Текст книги "Гунны"
Автор книги: Семен Розенфельд
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 11 страниц)
XII
В сумраке густого леса пахло прошлогодними прелыми листьями, мхом и разогретым соком деревьев. В редкие просветы между плотной листвой падали, точно сквозь широкие окна, густые потоки расплавленного золота, и по блестящим листьям, по серым стволам, по темной земле медленно ползли большие прозрачные пятна солнца, еще больше оттеняя окружающий сумрак.
Лес гудел ровным многоголосым шумом говора, ржанья, блеянья, лая. Казалось, непрерывный гул шел из-под земли, за плотной стеной деревьев не видно было огромного вооруженного лагеря многих сотен восставших крестьян.
Неподвижный обоз вытянулся у самой дороги, едва прикрываясь зеленью крайних деревьев, орудия стояли в глубине леса на крохотной специально вырубленной поляне, люди заняли огромную часть густого леса, скрываясь в спасительной тени прохладной зелени.
На многочисленных кострах варили кашу, кипятили чай, обжигали сухую воблу-«тараньку». Вокруг лениво крутили привычную «козью ложку», зашивали дыры на пестрых рваных одеждах и в сотый раз чистили винтовки, револьверы, обрезы, бесконечно точили на крестьянских оселках и без того острые сабли, шашки, палаши.
От костров поднимался сизо-черный дымок, прогорклый запах его сливался с дерущей вонью махорки, с крепким духом сотен здоровых, потных тел и жирным ароматом пригоревшей гречневой крупы.
– Добре подзаложили, – благодушествовал кто-то.
– Ось це каша, так каша, – поддержал сосед, облизывая деревянную раскрашенную ложку.
– А сало – як тая сметана, накажи меня бог.
– У немца губа не дура – знает, что брать!
– И сколько они добра этого вывозят – сосчитать невозможно. Со всей Украины, со всех губерний – все на железную дорогу, и все к себе в Дейтшланд.
– А ты добре по-немецки балакаешь, видать, що два года в плину парился.
– Я его наскрозь знаю – «Дейтшланд», «хватерланд», «донер-ветер», «русиш швайн» – и все на свете!..
– А Остап лучше знает. Остап газету ихнюю очень просто читает.
– Ну, то – Остап!..
– Остап – голова-а!..
– Остап – особа статья.
У других костров шли те же речи. Говорили о войне, о революции, о Ленине, о земле, о немцах.
– Ось теперь побачимо, кому панувать – пану або мужику. Коли все, как один, поднимутся да на немца всей громадой сядут, то – сами себе панами будем, а не поднимемся – все пропадем...
– Ще не все... Которые губернии ще сплять, ще не прочухались...
– Коли б по всем селам наскрозь пройти та всем сказать: «Подымайтесь, як один, бейте немца чем ни попало!» – тоди б в одночасье ихнюю армию перебили, та и годи.
– Отто ж, люди ходют... Из села в село, от хаты к хате идут большевистски агитаторы – городские рабочие, матросы, наши мужики, которые с фронту – и все по-грамотному объясняют. Жизнь за это отдают – бо кто попался, тому пуля в лоб, прощай, белый свет.
– В Енакове троих сразу, как поймали, так на месте и застрелили.
– А в Барвенках семерых забрали, в город повели та по дорози всех и постреляли.
– И в Чемере двоих за агитацию, только с фронту пришли, сразу к немецкому коменданту, а там на майдане перед всем народом повесили.
– Коли б Остап не такий головастый, то и вин бы теперь воронье своим пузом кормил...
Лагерь наполнялся новостями, рассказами, спорами, слухами, песнями. Люди кричали, шумели, даже – случалось – дрались.
За одним из костров пьяно горланил односельчанин Петра и Остапа – Миколка Рябой, изливая потоки отборных ругательств.
Откуда-то выросла коренастая, плотная фигура Петра.
– Давай сюда!
– Чего тебе?
– Давай, говорю!
– Та що я, – кричал Миколка, ломаясь и форся, – що я на свои гроши выпить не могу?!. Мои гроши, що хочу, то роблю!.. Що ты мне за пан?!.
Петро положил руку на большую желтую кобуру, глаза его блеснули пугающим огнем. Пьяный сразу увял.
– Та на, на, на, бери!.. На!.. Ось тоби!..
Он вытащил из огромного кармана широких парусиновых шаровар зеленую квасную бутылку, заткнутую бумажной затычкой.
Петро взял из рук пьяного бутылку и швырнул ее далеко в сторону. Ударившись о дерево, она разлетелась на мелкие куски, рассыпая брызги вонючего самогона.
Пьяный в ужасе всплеснул руками:
– Ой, люди, що це делается на билом свити!..
Люди громко хохотали, подавая веселые реплики.
Смеялся и Петро. Потом неожиданно потребовал еще.
– Давай, давай, не задерживай!
Миколка, как ни хмелен он был, сделал удивленное лицо:
– Ще давать?! Та де ж мени узять... Що у мини – самогонный самовар у шароварах, чи що?
Но, посмотрев в глаза Петра, он сразу стал торопливо искать прореху второго кармана в своих широченных чумацких шароварах. Найдя его, вытащил оттуда длинную пивную бутылку и вдруг, широко размахнувшись, от всего сердца швырнул ее в знакомое дерево. Бутылка, разбившись, рассыпалась под хохот и крики толпы, фонтаном осколков и брызг.
Пьяница, скептически махнув рукой, шатаясь, убежденно бросил:
– Та ну ее!.. От ей тилько живот болит, тай годи. Пиду спать.
И тут же у костра устало свалился.
Петро приказал:
– Проспишься, ко мне приходь!
– Слухаю.
Рябой, сразу громко захрапел.
– Сволочь!.. – не выдержал Петро. – Ух, сволочь!.. Каждую минуту может зняться тревога, а вин – як стелька, в дым пьяный!..
Он с минуту еще постоял и крикнул в толпу, обжигая глазами:
– Приказ выйдет: за пьянство – расстрел!.. Кто хоть каплю выпьет – конец!.. Тоди побачимо – кто пить будет!..
И ушел, тяжело трамбуя мшистую землю.
В отряде вводилась боевая дисциплина. Командиры взводов делали переклички, проверяли оружие, считали патроны, проводили занятия. Кривой Опанас, старый бомбардир-наводчик, участник японской и германской войны, и пленные немцы обучали людей артиллерийской стрельбе. Стоя в стороне от орудий, Опанас кричал, видимо невольно подражая манере своего давнего начальника:
– Орудия – к бою!.. По кавалерии!.. Прицел сто двадцать, трубка сто двадцать, три патрона... Огонь!..
Потом подходил, проверял и долго добродушно посмеивался над учениками.
– А-а! Тю на тебя, дурень серый... Яка тоби была команда? А? Так... Ну... А ты що поставил, голопуп зеленый?! А?! Отста-вит!...
Он снова отходил в сторону и, упоенно закрывая глаза, любовно командовал:
– Орудия – к бою!.. По це-пи-и!.. Огонь!!.
Щелкали замки орудий, застывала прислуга в ожидании, и степенный, командир, спокойно, не торопясь, подходил:
– Ну, побачимо, що вы тут набрехали, – качал он головой. – Стреля-яки!.. Ар-р-тиллер-ристы... Тю на вас!.. Ну яка вам була команда?.. А?.. Так... Ну, а вы що?..
– Так их, так, голопупов окаянных, тяни их, Опанасе, тяни! – бросал на ходу веселый Петро.
Издали наблюдая за учениками, Остап, подняв брови, невольно чему-то улыбался.
В конце дня собирались вокруг Федора и подолгу слушали его «политуроки». Потом жадно ловили каждое слово его рассказов о петербургских рабочих, о забастовках, о ссылке, об арсенале, спрашивали о Ленине и Сталине.
Лицо Федора – крепкое, чуть скуластое, местами изрытое оспой – то становилось жестким, упрямым, почти злым, и глаза твердо смотрели в упор, то вдруг становилось неожиданно мягким, и в темных зрачках светилась нежная улыбка. Тогда исчезали даже розовые рубцы на загорелой коже, а в углах глаз собирались, как у добрых стариков, ласковые лучики. И так нравилась крестьянам улыбка Федора, что они нарочно подавали смешные реплики или добивались его шутки.
– Дядя Федор, – захотел пошутить Петр, – а жинка ваша где?
Но Федор не улыбнулся. Глаза его стали вдруг серьезными, лицо – озабоченным и далеким. Он посмотрел в сторону, будто о чем-то задумавшись или вспоминая, и на повторный вопрос нехотя ответил:
– Нет у меня жены.
– Холостой вы?
– Вдовый.
– Тифом померла?
– Нет.
Федор минуту помолчал и прибавил:
– Когда в четырнадцатом меня сослали, она с дочкой в Петербурге осталась... В ссылку писала, что здорова... До шестнадцатого писала... А в семнадцатом, когда вернулся, ее уже целый год не было... От чахотки умерла...
Коротко помолчали.
Под вечер Федор, стоя на коленях, впихивал в пастуший мешок Сергуньки плотную пачку ровно нарезанных белых листков. Чуть поодаль, за толстым деревом, Горпина пришивала к ганниной юбке мешочек с такими же листовками.
– Смотрите ж, – в сотый раз объяснял Федор, – в одно место не бросайте. По всем дворам, по улице, по клуням – везде, где только стоят солдаты, там и кладите. Только тихонечко, в темноте, лучше вечером и ночью... Смотрите же, – снова повторял он, – осторожно, тихо, не торопясь... Помните: поймают – расстреляют!.. Будьте осторожны!..
– Будемо, дяденька, будемо! – торопливо убеждал Сергунька, точно боясь, что у него отнимут поручение. – Ось, побачите, як мы усе обтяпаем!.. Ось побачите!..
– Ну, молодец, паренек, молодец, революция этого не забудет, – ласково смеялся Федор, трепля Сергунькины золотые волосы. – Сам Ленин тебя похвалит. Помните, – снова объяснял он, – один такой листочек может сделать больше трех пулеметов.
Сергунька восторженно выслушал переведенные ему слова листовки, содержавшей в себе обращение к солдатам немецкой и австрийской армий от съезда повстанческих комитетов Украины.
«...Если в этой решительной последней борьбе вы станете на сторону рабочего, вы войдете с нами в великую пролетарскую семью. Если вы станете против нас, мы со стиснутыми зубами и окаменевшими сердцами вырвем из души мысль о том, что вы наши братья, и мы будем беспощадны...»
«Всего не запомнить, – думал Сергунька, – но слова очень хорошие, сильные... Наверное, сам Ленин придумал...»
Ганна и Сергунька готовились в дорогу. Горпина, как мать, хлопотала возле мальчишки, суя ему в руки хлеб и сало. Остап, отведя Ганну в сторону и неотрывно держа ее руки в своих, тихо ей что-то говорил.
Наступал вечер.
Вдоль краев редеющего леса, на земляных валах стояли часовые. Далеко во все стороны были выдвинуты крепкие заставы. На высоких дубах сидели, непривычно глядя в новые немецкие бинокли, остроглазые наблюдатели.
Лагерь, как квадратная крепость, настороженно ощетинился, чутко готовый к борьбе.
XIII
Медленно поднималась из-за деревьев огромная, красная, в дымных пятнах, какая-то даже страшная луна. Кровавый отсвет ложился багровыми кусками на темную пущу влажной зелени, на корявые стволы дубов, на блестящие дула орудий.
Остап одиноко сидел на плотной скамейке из пластов свеженарезанного дерна, опираясь на толстый ствол корявого дуба.
Он видел пред собой разбросанную по всей стране трехсоттысячную армию немцев, разношерстные австро-венгерские дивизии, обманутые гетманские полки, опереточные батальоны сичевиков, сотни продажных белогвардейских карательных отрядов, впившихся, как клещи, в тело Украины. Пред ним проносились полумертвые города, остановившиеся заводы и фабрики, безработные, голодные массы рабочих, залитые кровью мостовые, груды расстрелянных людей, длинные ряды виселиц, концентрационные таборы, каторжные тюрьмы...
Ему ярко представилось, как из сел и городов по всем дорогам идут крепко сбитые ряды партизанских отрядов; как, вооружаясь из районных арсеналов, они сливаются на больших дорогах в громадные, неохватные войсковые объединения, и стальной стеной, сплошной массой движутся вперед, неустранимо давя и сокрушая неприятеля.
Враг бежит в панике, оставляя награбленное добро, бросая вооружение, боевые припасы, обозы, склады, продовольствие. Страна освобождается от чужеземного ига, от кровавой жестокости, расправы и грабежа.
Остап видел полки Красной армии, проходящие по улицам украинских городов, колонны рабоче-крестьянской конницы на широких сельских дорогах, бескрайные желтеющие поля своей родины, цветущие вишневые сады, белые хаты.
Напрасно он тянул люльку, – она давно погасла; напрасно ощупью, не думая о нем, искал свой старый замасленный кисет – он давно свалился под ноги на утоптанный влажный мох.
Он увидел свое село Баштаны, новые белые дома, новый широкий свой двор, и увидел Ганну, высокую, красивую, смуглую. И рядом сразу возникла маленькая светлая головка синеглазого мальчишки, держащегося за юбку Ганны.
А кругом сады.
Большие, бесконечные фруктовые сады.
Остапу представлялся весенний цвет белых яблонь, бледнорозовый наряд вишни, он ощущал аромат распускающихся деревьев, слышал мягкий шелест листвы, видел ветви, сгибающиеся под тяжестью больших румянощеких абрикосов, сиренево-синих блестящих слив и огромных груш.
Остап уронил люльку. Он очнулся точно от сна, огляделся, увидел яркий свет луны, спящих людей, застывшие орудия.
Остап поднялся. Точно желая сейчас же, не теряя ни минуты дорогого времени, воплотить свои грезы в реальную жизнь, он направился к орудиям, проверил часовых, обошел все посты, выслал дозоры, осмотрел заставы, усилил караулы.
Потом он вернулся на свое место, торопливо переменил свечу в четырехугольном фонаре, раскрыл большую карту Украины и углубился в ее цветные разводы.
У ног его заворочалась и подозрительно зарычала Жучка. Остап оглянулся. Из-за группы утонувших в тени деревьев показалась фигура. Привычно, по-пьяному, покачиваясь, приближался Миколка Рябой, большой, сутулый, будто горбатый, с длинными до колен руками, похожий на огромную обезьяну.
– Остапе...
– Ну!
– Може не ты?..
– Я.
Миколка стал на колени, плотнее придвинулся к Остапу и стал сворачивать цыгарку.
Желтый свет фонаря падал на багровое лицо Миколки, на темные рябины его отвислых щек, на узкие полоски маленьких злобных глазенок, тусклой жестью глядящих из глубины орбит.
– Ну, говори.
– Не нукай, ще поспеешь, не обрадуешься.
– Нема у меня времени.
– Хватит.
– Та в чем дело?
– А у том, що Ганка...
Увидав, что Остап вскочил и вытянулся во весь свой огромный рост, Миколка поперхнулся грязным словом и затем, как бы торопясь выговориться до конца, затараторил: – Пока ты бул на фронте та у плену, она тут гуляла... А як Пиленко свою бабу схоронил, вона с ним жила... Люди добры знают, уся волость знает, один ты, дурень длинный, ничого не видаешь...
Остап схватил собеседника за лацканы свитки и, тряся его, поджимая под себя, задыхаясь от оскорбления и гнева, почти шопотом хрипел:
– Брешешь, сволочь, брешешь, брешешь!.. Ты сам приставал до ей, та по мордасам получал, а теперь на ее брешешь!..
– Ни, не брешу...
– Сам приставал, а теперь...
Остап, неожиданно размахнувшись, тяжким ударом кулака свалил Рябого с ног и, скрипнув зубами, зашагал в чащу.
Шум, возня и лай Жучки разбудили людей.
Рябой обалдело оглядывался, щупая распухшую половину головы, сплевывая кровь. Потом, ни слова не проронив, поднялся, повернулся и, пошатываясь, пошел к своему месту.
Партизаны, проснувшись, удивленно спрашивали друг друга, догадывались:
– Кто его так?
– Остап.
– Ну?..
– А за що?..
– Колы Остап ударил, то вже, будьте ласковы, не понапрасну...
– Его и так убить надо, суку рябую.
Люди медленно расходились, укладывались, вновь засыпали.
На путях к заставам, между лесом и ближней балкой, прямо по полю, по заросшим межам, по несжатой реденькой ржи, буро куда-то торопясь, почти, бегом носился Остап, то возвращаясь, то снова уходя вперед и опять возвращаясь.
Сердцу вдруг стало невыносимо тесно в груди, что-то спирало дыхание, нехватало воздуха.
Неужели правда?
Пока он служил, воевал, погибал в плену, пока он робко мечтал о любимой – старый волк, кулак, властный негодяй, пользуясь силой хозяина, овладел ею, держал в плену, пользовался как рабыней... В глазах Остапа темнело, злоба затмевала мозг. Сейчас же собрать группу конных, понестись туда, зарубить, расстрелять, сжечь всех кулаков, снести к чортовой матери их дворы, их сады, угнать их лошадей и скот, стереть с лица земли...
Уже на востоке заалела полоска зелено-голубого неба, выступили контуры ближнего леса, закричали в пшенице перепела.
Остап оглянулся.
Над ближним болотом поднимался белый туман. Над головой шумно пронеслась веселая стая степных грачей, от ближней реки косяком летели журавли.
Из лагеря гнали на водопой лохматых, точно вывалявшихся в шерсти лошадей, на них с криком весело неслись, размахивая руками, без седел и поводьев, молодые партизаны.
Словно очнувшись, Остап сразу окунулся в бурливую жизнь лагеря, ночные мысли и чувства уступили место иным заботам и делам.
Кончались трехдюймовые снаряды – была забота: напасть на немецкий или гайдамацкий артиллерийский парк, раздобыть запас. Нехватало винтовок. Обоз охраняли голыми руками – один обрез на десяток телег. Надо было во что бы то ни стало отбить у врага хоть сотню «винтов». Нужно было пополнить конский состав – лошадей было мало. Изодрались ветхие одежды партизан, шли рваные, полуголые, босые, по ночам мерзли, втроем укрывались одной драной шинелишкой, – а где неприятельские интендантские склады, чорт их знает!
Хлопот было много. Обо всем надо подумать. О чем раньше – не знаешь.
Днем рассорились, разодрались, чуть до стрельбы не дошли недавно пришедшие в отряд новые люди, оторванные водоворотом событий от родных мест, и опять дело не обошлось без Миколки Рябого. Он восстанавливал «хохлов» против «кацапов», «лапацанов» против «хохлов» и всех друг против друга. Крестьяне северных уездов Черниговской губернии – суражские и мглинские – говорили почти как белоруссы, акали, произносили вместо согласных двойные гласные, фамилии носили неукраинские – Вядряги, Бурчичи, Версличи.
– Эй ты, Чубчичь, лапацон бисов, – передразнивал Микола, – «Ци нельзя иого достаць?..»
– Ну, а як же ж гоуорить? – обижался Чубчичь.
– Гоуорить... гоуорить... А так гоуори: «чы нэльзя иого достаты?». Понял?
– Эге, понял. Тилько ты балакай по-суоему, а мы по-суоему.
– По-суоему, по-суоему...
Шел дальше Миколка и приставал к другим:
– Эй ты, кацап! Мы-та... Вы-та... Нябось, авось, на-кось! Аржаного ба, да кваску ба, да с бабой ба, да в баньку ба, е-ех!..
– Иди, иди своей дорогой, – отделывался добродушный великан, рязанец Матвеев, – не приставай. С тобой дружись, а за топор держись!
– У-у-у, кацап, ядрена вошь!..
Долго приставал Рябой, пока Матвеев, рассвирепев, с размаху не треснул его по обвислой щеке.
Испугавшись гигантских кулаков Матвеева, Рябой жалобно закричал:
– Наших бьють!.. Наших бьють!.. Нежи-и-инских бьють!..
За него заступились односельчане, за Матвеева другие, и вмиг вспыхнула драка. Уже схватились было за винтовки, когда подоспели Остап и Петро.
Теперь была забота – как быть с Миколкой, куда девать его. Выгнать – опасно. Оставить – того не лучше. До приезда Федора оставили вопрос открытым. Не решили и другой задачи – разделить ли партизан на землячества или смешать по взводам.
– Это вопрос политический, – задумчиво говорил Остап, – надо спросить у Федора.
Днем в отряд приходили из ближних сел три учителя и фельдшер. Один из них, уже немолодой, с впалыми щеками, обросший серо-желтой щетиной, смотрел жалкими глазами сквозь грязные стекла белых очков и говорил усталым голосом измученного, больного человека:
– Четвертый месяц не платят жалованья... Верьте слову... Умираем с голоду... Умираем... Сил больше нет... Верьте слову...
Он закашлялся. Лицо налилось синей кровью. Потом побледнело, стало желтым. Из глаз потекли редкие слезы. Долго вытирал их скомканным грязным платком.
Другой учитель, помоложе, в городской одежде, говорил спокойнее:
– Никому не платят. Ни учителям, ни докторам, ни фельдшерам. О нас забыли, с нами не разговаривают. Попечитель говорит: «Теперь не до вас, не до школ. Чем, говорит, меньше грамотных, тем спокойнее. Меньше, говорит, большевистской заразы».
Фельдшер дополнял картину:
– Я ходил в Нежин. Там не лучше. В больнице персоналу полгода не платят, больных не кормят, лекарств не дают. У города и у земства денег нет... «Что хотите, говорят, то и делайте...».
Остап приказал выдать учителям и фельдшеру муки, сахару, круп.
– Нехай и другие приходят, – говорил Остап, – всем дадим!... Нехай знают, что народна власть имеет заботу за бедных та голодных!...
– Передайте всем учителям та хвершалам, – продолжал Остап, – що народу здоровые и грамотные люди дуже нужны, що нам без образованных людей нельзя... Нехай поддерживают советску власть, тоди будет хорошо!..
Проводили учителей до опушки леса.
Остап стоял на валу и глядел в бинокль вдоль дороги.
Шли вторые сутки, а Ганны и Сергуньки все еще не было.
Пора бы давно вернуться...
Тревога медленно закрадывалась в сердце – все могло случиться. И по пути и на месте.
Долго стоял Остап на валу.
Уже зашло солнце, погас багрянец заката, быстро надвигались сиреневые сумерки, а на дороге никого не было видно – ни подводы, ни пешеходов.
Наступал вечер.
В лагерь пришел из села Оленовки молодой крестьянин. Задыхаясь от быстрого хода, таинственно, почти шопотом, рассказывал:
– На поштовом шляхе, зараз пид селом... немцы коней ведуть...
– Сколько? – коротко спрашивал Остап.
– Кто его знает... Не считал...
– Сто? Двести?
– Та не знаю... Може с полсотни... Може больше... Я с огорода бачив...
– Куда двигались?
– Туда... – он показывал рукой в сторону Нежина, – може к станции...
– По коням!.. – приказал Остап.
В коричневой темноте вечера, озаряемые красным светом багрового полушара, из лесу вылетели на дорогу тридцать всадников и на рысях понеслись в обход немецкому отряду.
Обойдя Оленовку на три версты, стали в поле за группой кленов вдоль почтового шляха. В ожидании табуна разделились на две части – одна должна была налететь в лоб, другая, пропустив табун, налететь сзади.
Ждать долго не пришлось. Вдали, за поворотом дороги послышались густой топот, ржанье, крики. Потом в зеленом сумраке вечера показалась плотная темная масса, шумно двигающаяся вперед.
По сигнальному выстрелу Остапа в единый миг с оглушающими криками, воплями, свистом налетели партизаны и жесткой петлей захлестнули шарахнувшийся табун.
Послышались хлопки выстрелов, задушенные, хриплые голоса, чужие слова, отрывистые возгласы...
Все было кончено в несколько минут. Захваченный врасплох конвой частью был уничтожен, частью сдался. Партизаны деловито построили лошадей, хозяйственно их сосчитали и двинулись в обратный путь.
К лагерю пришли в полночь.
На валу ждали их партизаны, вышел навстречу Петро, выбежала Горпина.
Было ясно, что Ганна в лагерь не вернулась.