355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Семен Липкин » Большая книга стихов » Текст книги (страница 5)
Большая книга стихов
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 20:55

Текст книги "Большая книга стихов"


Автор книги: Семен Липкин


Жанр:

   

Поэзия


сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 13 страниц)

У ШЛАГБАУМА
 
Словно дым над кибиткой, растаяли дымы легенд,
И теперь на дороге – шлагбаум: запрещают в Ташкент
Провозить из района картофель, и фрукты, и рис.
Вот машина к мосту подошла. Сколько лиц, сколько грузов!
 
 
Контролер, с колеса, заглянув невнимательно в кузов,
Сунул руку в кабину, – машина поехала вниз.
Школьник с мамой стоит, хочет мир непонятный понять.
Он острижен под ноль, и одна лишь оставлена прядь.
 
 
Это что за обычай? Никак не припомнится мне…
Вспомнил! Вспомнил – и понял, о мальчик с зеленой тетрадью:
Мать украсила сына любимого жертвенной прядью
В честь отца, что пошел на войну и погиб на войне.
 
 
Мальчик с прядью и женщина с торбою на голове,
Шорох ветра в сухой, придорожной, тяжелой траве,
День, державно ко сну отходящий в червонном венце,
Контролер на посту, выплывающий месяц двурогий, —
Что я вам? Что вы мне? Что нам делать на этой дороге?
Сколько можно томиться догадкой о скором конце?
 

1950

НОЧЬ В БУХАРЕ
 
На дворе Заготшерсти – дремота.
В глинобитном пустом гараже
Смуглый сторож сладчайшее что-то
Говорит существу в парандже.
 
 
Как сманил он из дома соседку,
Почему она мелко дрожит,
Сквозь густую и грубую сетку
Не глядит на него и молчит?
 
 
Всеми звездами полночь нависла,
Между древних сочась куполов.
Он поет – в этой песне три смысла
В неизменном движении слов.
 
 
"Одного лишь хочу я на свете —
Озариться небесным лицом,
Удаляясь под своды мечети,
Насладиться беседой с Творцом".
 
 
Загудела внезапно трехтонка.
Что, свернула? Страшись, паранджа!
Смысл второй открывается тонко,
И она ему внемлет, дрожа:
 
 
"Ты одна лишь нужна мне на свете,
Ты мой светоч, божественный лик.
Эти брови – как своды мечети,
Сотворила любовь твой язык!"
 
 
И становится сразу теплее,
Будто слушают вместе со мной
Медресе, купола, мавзолеи
Те слова, что звенят за стеной.
 
 
Вновь машина гудит грузовая.
Исчезает, как дух, паранджа.
Смуглый сторож, притворно зевая,
С лампой встал у ворот гаража.
 
 
Не пойму, да и думать не надо,
Почему убежала она…
Дышит звездного неба громада,
Блещет ночь, и душна и грозна.
 
 
Я брожу, слышу лепет порою
То листвы, то воды, то людей.
Может быть, я сегодня открою
Третий смысл, не досказанный ей.
 

1952

СНОВА В ОДЕССЕ
 
Ярко-красный вагончик, кусты будяка,
Тишина станционного рынка,
И по-прежнему воля степная горька,
И как прежде, глазами, сквозь щелку платка,
Улыбается мне украинка.
 
 
Оказалось, что родина есть у меня.
Не хотят от меня отказаться,
Ожидая, тоскуя, мне верность храня,
Кое-где пожелтев среди летнего дня,
Молчаливые листья акаций.
 
 
Оказалось, что наши родные места
И меня признают, как родного,
Что по-прежнему море меняет цвета,
Но ко мне постоянна его доброта,
Неизменно щедра и сурова.
 
 
Я в развалинах столько квартир узнаю,
Столько лиц, дорогих и знакомых,
Этот щебень я знаю, как душу мою,
Здесь я жил, здесь я каждую помню семью
В этих мертвых оконных проемах.
 
 
Пустыри невысокой травой заросли,
Что прожилочкой каждой близка мне.
Будто сам я скрывался в подпольной пыли,
Будто сам я поднялся на свет из земли,
С непривычки цепляясь за камни.
 
 
Черт возьми, еще пляшет кожевенный цех,
Подпевает игла с дребезжаньем.
Я – поэт ваш, я – злость ваша, мука и смех,
Я – ваш стыд, ваша месть, обожаю вас всех
Материнским слепым обожаньем.
 
 
Это море ночное с коврами огня,
Эти улицы с грубой толпою,
Это смутное чаянье черного дня…
Оказалось, что родина есть у меня,
Я скреплен с ее тяжкой судьбою.
 

1952

У РАЗВАЛИН ЛИВОНСКОГО ЗАМКА
 
Быстро по залу ливонского замка
Старый епископ шагал.
«Смерть божества – это смерть моей смерти», —
Он по привычке шептал.
Звенели кольчуги.
Борзые и слуги
Наполнили сумрачный зал.
 
 
Рыцарей смяло славянское войско,
Бросить заставив щиты.
Всюду валялось оружье с гербами —
Грифы, олени, кресты.
Измучились кони.
Под ветром погони
Поникнув, дрожали кусты.
 
 
Крикнул епископ: "Не бойтесь осады,
Наша твердыня крепка.
Знаменьем крестным ее осенила
Архистратига рука.
Гранитные своды,
Подземные ходы
Останутся здесь на века!"
 
 
Ядра вонзались в могучие стены,
Блеском смертельным блестя.
Рыцари в латах своих задыхались,
Камни к бойницам катя,
И падали с башен.
И, кровью окрашен,
Шиповник расцвел, не цветя.
 
 
Вот и остались от замка руины
И ничего – от владык.
Плесень забила подземные ходы,
В камне – паук-крестовик,
И только безвестный
Шиповник прелестный
Под гнетом веков не поник.
 
 
Так же цветет на родном моем юге,
Сушится в душной избе,
Пахнет в ауле, где сакли пустые,
Дым не идет по трубе,
Калмыцким курганом
Иль рижским органом
Он миру твердит о себе:
 
 
"О сколько прошло их, – ужасно их сходство,
Желавших богатства, искавших господства,
Грозивших мечом и огнем!
Невнятно им было,
Что главная сила
Сокрыта в цветенье моем.
 
 
Для многих я был незаметен вначале,
Когда же меня свысока замечали,
То выжечь пытались мой цвет,
Копытом глушили,
В газовне душили,
Но вновь я рождался на свет.
 
 
Не в зданьях высотных, не в замках бессчетных,
Не в пышных гербах главарей мимолетных
Читаются знаки судьбы.
Челнок и мотыга,
И парус, и книга —
Мои вековые гербы.
 
 
Колючками слабо дано уколоть мне,
Но розами горе дано побороть мне,
Свою раздарив красоту,
И там я сильнее,
Где розы нежнее,
Где алые розы в цвету".
 

1952

ВОРОБЫШЕК
 
Заколочены дачи. Не едут машины.
Лишь бормочут во сне ближних сосен вершины,
Прочным снегом лесок подмосковный одет.
Так чему же ты рад, мой поэт воробьиный,
В сером джемпере жгучий брюнет?
 
 
Медно-красного солнца сиянье сухое
На тропинки легло, задрожало на хвое,
Обожгло беспредельных снегов белизну,
Ядом сердца вошло в твое сердце живое,
И почуял ты, бедный, весну.
 
 
И тебе показалось, что нежен и розов
Небосвод, что уж больше не будет морозов,
В толщу снега проникла горячая дрожь,
Даже в дальних, знакомых гудках паровозов
Ты веселую весть узнаешь.
 
 
То-то прыгаешь ты среди зимнего царства
И чирикаешь вечную песню бунтарства.
Ух, какой озорной! Вот взлетел на забор,
И суровых, тяжелых снегов государство
Охватил твой мятущийся взор.
 
 
Белка, хвост распушив, постоит перед елкой,
Иль вдали ты заметишь монтера с кошелкой,
Говоришь себе: "Скоро приедут жильцы,
Это все не случайно. Запой же, защелкай,
Чтоб тепла встрепенулись гонцы!"
 
 
Мой дружок, ты обманут, не жди ты веселий.
Этот огненный шар, что горит между елей,
Он снегов холодней, он тепла не принес.
Если хочешь ты знать, он предвестник метелей,
И в него-то ударит мороз.
 
 
Ну, куда тебе петь! Скоро стужею дикой
Будешь ты унесен по равнине великой.
Впрочем, больно и стыдно тебя огорчать.
Песни нет, а настала пора, так чирикай,
Потому что труднее молчать.
 
 
И быть может, когда ты сидел на заборе,
Впрямь весна родилась, и пахучие зори,
И свобода воды, и ликующий гром, —
Ибо все это было в мятущемся взоре
И в чириканье жалком твоем.
 

1953

В НОЧНОМ РОСТОВЕ
 
Светло на площади Ростова,
На спусках глухо и темно,
И только в тихом Доне снова
Ночное пламя зажжено, —
 
 
То азиатскими коврами
На легкой зыблется волне,
То светозарными столбами
Горит в недвижной глубине.
 
 
Порой, полнеба озаряя,
Там, на невидимом мосту,
Сверкнет галактика трамвая,
Ниспровергаясь в темноту.
 
 
Речной вокзал, толпу с поклажей,
Влюбленной пары «да» и «нет»,
Как нити из непрочной пряжи,
Выхватывает белый свет.
 
 
Мне вспомнилось другое пламя.
Горела степь, горел Ростов.
Закат взвивался, точно знамя
Завоевательских полков.
 
 
Майор НКВД, с бумагой,
Накопленной за столько лет,
В машине драпал… Над беднягой
Смеясь, ему глядел я вслед.
 
 
Смеясь… А сам я ждал, что буду
Я в этом пламени сожжен,
Но жаждал чуда, верил чуду,
Бежал, огнем заворожен,
 
 
А тихий Дон, а Дон жестокий
Торжествовал: "Бегишь? Бегишь?
Беги: погибнешь на востоке,
А нет – на западе сгоришь!"
 
 
Но сердце Дону отвечало:
"Молчи ты, голубой лампас!
Сгорю, но жить начну сначала:
Мой смертный час – мой светлый час!"
 
 
Мой светлый час… Огни трамвая,
Реки блистанье, смех впотьмах…
О неужели правда злая
Таилась, Дон, в твоих словах?
 

1954

МОЛОДАЯ МАТЬ
 
Лежала Настенька на печке,
Начфин проезжий – на полу.
Посапывали две овечки
За рукомойником в углу.
 
 
В окне белела смутно вишня,
В кустах таился частокол.
И старой бабке стало слышно,
Как босиком начфин прошел.
 
 
Ее испуг, его досада
И тихий жаркий разговор.
– Не надо, дяденька, не надо!
– Нет, надо! – отвечал майор.
 
 
Не на Дону, уже за Бугом
Начфин ведет свои дела,
Но не отделалась испугом,
Мальчонку Настя родила.
 
 
Черты бессмысленного счастья,
Любви бессмысленной черты, —
Пленяет и пугает Настя
Сияньем юной красоты.
 
 
Каким-то робким просветленьем,
Понятным только ей одной,
Слегка лукавым удивленьем
Пред сладкой радостью земной.
 
 
Она совсем еще невинна
И целомудренна, как мать.
Еще не могут глазки сына
Ей никого напоминать.
 
 
Кого же? Вишню с белой пеной?
Овечек? Частокол в кустах?
Каков собою был военный:
Красив ли? Молод ли? В годах?
 
 
Все горечи еще далёки,
Еще таит седая рань
Станичниц грубые попреки,
И утешения, и брань.
 
 
Она сойдет с ребенком к Дону,
Когда в цветах забродит хмель,
Когда Сикстинскую мадонну
С нее напишет Рафаэль.
 

1955

ПОДРАЖАНИЕ КОРАНУ
Глава XCIX
 
Не упаду на горы и поля
Ни солнцем теплым, ни дождем весенним:
Ты сотрясешься, твердая земля,
Тебе обетованным сотрясеньем.
 
 
Ты мертвецов извергнешь из могил,
Разверзнутся блистательные недра.
Твой скорбный прах сокровища таил,
И ты раздашь их правильно и щедро.
 
 
Узнает мир о друге и враге,
О помыслах узнает и поступках
Закоченевших в тундре и тайге,
Задушенных в печах и душегубках.
 
 
Один воскликнет нагло и хитро:
– Да, сотворил я зло, но весом в атом! —
Другой же скажет с видом виноватым:
– Я весом в атом сотворил добро.
 

1955

ПЕПЕЛ
 
Постарались и солнце, и осень,
На деревьях листву подожгли.
Дети племени кленов и сосен,
Отпылав, на земле полегли.
 
 
Очертаньем, окраскою кожи,
Плотью, соком, красою резной
Друг на друга листы не похожи,
Но лежат они кучей сплошной.
 
 
В этом, красном, – обличье индийца,
Этот, желтый, – ну, право, монгол.
Этот миром не мог насладиться,
Зеленея, сгорел, отошел.
 
 
Не хотим удивляться бессилью,
Словно так им и надо лежать,
Пеплом осени, лагерной пылью
Под ногами прохожих шуршать.
 
 
Отчего же осенним затишьем
Мы стоим над опавшей листвой
И особенным воздухом дышим
И не знаем вины за собой?
 
 
Тополей и засохших орешин,
Видно, тоже судьба не проста.
Ну, а я-то не лист, не безгрешен,
Но, быть может, я лучше листа?
 
 
Знал я горе, стремление к благу,
Муки совести, жгучий позор…
Неужели вот так же я лягу —
Пепел осени, лагерный сор?
 

1956

БОГОРОДИЦА
1
 
Гремели уже на булыжнике
Немецкие танки вдали.
Уже фарисеи и книжники
Почетные грамоты жгли.
В то утро скончался Иосиф,
Счастливец, ушел в тишину,
На муки жестокие бросив
Рожавшую в муках жену.
 
2
 
Еще их соседи не предали,
От счастья балдея с утра,
Еще даже имени не дали
Ребенку того столяра,
Душа еще реяла где-то
Умершего сына земли,
Когда за слободкою в гетто
И мать, и дитя увели.
 
3
 
Глазами недвижными нелюди
Смотрели на тысячи лиц.
Недвижны глаза и у челяди —
Единое племя убийц.
Свежа еще мужа могила,
И гибель стоит за углом,
А мать мальчугана кормила
Сладчайшим своим молоком.
 
4
 
Земное осело, отсеялось,
Но были земные дела.
Уже ни на что не надеялась,
Но все же чего-то ждала.
Ждала, чтобы вырос он, милый,
Пошел бы, сначала ползком,
И мать мальчугана кормила
Сладчайшим своим молоком.
 
5
 
И яму их вырыть заставили,
И лечь в этом глиняном рву,
И нелюди дула направили
В дитя, в молодую вдову.
Мертвящая, черная сила
Уже ликовала кругом,
А мать мальчугана кормила
Сладчайшим своим молоком.
 
6
 
Не стала иконой прославленной,
Свалившись на глиняный прах,
И мальчик упал окровавленный
С ее молоком на губах.
Еще не нуждаясь в спасенье,
Солдаты в казарму пошли,
Но так началось воскресенье
Людей, и любви, и земли.
 

1956

ГРЕК
 
У самого Понта Эвксинского,
Где некогда жил Геродот,
У самого солнца грузинского,
Где цитрус привольно растет,
 
 
Где дышит в апреле расцветшая
Пугливая прелесть цветов,
Где пышет вражда сумасшедшая
Различных племен и родов,
 
 
Где землю копают историки
На твердом морском берегу, —
Кофейню в неприбранном дворике
Никак я забыть не могу.
 
 
Туристы, простые и знатные,
Дороги не ищут сюда.
Бывают здесь люди приятные,
Почтенные люди труда.
 
 
Армяне-сапожники, умницы,
Портные, торговая сеть,
Мыслители рынка и улицы
Здесь любят в прохладе сидеть.
 
 
В обычаях жителя местного —
Горячий, но вежливый спор.
За чашечкой кофе чудесного
Неплохо вести разговор.
 
 
Там, в дальнем углу, – завсегдатаи,
И это видать по всему.
Как рады, худые, усатые,
Соседу они своему!
 
 
Он смотрит глазами блестящими,
Издерганный, смуглый, седой.
Поднимет руками дрожащими
То кофе, то чашку с водой,
 
 
Поднимет – и в жгучем волнении
На столик поставит опять.
"…Я сделал им там заявление:
– А что, если смогут узнать,
 
 
О нашей проведают гибели
Бойцы Белояниса вдруг?
За это и зубы мне выбили".
«А много ли?» – «Тридцать на круг».
 
 
"Да что ты, чудак, ерепенишься?
Вернулся? Живи как-нибудь!
Еще ты не старый, ты женишься,
Но рот себе справь, не забудь".
 
 
Он слушал и шутки отбрасывал
Оливковой нервной рукой.
А море закат опоясывал,
И шум утихал городской.
 
 
Казалось, что крик человеческий
Рождался в глубинах морских:
Одних проклинал он по-гречески,
По-русски рыдал о других.
 

1956

САД НА КРАЮ ПУСТЫНИ
 
Сад роскошен, высок и велик.
В темноте растворилась ограда.
Лают псы, чей-то слышится крик.
Словно голубь, воркует арык,
Лишь молчит население сада.
 
 
Что ему в этих звездных очах,
В дальней ругани, в пьяных ночах,
Где тревога и горе таятся,
Где в пустынных ревет камышах
Тигр в оранжевых брюках паяца.
 
 
Для чего ему, саду, слова,
Если ветками яблони всеми
Доказал он, что правда жива,
Что недаром полны торжества
И бесстрашны плодовые семьи.
 
 
Только я вот, на каждом шагу
Должен мыслью обманывать гибкой,
Откровенностью, выдумкой зыбкой,
А бывает, – слезой и улыбкой,
Даже болью сердечною лгу.
 
 
Как нужна эта горькая смелость,
Эта чаша, что пьется до дна,
Для которой и жить бы хотелось,
Для которой и песня бы пелась,
Для которой и ложь не нужна!
 
 
А в саду зарождаются розы.
Мир дробится на капли глюкозы,
Чтобы целостным сделаться вновь,
Затеваются ливни и грозы,
У стены, где надрезаны лозы,
Как счастливые, первые слезы
Виноградная капает кровь.
 

1956

У СОБАК
 
Закрутили покрепче мы гайку,
Чтоб никто не сумел отвернуть,
В герметическом ящике Лайку
В планетарный отправили путь.
 
 
На траву она смотрит понуро,
На дорожный, неведомый знак,
Не поймет, что заехала, дура,
В государство разумных собак.
 
 
Перед нею сады и чертоги,
Академии строгий дворец,
А на площади – четвероногий
Знаменитый, гранитный мудрец.
 
 
Депутаты, жрецы, лицедеи,
Псы-ученые, псы-лекаря
Пожелали узнать поскорее
Первобытного пса-дикаря.
 
 
И толпа, орденами блистая,
На советскую жучку глядит,
От ее допотопного лая
Ощущая и ужас, и стыд.
 
 
Что вы знаете, вы, кавалеры
Золотого созвездия Пса,
О страданьях, которым ни меры,
Ни числа не найдут небеса?
 
 
Что запели бы вы в своем доме,
Услыхав директивы цинги,
И просторы республики Коми,
И указы державной тайги?
 
 
Благосклонный не стал благородным,
Если с низким забыл он родство,
Он не вправе считаться свободным,
Если цепи на друге его.
 
 
Ни к чему вашей мысли паренье,
Словопренье о зле и добре,
Если в сердце лишь страх и презренье
К бессловесной, безумной сестре.
 

1957

ВАШ СПУТНИК
 
Я – земной, но сказка стала былью:
На вселенской мельнице тружусь,
И осыпан мелкой млечной пылью,
Вместе с вами, звезды, я кружусь.
 
 
Я б навек от смертных откололся,
Утверждаясь в собственном тепле,
Но грибок внутри меня завелся
И сигналы подает земле.
 
 
Боже правый, я не жду награды,
Верьте, что, кляня судьбу мою,
Предаю вас, чистые Плеяды,
Солнце и Луну я предаю.
 
 
Скучно мне лететь в свободном небе,
Страшно мне глядеть с вершины дней,
И, быть может, мой блестящий жребий
Многих мрачных жребиев трудней.
 
 
Может быть, в каком-то жутком блоке,
Где-нибудь в Лефортовской тюрьме,
Более свободен дух высокий,
Что светить умеет и во тьме.
 
 
Я парю в паренье планетарном,
Но, я знаю, долговечней тот,
Кто сейчас в забое заполярном
Уголь репрессивный достает.
 
 
Пусть я нов, но я надеждой беден,
Потому что не к добру мой труд.
Стану я не нужен, даже вреден,
И меня без шума уберут.
 
 
После кратких вынужденных странствий,
Связанный с тобой, земная гниль,
Разобьюсь в космическом пространстве,
Распылюсь, как лагерная пыль.
 

1957

ПОХОРОНЫ
 
Умерла Татьяна Васильевна,
Наша маленькая, близорукая,
Обескровлена, обессилена
Восемнадцатилетнею мукою.
 
 
С ней прощаются нежно и просто,
Без молитвы и суеты,
Шаповалов из Княж-Погоста,
Яков Горовиц из Ухты.
 
 
Для чего копаться в истории,
Как возникли навет и поклеп?
Но когда опускался гроб
В государственном крематории, —
 
 
Побелевшая от обид,
Горем каторжным изнуренная,
Покоренная, примиренная,
Зарыдала тундра навзрыд.
 
 
Это раны раскрылись живые,
Это крови хлестала струя,
Это плакало сердце России —
Пятьдесят восьмая статья.
 
 
И пока нам, грешным, не терпится
Изменить иль обдумать судьбу,
Наша маленькая страстотерпица
Входит в пламя – уже в гробу.
 
 
Но к чему о скорби всеобщей
Говорить с усмешкою злой?
Но к чему говорить об усопшей,
Что святая стала золой?
 
 
Помянуть бы ее, как водится
От языческих лет славянства…
Но друзья постепенно расходятся,
Их Москвы поглощает пространство.
 
 
Лишь безмолвно стоят у моста,
Посреди городской духоты,
Шаповалов из Княж-Погоста,
Яков Горовиц из Ухты.
 

1958

УЛИЦА ПЕЧАЛИ
 
Говорливый, безумный базар воробьев
На деревьях – свидетелях давних боев,
Вавилонская эта немая тоска
Потемневшего известняка.
 
 
Эта улица, имя которой Печаль,
И степная за ней безысходная даль,
Тишина и тепло, лишь одни воробьи
Выхваляют товары свои.
 
 
Да сидят у подвала с газетой старик
И старуха, с которой болтать он привык,
И смотрю я на них, и текут в забытьи
Бесприютные слезы мои.
 

1959

ЗАЛОЖНИК
 
От Москвы километров отъехали на сто,
И тогда мимо нас, как-то царственно вкось,
Властелин-вавилонянин с телом гимнаста,
Пробежал по тропинке породистый лось.
 
 
Князь быков, жрец верховный коровьего стада,
Горбоносый заложник плебея-врага,
От людей не отвел он бесслезного взгляда,
И как знак звездочета темнели рога.
 
 
Он боялся машин и дорожного шума,
Как мужчины порою боятся мышей,
Был испуг маловажен, а важная дума
В нем светилась печальною сутью вещей.
 
 
Побежать, пожевать бы кипрей узколистный,
А свобода – в созвездиях над головой!
Пленник мира, на мир он смотрел ненавистный,
На союз пожирателей плоти живой.
 

1960

МОЙ ДЕНЬ
 
Как молитвы, рождаются дни,
И одни состоят из тумана,
В тальниках замирают они,
Как вечерняя заумь шамана.
 
 
У других голоса – как леса,
Переполненные соловьями,
И у них небеса – туеса,
Туеса с голубыми краями.
 
 
Вот у этих запевка тиха,
А у тех – высока, хрипловата,
В пестрый гребень муллы-петуха
Заключат они краски заката.
 
 
А бывают такие утра:
Будто слезы из самого сердца,
Льется солнце у них из нутра —
Изуверская кровь страстотерпца.
 
 
Как молитвы, рождаются дни,
И одни – как пасхальная скатерть
Посреди подгулявшей родни,
А в окошке – покровская паперть.
 
 
Ну а мне – на заре ветерок,
Бесприютная, смутная дрема,
Пьяный дворник взошел на порог
Судный день накануне погрома.
 

1960

ТО ДА СЕ
 
Красивый сон про то да се
Поведал нам Жан-Жак Руссо.
Про то, как мир обрел покой
И стал невинным род людской.
 
 
Про то, как все живут кругом
Трудом земли, святым трудом.
Как пахари и пастухи
Дудят в дуду, поют стихи,
 
 
Они поют про то да се,
Играют мальчики в серсо…
Жан-Жак, а снились ли тебе
Селенья за Курган-Тюбе?
 
 
За проволокой – дикий стан
Самарских высланных крестьян?
Где ни былинки, ни листка
В пустыне долгой, как тоска?
 
 
Где тигр трубил издалека?
Где хлопок вырос из песка?
Где чахли дети мужика
В хозяйстве имени Чека?
 
 
Там был однажды мой привал.
Я с комендантом выпивал.
С портрета мне грозил Сосо,
И думал я про то да се.
 

1960

У ГРОБА
 
В окруженье траурных венков
Он лежал, уже не постигая
Ни цветов, ни медленных шагов,
И не плакала жена седая.
 
 
Только к тесу крышки гробовой
Ангелы угрюмо прикорнули,
Да оркестр трудился духовой,
И друзья томились в карауле.
 
 
Точно с первой горсточкой тепла
Робкого еще рукопожатья,
К мертвецу с букетом подошла
Женщина в потертом сером платье.
 
 
Скрылась, поглощенная толпой,
Что молчание хранила свято…
А была когда-то молодой
И любила мертвеца когда-то.
 
 
А какие он писал слова
Существу, поблекшему уныло,
Пусть узнает лишь его могила
Да припомнит изредка вдова…
 
 
Если верить мудрецам индийским,
Стану после смерти муравьем,
Глиняным кувшином, лунным диском,
Чей-то мыслью, чьим-то забытьем,
 
 
Но к чему мне новое понятье,
Если не увижу никогда
Вот такую, в старом, сером платье,
Что пришла к покойнику сюда.
 

1960

СОЛОВЕЙ ПОЕТ
 
Соловей поет за рекой лесной,
Он поет, – расстаются вдруг
То ли брат с сестрой, то ли муж с женой,
То ль с любовницей старый друг.
 
 
Поезда гудят на прямом бегу,
И кукушки дрожит ку-ку,
Дятлу хочется зашибить деньгу,
Постолярничать на суку.
 
 
Ранний пар встает над гнилой водой,
Над зеленой тайной болот.
Умирает наш соловей седой,
Умирая, поет, поет…
 

1960

ОДНА МОЯ ЗНАКОМАЯ
 
Мужа уводят, сына уводят
       В царство глухое,
И на звериный рык переводят
       Горе людское.
 
 
Обыски ночью – и ни слезинки,
       Ни лихоманки
Возле окошка, возле кабинки,
       Возле Лубянки.
 
 
Ей бы, разумной, – вольные речи,
       Но издалече
Только могила с ней говорила,
       Только могила.
 
 
Ей бы игрушки, ей бы подарки,
        Всякие тряпки, —
Этой хохлушке, этой татарке,
        Этой кацапке,
 
 
Но ей сказали: "Только могила,
        Только могила!"
Все это было, все это было,
        Да и не сплыло.
 

1960


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю