Текст книги "Гунны"
Автор книги: Семен Розенфельд
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 11 страниц)
XIV
В этом году, вспахав и засеяв весною отнятые у помещиков поля, крестьяне дождались хороших всходов, но вместе с житом, овсом, ячменем, гречихой взошли плоды германской оккупации – вернулись помещики и потребовали не только возвращения своих земель, но с ними вместе и весь урожай, обещая отдать крестьянам только ничтожную часть за снятие его.
Однако крестьяне хлеба не снимали.
Желтые поля волновались, как осенние озера, наклоняя под свежим ветром тяжелеющие колосья.
Штабом командующего украинскими войсками на Украине был дан приказ – в трехдневный срок выйти на поля и снять урожай. За сопротивление – полевой суд и суровая кара, вплоть до расстрела.
Но крестьяне не шли.
– Колы ж земля ихняя та хлеб ихний – нехай сами и знимают!..
И вот в село Березки пришел батальон немецкой пехоты и вместе с легкой батареей разместился в уютных домах, окруженных садами, огородами и ульями.
На рассвете поднимали все село – всех, от детей до дряхлых стариков, – строили по-военному, разбивали на отряды и в собственных крестьянских телегах гнали под конвоем на уборку хлебов.
Но плохо шла работа на полях.
То нечисто полосу выкосили, то кто-то ночью увозил накошенное, то воспламенялись один за другим золотые скирды, и десятины пространства заволакивались черными тучами клубящегося дыма. Хлеба загорались и днем, и ночью, и на рассвете, но виновных никак не могли найти. Иногда хватали первых подозрительных или попросту каждого десятого и расстреливали ночью над глубоким яром в полуверсте за селом.
Часть батареи ушла из села, и вскоре березовцы услышали, как где-то вблизи раскатисто, точно в грозу, ухали громы и в сумерках вспыхивали синие зарницы орудийных выстрелов.
Березовцы стояли в темноте деревенской ночи, смотрели на пылающий горизонт, слушали зловещую канонаду и в тоске, сознавая свою беспомощность, скованные железным немецким батальоном, подавленные неустранимой силой его орудий, опускали руки, обреченно ожидая страшного конца.
Именно в это село, опутанное, зажатое стальными лапами врага, пришли ночью посланные Федором усталые от дороги Ганна и Сергунька.
Они расстались на перекрестке дороги у белеющей в темноте церкви и пошли в противоположные друг другу стороны. Идя задами дворов, Ганна старалась подойти ближе к жилью, чтобы зря не пропали листовки – не унесло бы их ветром, не скрутил бы на цыгарки хозяин дома.
Луна то выходила из-за облаков, ярко освещая поля, огороды, строения, сады, то исчезала в клубах быстро бегущих серо-дымных облаков, и тогда все вокруг сразу утопало в коричнево-зеленой мгле.
Пользуясь короткой темнотой, Ганна быстро подбегала ближе к хате, бережно клала на видном месте белый лист и так же быстро бежала назад.
Прошла уже много дворов, оставила много ровных белых листочков. У одной хаты, на завалинке, когда Ганна совсем близко подошла, вдруг забелели две фигуры, зажглись огоньки сигар и послышались чужие, незнакомые слова.
Сердце остановилось, застыло, охваченное удушливым холодом. Ганна постояла, не шевелясь, минуту, две, целую вечность. Никто не трогал ее, не спрашивал, – видимо, не замечал или принимал за свою. Она тихонько пошла назад, наколола на острие палки реденького тына две листовки, точно развесила белье, и медленно, не оглядываясь, пошла дальше.
Пачка становилась все тоньше, дворов оставалось все меньше, кончалась ночь.
Еще немного, и дело будет сделано.
Хорошо бы пройти еще по той стороне улицы.
Но что там с Сергунькой?..
Поспеть бы к рассвету встретиться с ним на майдане. Там, за церковью, должны они – кто раньше придет – ждать друг друга.
Неожиданно Ганна издали увидела на дорожке между огородами, позади крайних хат, застывшую фигуру солдата с ружьем.
Что это?..
Может быть дозор, застава? Может быть здесь батальонный штаб или офицерская квартира?
Закоулками вышла она между дворов на широкую, застывшую в темноте улицу и пошла вдоль домов, оставляя у каждого по листочку.
Темнота уже рассеивалась, становилась серой, прозрачной. Тяжелые черные тучи оказались вьющимися клубами дыма над далеким пожаром, а сразу за ними заметно потемнело синее небо, снизу чуть-чуть окрашиваясь малиново-розовым нежным туманом.
Ганна, нагнувшись, положила листок на завалинку большой белой хаты и быстро пошла дальше, но сразу же от толстого серого дерева, стоящего рядом, отделилась такая же серая фигура с винтовкой и преградила Ганне дорогу.
– Хальт!..
Часовой, взяв ее за руку, подвел обратно к завалинке и поднял листок. Медленно зашарил по карманам, достал зажигалку, осветил листочек, взглянул и, сразу потушив огонь, толкнул Ганну:
– Гей!..
Он постучал в окошко.
Кто-то сонно откликнулся, зажег свет, вышел, взял листовку, осветил ее карманным фонариком и ушел обратно в хату, позвав за собой Ганну.
Он долго обыскивал ее и цинично щупал ее тело. Ганна отталкивала его, отшвыривала прочь, царапала руки, но он молча, назойливо лез снова, обдавая запахом душистого мыла и сигар. Нащупав сквозь юбку пачку бумаги, он упрямо хотел достать ее, стараясь опрокинуть Ганну. Он повалил ее, но Ганна, рассвирепев, ударила его по лицу. Ожидая ответного удара, она зажмурила глаза, но он только боролся с ней и хрипло выбрасывал слова:
– Я буду отпустить... Мой совсем отпускайт... Тольки отдай бумажка... Я буду взять бумажка... Пусти... Пусти...
Он стал разрывать на ней одежды, но Ганна, пронзительно закричала, зовя на помощь. Мягкой ладонью он закрывал ей рот, толстыми пальцами душил шею, но Ганна кричала все сильней, всеми силами стараясь вырваться из рук офицера.
– Мольши, мольши... Не критши... – убеждал он ее. – Я буду отпускать...
Но Ганна свернулась комком, потом неожиданно резко развернулась, вскочила и бросилась к дверям. Она выбелила на двор и быстро понеслась к огороду. Вслед за ней мчался офицер, но внезапно вырвавшаяся из будки собака, с бешеным лаем налетевшая на него, преградила ему путь. Казалось, Ганна успеет скрыться в поле. Однако на крики офицера прибежал часовой. Он видел, как, приподняв руками раздувающиеся юбки, легко, точно заяц, уносилась девушка, он видел ее развевающиеся волосы, ее длинные мальчишеские скачки и не торопился ни догонять, ни стрелять. Офицер вырвал из его рук винтовку и, став на колено, начал целиться. Девушка отклонялась то влево, то вправо, руки освирепевшего, запыхавшегося от злобы и непривычных движений толстого офицера не слушались, – выстрел, прогрохотав в утреннем воздухе, только вспугнул светлую тишину. Второй удар прокатился как эхо первого, не задев живой, быстро двигающейся мишени. Но с третьим выстрелом мишень качнулась, зашаталась и резко замедлила движение. Она протащилась несколько шагов и, медленно оседая, скоро свалилась совсем.
К ней бежали со всех сторон. Проснувшиеся немцы неслись на выстрелы, точно в неожиданный бой, с винтовками наперевес, с ручными пулеметами, с гранатами в руках.
Ганна лежала в желтой колючей траве скошенного поля и, сдерживая себя, едва слышно стонала. По смуглому лицу разлилась желтоватая бледность – от боли и потери крови она лишилась сознания.
Один солдат, с худым грустным лицом, вынув из сумки индивидуальный пакет, стянул тугую кровоостанавливающую перевязку на раненой ноге и, молча кивнув другому, перетащил с ним бесчувственную Ганну во двор штаба.
Там, у большого дома с зеленой крышей, фельдшер сделал ей новую повязку, и Ганна неподвижно лежала на низких носилках.
Вокруг нее собралась толпа солдат, и, рассматривая ее, люди тихо о чем-то переговаривались. Не было больше обычных шуток, смеха, выкриков, – смотрели сочувственно, доброжелательно, а тот, с худым лицом, который первый помог ей, влил из фляжки в ее полуоткрытый рот что-то жгучее, ароматное, от чего в груди стало тепло и голова стала ясной.
Пришел офицер и приказал достать из-под юбки листовки. Худой солдат, строго вытянувшись и отдавая честь, тихо спросил что-то, указывая на толпу крестьян, собравшихся на улице. Он предлагал пригласить для обыска женщину.
Но офицер, резко крикнув, приказал взять немедленно листовки. Кто-то приблизился к Ганне, пытаясь выполнить приказ, но она, приподнявшись, ослабевшим голосом крикнула:
– Я сама!..
Страдая от каждого движения, она приподнялась, села и, с трудом достав пакет листовок, вдруг застонав от боли, резко взмахнула рукой и бросила листовки вверх над головами солдат. Листовки взлетели белыми птицами и рассыпались над толпой, кружась и медленно падая, точно огромные снежные хлопья.
И сразу, будто подкошенная, Ганна вновь свалилась на носилки.
Солдаты подхватывали на лету, поднимали с земли, отбирали друг у друга листовки, быстро, жадно пробегали короткие строчки и неохотно расставались с ними, повинуясь злобным окрикам офицеров.
Толстый офицер заметил, что солдат с хмурым лицом, нагнувшись и сложив вдвое листок, заткнул его за рыжее голенище сапога и с невинным видом стал глядеть на командира.
– Шнидтке!.. – закричал офицер, и шея его набухла над воротником. – Карл Шнидтке!..
Солдат вышел и вытянулся во фронт. Указывая на сапог, офицер яростно что-то выкрикивал, Шнидтке, вытянувшись и застыв, упрямо молчал. Солдаты так же молча и в испуге наблюдали нарастающий скандал.
Офицер, все больше свирепея, покрывшись испариной, злобно кричал, но Шнидтке, бледный, с впавшими щеками и грустными серыми глазами, молча смотрел на командира.
Неожиданно офицер приблизился к Шнидтке и ударил его кулаком по лицу. Он приказал что-то унтер-офицеру, и тот, нагнувшись, вытащил из-за голенища солдата сложенный вдвое белый листок.
– Арестовать! – крикнул толстый, и унтер-офицер, взяв арестованного за рукав, увел его.
Вслед за ним унесли в арестантское помещение при штабе неподвижную Ганну.
С улицы, из толпы крестьян вырвался светлоголовый вихрастый мальчишка и, обежав часовых, помчался по двору к носилкам Ганны. Он нагнулся к ней и прямо в ухо шепнул:
– Не бойсь, Ганну, мы выручим... Не журись, сегодня придемо...
Ганна не шевельнулась. Солдат отогнал Сергуньку, и он не мог понять, слышала ли Ганна его слова.
Не теряя ни секунды, мальчишка выбежал со двора и вихрем помчался вдоль улицы к майдану, откуда вела прямая дорога к большому шляху.
Сергунька бежал быстро, ровно, как вышколенная лошадь. Он не останавливался, не замедлял шага, не оглядывался. Телеграфные столбы, телефонные палки, придорожные кусты, полосы полей – все быстро уносилось, оставалось далеко позади, сменялось новыми и новыми местами.
«Скорей бы, скорей... – упрямо долбило в маленькой, изнемогающей от нахлынувших мыслей головке. – Поспеть бы, поспеть...».
Мальчик начинал уставать. Во рту и горле пересохло, в боках мучительно кололо, холодело в груди.
Но не останавливаться же... Нельзя, нельзя...
Он с трудом добежал до ближайшего села. Сил становилось все меньше. До леса оставалось около пятнадцати верст, – было ясно, что ему туда не добежать, а итти пешком – значит не поспеть, опоздать, погубить все дело, может быть, даже жизнь Ганны.
У кузницы молодой крестьянин запрягал в телегу пару низкорослых сибирских лошадей.
«Быстрые... – подумал Сергунька, – В один час довезут...».
Он подбежал к хозяину.
– Дяинька, – задыхаясь, взмолился он, – а, дяинька, довезите до Вороньего Грая, там мой брат вам мешок сахару за это даст!.. Ей-богу, вот истинный хрест!..
Парень, продолжая запрягать, изумленно посмотрел на него.
– Такий малый, а такий скаженый.
– Та ни, дяинька, я не скаженый... Там мой брат... Его баба помирае... Мне зараз треба до его... Довезите, дяинька, вин два мешка дастимо... Один – кусковой, другой – песок... Ось побачите...
– Врешь, – засмеялся парень.
– Не брешу, дяинька, вот истинный хрест, не брешу... Хай меня гром на цим мисти разнесет...
– Та витчипись ты вид менэ, чего пристал, мазепа чортова!
– Подвези, дяинька... – вдруг заплакал Сергунька, – подвези...
– Та мени ж у другу сторону, – пожалев его, серьезно объяснил парень. – Спроси у кого другого, може и подвезут.
Растирая грязным кулаком слезы, Сергунька продолжал плакать, не в силах сдержать обиду и страх.
– Подвезите... – жалостно просил он. – Мы вам що хотите дадимо... У нас добра много...
Но парень сел в телегу, взмахнул кнутом и отъехал прочь.
Сергунька, поняв безнадежность своей затеи, снова помчался вперед... без передышки, без остановки, пока не упал почти без чувств на другом краю села.
Трудно было дышать. Дыхание застревало в горле, сердце колотилось в груди, точно кто-то бил изнутри молотом. Стучало в виски, застыло под ложечкой. Ему казалось, что он умирает.
– Ой, мамо... – вырвалось шопотом, вместе с воздухом. – Ой, мамо...
Но через минуту сердце выровнялось. Дыхание стало спокойнее.
Он сел и оглянулся.
Напротив у палисадника стояла высокая верховая лошадь. Всадник – немецкий солдат – спал в густой траве.
Сергунька подошел совсем близко. Солдат раскатисто, глубоко, с затяжкой храпел. Лошадь равнодушно щипала зелень. Как бы играя, Сергунька снял с колышка ограды длинные поводья и тихо отвел жеребца в сторону.
Солдат спал.
Сергунька, высоко подняв ногу, вставил босую ступню в стремя и легко вскочил в седло.
Солдат спал.
Жеребец охотно вышел на дорогу и, выпросив мордой поводья, сразу перешел в резвую рысь. Сергунька наддал босыми ногами, как шпорами, защелкал, засвистал, загикал, и жеребец понесся, точно давно мечтал вырваться на волю.
Юный всадник приник к спине лошади, почти касаясь лицом мягкой гривы. Он отдал поводья. Ветер засвистал в ушах, поднял вихрастые волосы, задувал в рубашку, точно желая опрокинуть маленького, щуплого наездника.
«Теперь доеду... – горело в мозгу Сергуньки. – Доеду...».
Отрываясь от спины лошади, взмахивая руками, крича, свистя, улюлюкая, он яростно погонял ее, будто желая в один миг домчаться к лагерю.
Проносились каменные набеленные версты, пролетали холмы, кустарники, болотца, а вот уже издали затемнел зеленый квадрат знакомого леса, замелькали серые тропинки близких сердцу мест.
Вот он пролетел мимо заставы. Его узнают, машут шапками. Кто-то, смеясь, кричит. Вот желтеет вал у края леса.
Еще минута – и Сергунька вихрем влетает в лес. Не останавливаясь, он мчится по широкой дороге прямо к «штабу», к месту, где должен быть Остап.
У штаба он останавливается, ловко соскакивает с седла, хлопает лошадь по загривку и властно приказывает, отдавая поводья:
– Сразу не поите!.. Маленько по тени проводите!..
И, обернувшись, спрашивает:
– Где Остап?
– Только-только здесь был...
– Зараз пошукать его! Щоб сюда пришел!..
Он садится на дерновую лавочку и, ни с кем не разговаривая, закрывая от усталости глаза, терпеливо ждет Остапа.
Вот он!
Мальчик бежит к нему навстречу и быстро-быстро, часто заикаясь и путаясь, срываясь, рассказывает ему все, что произошло с Ганной.
Потом объясняет, где расположено село, где находится штаб, где стоят часовые, где пулеметы, и, рассказав, хриплым шопотом почти приказывает:
– Зараз по коням!.. Айда туды!..
XV
За два часа промчали двадцать с лишним верст, сбили на подступе к Березкам сонную заставу, обрезали телефонный провод и ворвались через поперечную улочку в середину села.
Сумерки, которых советовал выждать рассудительный Суходоля, еще и не приближались, день был в разгаре, палило жаркое солнце, белые хаты ослепляли расплавленным серебром.
Конная толпа, поднимая густые тучи плотной серой пыли, стремительно, одним огромным подвижным комом, точно гигантское многоголовое животное, неслась по широкой сельской улице.
У каменного дома с зеленой крышей, над которой развевался белый германский флаг с черным одноглавым орлом, отряд прямо с разгона остановился, и в тот же миг люди, стуча оружием, быстро спешились, точно скатились с лошадей.
Часовой успел выстрелить, но сам, будто пораженный собственной пулей, свалился под ноги стремглав бегущей толпе партизан.
Кто-то уже выстрелил из окна, у ног бегущих взорвались две ручные гранаты, послышались крики команды и звуки сигнала. Но в короткое мгновенье толпа петлей охватила дом – и люди уже врывались внутрь сквозь окна и двери, швыряли в помещение плотные, как камень, черные «лимонки», стреляли, рубили, обрушивались на опешивших немцев.
На крыльцо выбежал, стреляя из маузера, низкий, с большим животом и русой бородкой, коренастый офицер. Увидев перед собой огромную фигуру партизана, он бросился назад, но, взмахнув вдруг руками, шумно грохнулся на порог под ударом короткого тесака. В комнате между стенкой и шкафом прижался к висящим шинелям рыжеусый фельдфебель, но тот же огромный партизан тем же тесаком рассек ему голову и деловито двинулся дальше.
На дворе шло сражение с караулом. С крыши маленького сарая уже сбросили едва успевший зататакать раскаленный на солнце пулемет, за ним грузно полетел, как петух с забора, сшибленный пулеметчик. Из-за стен сарая, из-за погреба, из-за штабелей свеженапиленных досок показывались круглые, в плоских бескозырках немецкие головы, высовывались стволы винтовок и хлопали непривычно гулкие выстрелы. Но сразу же хлопки умолкали, круглые головы проваливались как в тире, падали из обессилевших рук винтовки.
Пока дрались с караулом, Сергунька бежал к арестному помещению, а за ним врассыпную едва поспевали шесть партизан во главе с Остапом. Часовой, увидев бегущих, сразу бросил винтовку и поднял руки. Потом, что-то сообразив, стал услужливо показывать знаками, что ключа нет, что его кто-то унес.
Остап ухватился руками за огромный висячий замок и, размахнувшись, ударил изо всех сил громадной ногой в дощатую крепкую дверь. Дверь затрещала, вогнулась внутрь, но осталась невредимой. Остап ударил еще раз, доски чуть поддались, полетели мелкие щепки и пыль, но дверь оставалась крепкой. Тогда, схватив винтовку, он ударил прикладом сверху вниз по толстой ржавой задвижке, потом еще и еще раз. Задвижка, обнаружив резьбу длинных порыжевших винтов, вдруг заметно поддалась. Еще удар – и дверь с жалобным визгом распахнулась.
В полумраке сразу ничего нельзя было разобрать. В крохотное закоптелое окошко бывшей бани едва проникал желтый задымленный свет, сквозь узкие двери солнце просачивалось так же скупо, задерживаясь в темном предбаннике.
Остап вышиб прикладом окно и сразу увидел на низких носилках светлую фигуру Ганны.
– Остапе!..
– Ганну!
Вместе с рязанцем Матвеевым подняли носилки и быстро вынесли во двор. У дверей уже стояла рессорная бричка с бледным Суходолей на козлах. Бережно уложили Ганну на свежее сено, рядом усадили Сергуньку и выехали на улицу.
– По коням!..
Из группы крестьян, освобожденных вместе с Ганной, вырвался немецкий солдат с худым лицом и железными очками на желтом носу. Он побежал за бричкой, возбужденно что-то крича.
– Хай з нами едет, – тихо сказала Ганна, – вин бильшовик.
Его усадили рядом.
Из ворот вылетали один за другим лохматые, пестрые, разгоряченные конники. Стремительно охватили полукольцом бричку и, поднимая облака серо-коричневой пыли, понеслись живым, гудящим, трепещущим комом по широкой сельской улице.
Из дворов неслись навстречу и сзади запоздалые немцы. Громыхали со всех сторон выстрелы, вблизи на майдане зазвонил набат.
Но отряд неожиданно резко свернул в поперечную улочку и легко вырвался на полевую дорогу.
– Не нагонят!.. Все на полях! – кричал прямо в ухо Остапу несущийся рядом с ним лохматый всадник. – Вони мужиков косить заставляют та пански экономии оберегают!.. А тут одни караульные, та дневальные остались!
Остап молча несся вперед и, не отводя глаз от прыгающей во главе отряда черной брички, по-всегдашнему хмуро, думал какую-то думу.
Сейчас прибавилась еще одна забота – Федор Агеев долго не возвращался, из Вороньего Гая надо сниматься, – немцы найдут теперь след и нагрянут большими силами, оборвут связь с повстанкомом, – как ее потом наладить?..
«Плохо без Федора, – думал Остап, – без него, как без головы... Как действовать дальше?.. Что делать?..».
– Действуй сообразно с обстоятельствами, – говорил ему, уезжая в Нежин, озабоченный Федор. – Общее положение тебе известно, а дальше дела сами скажут, чего делать... Голова у тебя – дай боже...
В полуверсте от лагеря, на повороте от большой дороги, нагнали группу крестьян, идущих в том же направлении. Люди шли издалека, обгорели, обливались темным потом, пытливо вглядываясь в непонятную, непривычную толпу вооруженных селян.
– Ну, що скажете, граждане?.. – спросил Остап.
Люди поняли, что это старшой и, окружив его коня, перебивая друг друга, стали торопливо рассказывать о своих горестях.
– Нехай один говорит. Ну, хоть он!
Остап кивнул на пожилого, в большой соломенной шляпе, желтоусого, заросшего серо-рыжими колючками крестьянина, по глубоким морщинам которого текли полоски обильного пота.
– Не можно больше терпеть, – говорил он медленно, сдержанно, почти лениво, – сил никаких нема. Як вернулся пан Полянский, собрал он отряд, щоб экономию свою сохранять, а теперь волками по селам носятся та с другим отрядом, с офицерским, як ще встретятся – сказать не можно, що делают!..
Картина, ясная во всей своей безобразной наготе, быстро возникала перед глазами слушавших.
Помещик Полянский, бывший гвардейский полковник, вернувшись к себе в имение вместе с приходом немцев, организовал свой собственный отряд, состоящий из бывших офицеров, урядников, городовых, фельдфебелей. Сначала он «только» охранял свое поместье, потом начал помогать немцам собирать по селам продовольствие, сгонять крестьян на полевые работы, потом стал рыскать по уезду, разыскивая «большевиков, матросов и дезертиров», и, находя, тут же собственноручно расстреливал, вешал, порол. Он объявил свою шайку «карным загином» – карательным отрядом – и часто, особенно соединяясь с неизвестно откуда появившимся офицерским карательным отрядом, носился из волости в волость, из села в село, устраивал на майданах полевые суды, публичные казни и экзекуции, проводил реквизиции, накладывал контрибуции, поджигал дома «подозрительных», увозил неизвестно куда «опасных» и «чужих».
В селах всего уезда именем помещика Полянского пугали друг друга, его старались не вспоминать, и при крике: «Едут!..» – люди стремглав уносились в поля, прятались в хлебах, заползали в ложбины и яры, подолгу отсиживались в ближних рощах и речных камышах.
– Ось яка у нас жизнь! – заключал каждый раз после рассказа соседа старый, сутулый крестьянин с треугольным скуластым лицом и круглыми, как у птицы, светлыми глазами. – Ось яка жизнь!..
И так же, каждый раз одинаково, разводя руками, возражал ему другой ходок, медлительный и угрюмый:
– Яка ж это жизнь, это хуже смерти... – И в глазах его застывали тоска и недоумение.
– Не можно больше терпеть, не можно, – убедительно повторял основной рассказчик, желтоусый, обросший длинными рыже-серыми колючками крестьянин. – Не можно, хоть верьте, хоть не верьте!..
Долго шли молча между желтых несжатых полос.
И снова перед взором Остапа проплывали картины горящих деревень, ограбленных дворов, проходили ряды замученных, расстрелянных, повещенных крестьян, толпы мечущихся, осиротевших женщин и детей.
– Що же вы хотите, товарищи? – не поднимая головы, спрашивал он ходоков. – Зачем пришли?
– Подсобите, товарищи... К нам приходите... кончайте с панами...
– Що ж вы сами не подниметесь?
– Головы у нас нема.
– Нема того человека...
– Опять же – где взять оружие?
Смотрели в лицо Остапа просительно, выжидающе, будто в нем одном была их надежда и спасение.
– Добре, – сказал Остап, – повечеряйте, отдохните, ночью порешим все дела...
А ночью была забота о Ганне. Она то приходила в себя, то снова впадала в беспамятство. Напрасно Горпина прикладывала к горячей голове ее полотенце, смоченное в студеной ключевой воде, напрасно вливала в безвольный рот настой травы, известной Назару Суходоле еще от его предков запорожцев, напрасно гладил ее руки и нежно звал Остап, – она подолгу не откликалась или сквозь стоны выкрикивала бессвязные слова и странные звуки. Очнувшись, пугливо озиралась вокруг, горящими глазами всматривалась в лица, шептала что-то и снова впадала в забытье.
За семь верст гнали лошадей в ближайшее село, привезли знакомого фельдшера.
Фельдшер обжигал над огнем узкие ланцеты и говорил Остапу:
– Заражение крови у нее... плохо очень... Я расширю рану и прочищу... Иодом ее смажу... А там – все зависит от организма... Может и выживет...
Петро носился на рыжем своем жеребце по взбаламученному лагерю и передавал приказы Остапа.
Запрягали лошадей, выстраивали обоз, на выходе из леса вытянулась двумя длинными шеренгами пехота, четырехугольником темнела конница, в хвосте застыла батарея.
Остап молча стоял у черной брички, на которой лежала безучастная Ганна. Она больше не металась, не стонала и, казалось, спокойно уснула. Он наклонился над ней и долго, неотрывно всматривался в лицо ее, освещенное скупым мигающим светом железнодорожного фонаря.
Он смотрел на большой чистый лоб, на ровную линию носа, на чуть раскрытый маленький рот, на беспомощный белый подбородок, и чувство огромной, безмерной, невместимой нежности наполняло его грудь.
Он взял ее руку, горячую, безвольную, прижал ее к своим глазам, к груди, ко рту:
– Ганну... Ганнуся...
Кто-то взял его за плечо.
Он обернулся.
Петро, держа под уздцы лошадей, свою и его, тихо сказал:
– Пора. Садись.
На бричку сели Назар и Горпина. Тихо поехали вперед. Пристали к хвосту обоза.
Мимо них промчались Остап и Петро. И через минуту где-то уже далеко впереди раздалась команда Остапа:
– По коням!..
В предрассветной зеленой темноте, топая, скрипя и дребезжа, глухо двинулась колонна, плотно трамбуя широкую лесную дорогу.
Вышли из леса вдоль знакомого шляха.
Вороний Гай оставался все дальше и дальше, темнея зеленым квадратом знакомых и близких дубов, кленов и грабов.