаивают интересы и достоинство России на всех конференциях и в международных сношениях, – не язык Смердякова, а такой язык, которым слишком редко умели, хотели и смели говорить казенные дипломаты царской России.
И «патриоты» в кавычках «стоят в недоуменьи, не зная в какую сторону им повернуться».
Что же было тогда?
В те времена, во времена Екатерины, Павла, Александра и позже русские мужики, обыкновенно голодные, плохо одетые и плохо обутые, дрались везде, куда водили их господа, одетые в генеральские мундиры. Дрались крепко, упорно, лезли на альпийские снега и терпели от воровства, бестолковости и бездарности своих командиров больше, чем от неприятелей. Дрались, мерзли, голодали и отдавали жизнь и здоровье, не понимая, зачем и для чего. Господа приказывали, а мужики привыкли слушаться и исполнять всякую работу и всякое приказание.
Но в 12-м дело было и просто, и понятно.
На русскую землю, на русские деревни лезли какие-то чужие люди, жгли, грабили и убивали.
Конечно, их надо было перво-на-перво гнать в шею.
Правда, Наполеон распространил какие-то бумажки, в которых говорил об уничтожении крепостного права.
Но ведь Наполеон был не свой человек, не Разин, не Пугачев. Мужики-то и своим господам, которые заговаривали об уничтожении крепостного права, не доверяли, а тут какие-то чужие басурманы, которые пока что жгут и грабят, и прут на родную деревню, лезут в его собственную мужицкую избу, да притом какие-то турусы на колесах разводят.
Пусть генералы мудрят по-своему, на то они и господа, и командиры, и солдаты у них, а мужики делают свое.
Александр, в душе которого уже совершался тот внутренний перелом, который так ярко сказался во вторую половину его царствования, предоставил все «воле Божьей» и поплыл по течению. А течение было /50/ такое, что надо прежде всего из родной земли выгнать непрошеных гостей и донимать их всячески боем, измором, рогатиной, голодом и, пока не уберутся во свояси, не вступать ни в какие разговоры, а тем паче не мириться.
Александр не столько понял, сколько почувствовал это настроение, и с присущей ему театральностью выразил это в своих знаменитых словах:
«Скорее отращу себе бороду и буду питаться хлебом в недрах Сибири, чем подпишу позор моего отечества и добрых моих подданных». Эта декламация со словами о «добрых подданных» звучит, как перевод с французского.
Как ни путали генералы, интригуя, соперничая, подставляя друг другу ножки, как было под Березиной и в других местах, как ни воровали интенданты, но «мужички за себя постояли». Мужички в солдатских мундирах и с плохими казенными ружьями и мужички и даже бабы в лаптях и зипунах с косами и всяким дрекольем.
А как вели себя другие?
Об этом имеются многочисленные свидетельства современников самых разнообразных в мемуарах того времени.
Знаменитый градоначальник, автор известных лубочных афиш-воззваний, натравивший толпу на растерзание Верещагина, граф Ф.В. Ростопчин, едва ли может быть причислен к принципиальным врагам дворянства. И вот, в отрывках из его мемуаров, напечатанных в «Русском Архиве», читаем:
«В минуту, когда губернский предводитель дворянства кончил свою речь, несколько голосов воскликнуло:
“Нет, не по четыре со ста, а по сту с тысячи, вооруженных и с продовольствием на три месяца”. Большинство собрания с громкими криками повторило эти слова. Государь благодарил в самых лестных выражениях».
«Теперь», – продолжает Ростопчин, – «надо уяснить поводы этой необыкновенной щедрости. Предложение губернского предводителя было справедливо и благоразумно; но два голоса, первые захотевшие дать больше, /51/ чем было предложено главою дворянства, принадлежали двум весьма различным лицам. Один был человек очень умный и предлагал меру, которая ему ничего не стоила: у него не было никакой собственности в Московской губернии. Другой, человек со здоровыми легкими, был подл, глуп и дурно принят при дворе. Он предлагал мне свой голос за честь быть приглашенному к императорскому обеду. И вот как можно увлечь собрания и как часто они решают и действуют по одному увлечению и без размышления. Как часто человек превознесен до небес газетами и биографиями за действие или слово, хотя, быть может, он тотчас же раскаялся в своем поступке или в слове, им произнесенном».
Купцов, напротив, Ростопчин очень хвалит за патриотизм.
«В эту минуту русский человек», – говорит он, – «выражал свои чувства свободно; он забывал, что он раб, и возмущался при мысли, что ему угрожает иноземное иго».
Тут же приводится следующий любопытный эпизод, характеризующий Аракчеева.
Когда Ростопчин доложил царю, что предложено 32.000 ратников и 2.400.000 руб. денег, Александр выразил свою радость и с чувством обнял его.
«Когда я вышел», – рассказывает Ростопчин, – «Аракчеев поздравил меня с тем, что я получил величайший знак милости государевой; “ибо – прибавил он – я служу с самого его воцарения, и он ни разу меня не обнял”. А Балашов сказал мне: “Будьте уверены, что граф никогда не забудет и никогда не простит вам этого объятия”. В ту минуту я смеялся, но впоследствии я имел верные доказательства, что министр полиции был прав и что он лучше меня знал графа Аракчеева».
С.Н. Глинка в своих воспоминаниях, написанных в чрезвычайно восторженном патриотическом тоне, между прочим замечает:
«Восторги и порывы жителей московских откликались только в присутствии Александра первого. С отбытием его на берега Невы, в ночь на 19 июля, полет душ осекся: Москва смолкла. В Москве весть об опасности отечества вызвала мгновенный порыв самоотречения. /52/ Казалось, что все это было и не было. Начали около себя оглядываться, думать, обдумывать; личность заполонила самоотречение. Не было страха, не было трепета, но была суетливость жизни и о жизни…»
В записках князя С.Г. Волконского (впоследствии декабриста) читаем:
«…Вопль чиновников, которым препятствовал Винценгероде делать закупки по фабричным ценам, и таковой же вопль господ помещиков, которые, как тогда, так и теперь, и всегда будут это делать, кричат об их патриотизме, но из того, что может поступить в их кошелек, не дадут ни алтына, – этот вопль нашел приют и в Питере…»
А дальше о личном докладе у царя, к которому повез его Аракчеев, кн. Волконский пишет:
«Тут он (царь) сделал мне следующие вопросы: 1) Каков дух армии? – Я ему отвечал: “Государь. От главнокомандующего до всякого солдата все готовы положить свою жизнь к защите отечества и вашего императорского величества”. 2) А дух народный? – На это я ему отвечал: “Государь, вы должны гордиться ими: каждый крестьянин – герой, преданный отечеству и вам”. 3) А дворянство? – “Государь”, – сказал я ему: – “стыжусь, что принадлежу к нему, – было много слов, а на деле ничего”…»
Как известно, однако, положение крестьян, так геройски отстоявших родину, не только не улучшилось после Отечественной войны, но даже ухудшилось. Они остались такими же крепостными, но более разоренными, еще более нищими и еще более угнетаемыми и разорившимися, и не разорившимися помещиками.
По словам Бестужева, ратники, возвратясь в домы, говорили: «Мы проливали кровь, а нас опять заставляют потеть на барщине. Мы избавили родину от тирана, а нас опять тиранят господа».
После А.С. Грибоедова остался эскизный набросок плана задуманной им драмы о 1812 годе.
Героем драмы предполагался крепостной М.
В плане намечены, между прочим, такие сцены:
«Наполеон в тереме царей в Москве, в лунную ночь, пред окном. /53/
…Размышление о юном, первообразном сем народе, об особенностях его одежды, зданий, веры, нравов. Себе сам преданный, – что бы он мог произвести.
Село под Москвой.Сельская картина. Является М. Всеобщее ополчение без дворян. (Трусость служителей правительства – выставлена или нет, как случится).
Подвиги М.
Эпилог.
Вильна.Отличия, искательства: вся поэзия великих подвигов исчезает. М. в пренебрежении у военачальников. Отпускается во свояси с отеческими наставлениями к покорности и послушанию.
Село или развалины Москвы.Прежние мерзости.
М. возвращается под палку господина, который хочет ему обрить бороду. Отчаяние… Самоубийство».
Когда России пришла на помощь суровая зима 1812 г., исправив все ошибки генералов, и ни одного неприятельского воина не осталось на русской земле, благоразумным людям казалось, что война, которую без нужды накликал на Россию Александр своей неловкой и слишком хитрой дипломатической игрой, – кончена. Но не так думал Александр. Азарт игрока опять возгорелся в нем, война была перенесена за пределы России и солдаты разоренной страны опять должны были своею кровью платить за царственную игру, за чужие и чуждые им интересы… /54/
9. После «Отечественной войны»
«Борьба военных ошибок» – как называет участник похода адъютант Наполеона, гр. Де-Сегюр, войну 12-гo года, – кончилась. Потому, ли что ошибок со стороны французов было больше, чем с нашей стороны, потому ли, что в чужой, далекой стране ошибки Наполеона были губительнее, победа осталась на стороне России…
Победоносная Россия еще больше обеднела, финансы пришли в еще большее расстройство, крепостное право осталось во всей своей незыблемости, крестьяне не имели ни организаций, ни вожаков, чтобы использовать плоды своих подвигов и трудов, и сотни тысяч из них, опять плохо одетые, плохо обутые, плохо кормленные, вынуждены были класть животы во славу ненужной ни им, ни России европейской высокой политики.
О том, как жилось тогда в победоносной армии солдату, имеются многочисленные свидетельства современников, очевидцев и участников.
Очень интересно освещают это записки полковника Карпова.
Полковник этот плохо справляется с русской грамотой, но от записок его веет непосредственностью и правдивостью умного и наблюдательного человека.
Говоря о трудных работах, которые приходилось солдатам проделывать в Кронштадте в 1807-8 гг., полковник замечает:
«Через вышесказанную работу народ чрезвычайно изнурился силами по трудности работ, недоставало положенного провианта на каждый месяц на 10 или на /55/ 8 дней продовольствия; исключая 2 четвериков муки и полутора гранца круп, ничего не производилось, приварок покупался из артельных солдатских денег, не более в треть года мог каждый солдат издерживать по 1 р. 50 коп. ассигн., дороговизна же была чрезвычайно дорога…»
«Доведенные вышеописанным содержанием до крайности и от трудности работ, возникли болезни, так что из 200 человек людей умирало в месяц в госпиталях по 7 и 8 человек…»
«При отправлении из г. Выборга, пройдя один переход, отправлено было назад в Выборг отморозивших в переходе руки и ноги, кои из них померли и некоторым отрезали ноги. Эта была причина бережливости казны, потому что мы в том году не получали амуниции…»
«Все войска, бывшие в 1810 г. в Кронштадте, были подобны нищим, особенно пехотные солдаты, которые даже к нам в казармы приходили просить милостыни…»
1811 г.:
«…В ноябре месяце приезжал в местечко Мосты генерал Левештерн, осматривал роту и остался доволен всем, потому что его желудок остался сыт».
1814 г.:
«…За сие сражение (ферампенуазское) я получил от прусского короля крест пурлемерит, а от своего государя ничего…»
Бесполезную атаку, в которую государь бросился, после кампании чрезвычайно льстецы прославляли, но ни один из них не написал правды, а тем более притом же всех почти льстецов весьма щедро награждают, а за правду отсылают в Сибирь, в вечную работу, и другие места, где только можно притеснить человека, и гораздо строже поступают, нежели с преступниками государя. А так перед моими глазами было так. Государь, видя 2 карре неприятельской пехоты и 100 человек кирасиров, остановившихся на месте и колеблющихся, не зная, что им делать, приказал своему конвою из 100 черноморских и 100 гвардейских донских казаков, атаковать карре. Казаки бросились, и находившиеся /56/ при государе более сотни разных офицеров, смотря на казаков, также поскакали вперед, в числе офицеров и государь по правую сторону поскакал вперед, скача самым маленьким галопом почти на месте и осматриваясь назад, чтобы кто ни есть его удержал от сей чрезвычайной храбрости. В то же время один штаб-офицер, ехавший немного сзади его, удержал за руку, сказав:
“Государь, твоя жизнь дорога и нужна”. Государь поворотил скоро лошадь назад и скорее отъехал на прежнее место, нежели вперед подавал… Вот вся храбрость, которую так прославляют».
Впрочем, при другом случае, несколько позже Александр неожиданно проявил храбрость еще более сомнительную и еще более бессмысленную. Об этом рассказывает в своих записках декабрист И.Д. Якушкин.
Это было уже после возвращения из Парижа, при вступлении гвардейской дивизии в столицу.
«Для ознаменования этого великого дня», – рассказывает Якушкин, – «были выстроены на скорую руку у Петергофского въезда ворота и на них поставлены шесть алебастровых лошадей, знаменующих шесть гвардейских полков нашей дивизии. Толстой и я, мы стояли недалеко от золотой кареты, в которой сидела императрица Мария Федоровна с великой княжной Анной Павловной. Наконец, показался император, предводительствующий гвардейской дивизией, на славном рыжем коне, с обнаженной шпагой, которую он уже готов был опустить перед императрицей. Мы им любовались; но в самую ту минуту почти перед его лошадью перебежал через улицу мужик. Император дал шпоры своей лошади и бросился на бегущего с обнаженной шпагой. Полиция приняла мужика в палки. Мы не верили собственным глазам и отвернулись, стыдясь за любимого нами царя…»
Очевидно, наследие Павла временами сказывалось в характере Александра…
Но эта роковая наследственность имела гораздо более глубокое и серьезное значение. Эта нелепая и неприличная погоня за мужиком была только мелким внешним симптомом того серьезного душевного расстройства, /57/ которое начало все ярче обнаруживаться у Александра после 12-го года.
Нагло жадничал прусский король, подло интриговал злой гений Австрии – Меттерних, хитрил профессиональный предатель Талейран, твердо и надменно отстаивал эгоистические интересы Англии Касльри.
О конгрессе в Шантильоне, происходившем при все еще продолжавшихся военных действиях, вел. кн. Николай Михайлович говорит: «То был раздел добычи между коршунами, пока жертва еще пребывала в предсмертных судорогах». Союзники, может быть, перегрызлись бы между собою. Никак не могли сговориться о заместителе Наполеона.
Александр, глубоко презирал Бурбонов вообще и претендента на французский престол, брата казненного короля в особенности. Он настаивал, чтобы решение этого вопроса было предоставлено самим французам, у союзников же его были свои кандидаты, с которыми связывались разные интересы и вожделения.
В конце концов союзный акт между Россией, Австрией, Пруссией и Англией был подписан, и 19 (31) марта 1814 г. совершился знаменитый въезд Александра во главе союзников в Париж.
В Париже Талейран сумел так подстроить дело, что Александр поселился у него в доме.
Личная встреча Александра с Людовиком XVIII, милостью союзников объявленным королем Франции, еще усилила его презрение к нему.
Вернувшиеся в обозе союзников, эмигранты поспешили доказать всему миру, что они были более чем достойны той участи, которую готовила для них революция…
Через год, когда союзники собрались в Вене, они вновь готовы были перегрызться друг с другом, но внезапное бегство Наполеона с острова Эльбы, который был предоставлен ему по настояниям Александра, предотвратило распрю.
На Венском конгрессе первым лицом, естественно, был русский император, но ворочал всем Меттерних. Воля Александра проявлялась и здесь во всей своей силе. /58/
Михайловский-Данилевский, флигель-адъютант Александра, состоявший при нем в его свите в Вене, в своем дневнике за 1815 г. отмечает:
«Император употреблял теперь генералов и дипломатов не как своих советников, но как исполнителей своей воли; они его боятся, как слуги своего господина».
Блистая на постоянных балах и празднествах, он сам был, в сущности, своим министром иностранных дел и твердо вел свою дипломатическую игру. Помощниками Александра были русские уполномоченные, между которыми русским был, впрочем, один только Разумовский, остальные были три немца (Нессельроде, Штакельберг и Анстет), корсиканец (Поццо-ди-Боргo), грек (Каподистрия), неоффициально поляк (Адам Чарторийский).
Эти «русские» уполномоченные далеко не были единодушны и вели свои интриги. И Александр же находил время на общение с входившей тогда в моду религиозной проповедницей баронессой Крюденер.
Эта авантюристка на религиозной почве имела несомненное влияние на Александра, но не потому, что будто бы ей удалось подчинить себе его волю, а потому, что она своим мистицизмом, частью искренним, частью ловко рассчитанным, попала в тон новому настроению, которое овладело им под влиянием 1812 года… /59/
10. Трагедия царизма
«“Не нашим умом, а Божьим судом”, – сказал Каратаев, этот удивительный мужик, у которого все выходило так кругло и так ладно спорилось».
Так, по догадке великого художника, воспринял события 1812 г. типичный русский крестьянин. Так же воспринял эти события и русский царь.
В душе крестьянина, который естественно, чувствует себя не субъектом творимой истории, а ее объектом, такое чувство вполне естественно. Но в душе монарха, в душе самодержавного властелина, который всем своим антуражем, всей психикой, и своей, и окружающих его, непрестанно утверждается в представлении, что он является творцом истории, что он отливает историю своего времени в задуманные им формы, такое чувство, если оно им властно овладело, неизбежно должно произвести в душе определенный перелом.
«Не нашим умом, а Божьим судом» – эта истина, которая в устах Каратаева так поразила барина Пьера Безухова, который ни на какую активную роль в творящейся истории и не претендовал, совершила крутой перелом в душе царя, который по положению казался видимым центром событий.
И дальше, в Европе, это чувство совершенного бессилия всех дипломатических ухищрений еще более утвердило Александра в ощущении какой-то высшей силы, направляющей дела людские и устрояющей судьбы царств и народов.
Но как проявляется вмешательство провидения в дела людские, в историю царств и народов? Очевидно, /60/ только через тех людей, которых провидение избрало для этого и дало им власть на земле. И Александр стал смотреть на себя, как на орудие божьей воли, тем более, что это не только не противоречило той идее о самодержавной власти, которая так глубоко коренилась во всей наследственной психике Александра, но даже сливалась с этой идеей, давая ей высшую санкцию.
«Я вполне отдаюсь его предрешениям и он один всем руководит, так что я следую только его путями, ведущими к завершению общего блага», – так писал Александр в одном из писем своих князю Голицыну.
Голицын, этот светский молодой человек, весьма беспутного образа жизни, неожиданно для себя попавший 30 лет от роду по воле Александра в обер-прокуроры святейшего синода и затем, в качестве министра духовных дел, заправлявший всеми делами церкви, очень скоро не только втянулся в работу, но и, отдавшись ей всей душой, совершенно преобразился. Равнодушный в молодости к религии, он на своем новом посту глубоко проникся религиозным духом и религиозными интересами.
Как-то в начале 1812 г. Голицын спросил Александра, читал ли он библию. Александр, относившийся тогда к религии довольно формально, признался, что не читал.
Голицын поднес царю экземпляр библии, советуя читать, начиная с нового завета.
Летом того же 1812 г. Александр, отправляясь в Финляндию на свидание со шведским королем Бернадотом, стал во время долгих переездов в экипаже читать священное писание.
Чтение библии продолжалось и во время второго путешествия Александра в Вильну, и настолько вошло в привычку, что Александр прочел всю библию, в том числе и апокалипсис, и ветхий завет, и потом стал ежедневно прочитывать по одной главе из евангелия и по одному из апостольских посланий.
Об этом подробно рассказывает в своем исследовании вел. кн. Николай Михайлович. /61/
Это увлечение Александра библией заметно в стиле и тоне почти всех манифестов и воззваний 1812 г.
Еще раньше состоялось сближение Голицына и Александра с известным мистиком Р.А. Кошелевым. На Голицына же и Кошелева очень сильное влияние имел известный мистик масон Лабзин, переводчик мистических сочинений, издатель «Сионского Вестника».
В 1814 г., при посещении Англии, где, между прочим, под влиянием взбалмошной сестры своей Екатерины, Александр держал себя так, что уничтожил возможность соглашения с английским правительством, он познакомился с видными квакерами и много беседовал с ними; проездом в Голландию познакомился с известным мистиком Юнг-Штиллингом, в Гейлаборне встретился с баронессой Крюденер.
Таким образом, идея «священного союза» выросла в душе Александра на вполне подготовленной почве.
На этой же почве выросла и другая идея – идея военных поселений.
Много было условий, почему Александр с таким упорством и такой непреклонностью отдался этой идее и попутно отдал во власть неукоснительному и беспощадному исполнителю этой идеи Аракчееву всю Россию.
Русский царь совершенно не знал ни России, ни народа русского, и не узнал их до конца своих дней.
Он отстаивал конституции для Франции, он дал конституцию Финляндии и Польше. Наконец, он освободил от крепостной зависимости эстонских крестьян. Правда, освободил скверно, без земли, но все же сделал для них то, чего он никак не мог решиться сделать для русских крестьян.
Когда же дело касалось России, Александр терялся.
Русскому дворянству он не доверял и презирал его, что засвидетельствовано историческими фактами.
Это был единственный класс, который он знал ближе и мог судить о нем.
Среднего сословия Александр не знал, да оно само еще не успело самоопределиться в России. Крестьянство он знал только настолько, насколько царь мог /61/ знать солдат. Он видел в нем пушечное мясо, над которым свободно орудовала палка опрусаченного капрала.
Можно ли освободить крестьян и как это произвести в России, он решительно не знал, и он решил «облагодетельствовать» народ тем единственным путем, который был ему более всего знаком.
Сын Павла видел народ через призму любимой им и близкой ему солдатчины. Отсюда идея военных поселений. Идея эта, хотя и внушенная некоторыми иноземными примерами, выношена самим Александром. Аракчеев вначале был против военных поселений. Но Аракчеев никогда не имел своей инициативы и не смел иметь своих суждений. Это был идеальный исполнитель державной воли монаршей. И здесь опять сказалась вся непреклонность воли Александра.
Раз уверовав в спасительность военных поселений, он осуществил эту идею с такой неукоснительностью, какой немного примеров в истории нашего царизма.
Другого такого исполнителя, беспрекословного и ни над чем не задумывающегося, как Аракчеев, не было, и нет ничего удивительного в том, что Александр вполне ему доверился. Аракчеева страшно ненавидели – и было за что, – но Александр отлично знал, что более преданного слуги у него нет. При изумительной работоспособности он был нерассуждающим, слепым, неукоснительным, верным и без оглядки усердным исполнителем царской воли, и эту волю он исполнял с неумолимой жестокостью религиозного фанатика. Исполнительность была верой, религией этого железного человека, этого маниака усердия, опасного своей узостью и ни перед чем не останавливающейся прямолинейностью.
Когда читаешь письма Александра времен Венского конгресса, ясно чувствуешь, что их пишет душевнобольной, человек, одержимый религиозным помешательством. Цитаты из апокалипсиса, из евангелия, из посланий апостольских, библейские имена так и пестрят на каждой странице. Даже в оффициальных документах того времени, вышедших из-под пера Александра или им продиктованных и внушенных, часто /63/ прорывается этот религиозный бред. В это-то время и возникла у него идея об облагодетельствовании русского народа военными поселениями. Намерения были самые благочестивые. Теперь уже вполне выяснено, что идею военных поселений совершенно напрасно приписывали Аракчееву. В эту ошибку впал, между прочим, и Щедрин, который в своей «Истории одного города» изображает Александра под именем Гpycтилова и Аракчеева в лице Угрюм-Бурчеева.
Изображая внешность Угрюм-Бурчеева, Щедрин говорит:
«Портрет этот производит впечатление очень тяжелое. Пред глазами зрителя восстает чистейший тип идиота, принявшего какое-то мрачное решение и давшего себе клятву привести его в исполнение. Идиоты вообще очень опасны, и даже не потому, что они неизменно злы (в идиоте злость или доброта – совершенно безразличное качество), а потому, что они чужды всяким соображениям и всегда идут напролом, как будто дорога, на которой они очутились, принадлежит исключительно им одним. Издали может показаться, что это люди хотя и суровых, но крепко сложившихся убеждений, которые сознательно стремятся к твердо намеченной цели. Однако это оптический обман, которым отнюдь не следует увлекаться».
И дальше:
«Если бы вследствие усиленной идиотской деятельности даже весь мир обратился бы в пустыню, то и этот результат не устрашил бы идиота. Кто знает, быть может, пустыня и представляет в его глазах именно ту обстановку, которая изображает собою идеал человеческого общежития.
Вот это-то утвержденное и вполне успокоившееся в самом себе идиотство и поражает зрителя в портрете Угрюм-Бурчеева. На лице его не видно никаких вопросов; напротив того, во всех чертах выступает какая-то солдатскиневозмутимая уверенность, что все вопросы давно уже решены».
Старое доверие к Аракчееву, возникшее еще в те годы, когда он заслонял от помешанного на воинских пустяках грозного отца юного Александра, /64/ в позднейшие годы тихого и неизлечимого религиозного помешательства Александра приняло патологические размеры.
Чем были военные поселения и как осуществлялся этот кантонистский бред – слишком известно. Тяжелое наследие сумасшедшего отца сказалось и в других случаях Александровского царствования. Например, в усмирении любимого Александром Семеновского полка, которому в командиры был дан «идиот», достойный Аракчеевской эпохи, Шварц.
Сказалось это и в университетских неистовствах Магницкого и Рунича, и в закрытии Библейского общества, в увольнении Голицына стараниями Аракчеева и, Фотия и, наконец, в увлечении Александра этим темным изувером Фотием.
Были у Александра светлые промежутки. Он вернул Сперанского и поручил ему опять мудрить над конституцией. Но из этого опять ничего не вышло, и конституционность Александра так и осталась средством для наружного употребления, а эти средства, как известно, внутрь обычно не принимаются.
Душевная болезнь Александра не принимала такого острого течения, как у его отца, но венценосец все же не находил себе ни места, ни успокоения.
Трагедия Александра не была только его личной трагедией. Это трагедия царизма. Человек, достигший величайшей мировой славы и могущества, неограниченный властелин, повелевавший миллионами, единственный монарх в Европе, обладавший, казалось бы, полной возможностью осуществлять свои намерения, царь, которого не стесняли ни парламенты, ни палаты лордов или господ, не связанный никакими конституциями, на вершине славы и могущества – чувствует свое полнейшее бессилие и роковую бесплодность всех своих начинаний.