Текст книги "Гоголь в русской критике"
Автор книги: Сборник Сборник
Жанр:
Критика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 21 (всего у книги 50 страниц)
Пушкин, когда прочитал следующие стихи из оды Державина Храповицкому:
За слова меня пусть гложет,
За дела сатирик чтит, —
сказал так: «Державин не совсем прав: слова поэта суть уже его дела». Пушкин прав. Поэт на поприще слова должен быть так же безукоризнен, как и всякий другой на своем поприще. Если писатель станет оправдываться какими-нибудь обстоятельствами, бывшими причиною неискренности, или необдуманности, или поспешной торопливости его слова, тогда и всякий несправедливый судья может оправдаться в том, что брал взятки и торговал правосудием, складывая вину на свои тесные обстоятельства, на жену, на большое семейство – словом, мало ли на что можно сослаться? У человека вдруг явятся тесные обстоятельства. Потомству нет дела до того, кто был виною, что писатель сказал глупость или нелепость, или же выразился вообще необдуманно и незрело. Оно не станет разбирать, кто толкал его под руку, близорукий ли приятель, подстрекавший его на рановременную деятельность, журналист ли, хлопотавший только о выгоде своего журнала. Потомство не примет в уважение ни кумовства, ни журналистов, ни собственной его бедности и затруднительного положения. Оно сделает упрек ему, а не им. Зачем ты не устоял противу всего этого? Ведь ты же почувствовал сам честность звания своего; ведь ты же умел предпочесть его другим выгоднейшим должностям и сделал это не вследствие какой-нибудь фантазии, но потому, что в себе услышал на то призвание божие: ведь ты же получил в добавку к тому ум, который видел подальше, пошире и поглубже дела, нежели те, которые тебя подталкивали! Зачем же ты был ребенком, а не мужем, получа все, что нужно для мужа? Словом, еще какой-нибудь обыкновенный писатель мог бы оправдываться обстоятельствами, но не Державин. Он слишком повредил себе тем, что не сжег по крайней мере целой половины од своих. Эта половина од представляет явление поразительное: никто еще доселе так не посмеялся над самим собою, над святынею своих лучших верований и чувств, как сделал это Державин в этой несчастной половине своих од. Точно как бы он силился здесь намалевать карикатуру на самого себя: все, что в других местах у него так прекрасно, так свободно, так проникнуто внутреннею силою душевного огня, здесь холодно, бездушно и принужденно; а что хуже всего, здесь повторены те же самые обороты, выражения и даже целиком фразы, которые имеют такую орлиную замашку в его одушевленных одах и которые тут просто смешны и походят на то, как бы карлик надел панцырь великана, да еще и не так, как следует. Сколько людей теперь произносит суждение о Державине, основываясь на его пошлых одах; сколько усомнилось в искренности его чувств потому только, что нашли их во многих местах выраженными слабо и бездушно; какие двусмысленные толки составились о самом его характере, душевном благородстве и даже неподкупности того самого правосудия, за которое он стоял. И все потому, что не сожжено то, что должно быть предано огню. Приятель наш П…* имеет обыкновение, открывши какие ни попало строки известного писателя, тот же час их тиснуть в журнале, не взвесив хорошенько, к чести ли это или к бесчестию его. Он скрепляет все дело известною оговоркою журналистов: «Надеемся, что читатели и потомство останутся благодарны за сообщение сих драгоценных строк; в великом человеке все достойно любопытства», и тому подобное. Все это пустяки. Какой-нибудь мелкий читатель останется благодарен; но потомство плюнет на эти драгоценные строки, если в них бездушно повторено то, что уже известно, и если не дышит от них святыня того, что должно быть свято. Чем истины выше, тем нужно быть осторожнее с ними; иначе они вдруг обратятся в общие места, а общим местам уже не верят. Не столько зла произвели сами безбожники, сколько произвели зла лицемерные или даже просто неприготовленные проповедыватели бога, дерзавшие произносить имя его неосвященными устами. Обращаться с словом нужно честно. Оно есть высший подарок бога человеку. Беда произносить его писателю в те поры, когда он находится под влиянием страстных увлечений, досады или гнева, или какого-нибудь личного нерасположения к кому бы то ни было, – словом, в те поры, когда не пришла еще в стройность его собственная душа: из него такое выйдет слово, которое всем опротивеет. И тогда с самым чистейшим желанием добра можно произвести зло. Тот же наш приятель П… тому порука: он торопился всю свою жизнь, спеша делиться всем с своими читателями, сообщать им все, чего ни набирался сам, не разбирая, созрела ли мысль в его собственной голове таким образом, дабы стать близкою и доступною всем, – словом, выказывал перед читателем себя всего во всем своем неряшестве. И что ж? Заметили ли читатели те благородные и прекрасные порывы, которые у него сверкали весьма часто? приняли ли от него то, чем он хотел с ними поделиться? Нет; они заметили в нем одно только неряшество и неопрятность, которые прежде всего замечает человек, и ничего от него не приняли. Тридцать лет работал и хлопотал как муравей этот человек, торопясь всю жизнь свою передать поскорее в руки всем все, что ни находил в пользу просвещения и образования русского. И ни один человек не сказал ему спасибо; ни одного признательного юноши я не встретил, который бы сказал, что он обязан ему каким-нибудь новым светом или прекрасным стремлением к добру, которое бы внушило его слово. Напротив, я должен был даже спорить и стоять за чистоту самых намерений и за искренность слов его перед такими людьми, которые, кажется, могли бы понять его. Мне было трудно даже убедить кого-либо, потому что он сумел так замаскировать себя перед всеми, что решительно нет возможности показать его в том виде, каков он действительно есть. Опасно шутить писателю со словом. Слово гнило да не исходит из уст ваших!
· · ·
Я прочел с большим удовольствием похвальное слово Карамзину, написанное Погодиным. Это лучшее из сочинений Погодина в отношении к благопристойности как внутренней, так и внешней: в нем нет его обычных грубо неуклюжих замашек и топорного неряшества слога, так много ему вредящего. Все здесь, напротив того, стройно, обдумано и расположено в большом порядке. Все места из Карамзина прибраны так умно, что Карамзин как бы весь очертывается самим собою и, своими же словами взвесив и оценив самого себя, становится как живой перед глазами читателя.
Но истинный перл по советодательной части составляют три письма автора. В одном он учит мужа и жену жить по-супружески. Жалеем, что длиннота этого письма лишает нас возможности пересказать его содержание: это чудо, прелесть, еще ничего не являлось подобного на русском языке, и перед этим даже путевые записки за границею г. Погодина – просто пас!..* В других двух письмах содержатся преудивительные советы помещику, как управлять своими крестьянами. В одном из них замечательнее всего совет касательно сельского суда и расправы. Так как, по мнению автора, в спорах, жалобах, неудовольствиях и тяжбах всегда бывают неправы обе стороны, то он и решает, что дело судьи – наказать обе… «Эта мысль (говорит он), как непреложное верование, разнеслась повсюду в нашем народе. Вооруженный ею, даже простой и неумный человек получает в народе власть и прекращает ссоры. Мы только, люди высшие, не слышим ее, потому что набрались пустых рыцарски-европейских понятий о правде. Мы только спорим из-за того, кто прав, кто виноват; а если разобрать каждое из дел наших, придешь к тому же знаменателю: то есть оба виноваты. И видишь, что весьма здраво поступила комендантша в повести Пушкина «Капитанская дочка», которая, пославши поручика рассудить городового солдата с бабою, подравшихся в бане за деревянную шайку, снабдила его такою инструкциею: разбери, кто прав, кто виноват, да обоих и накажи» (стр. 188).
В другом письме автор советует помещику прежде всего не шутя, искренно показать своим крестьянам, что ему, помещику, деньги – нуль. «Негодяям же и пьяницам повели, чтобы они оказывали добрым мужикам такое же уважение, как бы старосте, приказчику, попу или даже самому тебе. Чтобы, когда еще они завидят издали примерного мужика и хозяина, летели бы шапки с головы у всех мужиков и всё бы ему давало дорогу, а который посмел бы оказать ему какое-нибудь неуважение или не послушаться умных слов его, того распеки тут же при всех; скажи ему: «Ах ты, невымытое рыло! Сам весь зажил в саже, так, что и глаз не видать, да еще не хочешь оказать и чести честному! Поклонись же ему в ноги и попроси, чтобы навел тебя на разум: не наведет на разум – собакой пропадешь» (стр. 158–159).
Хорош и этот совет: «Мужика не бей: съездить его в рожу еще не большое искусство: это сумеет сделать и становой, и заседатель, и даже староста; мужик к этому уже привык и только что почешет слегка у себя в затылке» (стр. 160). Затем автор учит помещика ругаться с мужиками… Что это такое? где мы? уж не перенеслись ли мы в давно прошедшие времена?..
Но это еще не все. Вот лучшее: «Замечания твои о школах совершенно справедливы. Учить мужика грамоте затем, чтобы доставить ему возможность читать пустые книжонки, которые издают для народа европейские человеколюбцы, есть действительно вздор. Главное уже то, что у мужика нет вовсе для этого времени. После стольких работ никакая книжонка не полезет в голову – и, пришедши домой, он заснет, как убитый, богатырским сном» (стр. 162). Либо пойдет в кабак, что он и делает нередко… Но не понимаем, с чего взял автор, будто народ бежит, как от чорта, от всякой письменной бумаги? Бумаг юридических не любит не один наш народ, особенно, если грамоте не знает; но грамоты наш народ не боится, напротив, любит ее и бежит к ней, а не от нее. Пусть попросит автор своих друзей, чтобы они переслали ему отчет за 1846 год г. министра государственных имуществ, напечатанный во всех официальных русских газетах: из него увидит он, как быстро распространяется в России грамотность между простым народом… А если бы захотел он пожить в той России, которую так расхваливает, живя в разных немецких землях, и поприглядеться к нашему простому народу, о котором он судит так решительно, не зная его, – он убедился бы, что эти быстрые успехи в деле распространения грамотности в простом народе основаны именно на глубокой потребности, какую чувствует народ в грамотности, и на сильном стремлении, какое он оказывает к учению… Автор увидел бы, как часто бородатые русские мужички ничего не жалеют для обучения детей своих грамоте и достигают иногда этой цели при всевозможной бедности в средствах… Да, эта любовь к свету, выразившаяся в пословице: ученье – свет, неученье – тьма, составляет одно из лучших и благороднейших свойств русского народа, – и это-то свойство до сих пор не признано в нем его близорукими восхвалителями и льстецами, которые взамен того навыдумывали для него множество похвальных качеств, или не бывалых в нем, или составляющих еще его темную сторону…
Замечательна следующая черта: в начале письма автор советует помещику показывать крестьянам, искренно, без штук, что деньги ему нипочем, то есть вовсе не нужны; а в конце письма говорит: «Разбогатеешь ты, как Крез, в противность тем подслеповатым людям, которые думают, будто выгоды помещика идут врознь с выгодами мужиков» (стр. 162)…
Особенным оттенком отличаются письма автора к Жуковскому. Вот несколько образчиков писем этого рода:
Поведем речь о статье, над которою произнесен смертный приговор, то есть о статье под названием: «О лиризме наших поэтов». Прежде всего благодарность за смертный приговор! Вот уже во второй раз я спасен тобою, о мой истинный наставник и учитель! Прошлый год твоя же рука остановила меня, когда я уже было хотел послать Плетневу в «Современник» мои сказания о русских поэтах; теперь ты вновь предал уничтожению новый плод моего неразумия. Только один ты меня еще останавливаешь, тогда как все другие торопят, неизвестно зачем. Сколько глупостей успел бы я уже наделать, если бы только послушался других моих приятелей. Итак, вот тебе моя благодарственная песнь – а затем обратимся к самой статье. Мне стыдно, когда помыслю, как до сих пор еще я глуп и как не умею заговорить ни о чем, что поумнее. Всего нелепее выходят мысли и толки о литературе. Тут как-то особенно становится все у меня напыщенно, темно и невразумительно. Мою же собственную мысль, которую не только вижу умом, но даже чую сердцем, не в силах передать. Слышит душа многое, а пересказать или написать ничего не умею. Основание статьи моей справедливо, а между тем объяснился я так, что всяким выражением вызвал на противоречие.
Знаменитая статья: «Об «Одиссее», переводимой Жуковским», вновь является в этой книге, в виде письма к Н. М. Я…ву.* Вот основные мысли этой удивительной статьи:
I. Для перевода «Одиссеи» необходимо приготовление целою жизнию, необходимы в жизни переводчика разные внутренние и внешние события, поселяющие в душе мир, гармонию и другие похвальные качества. Жуковский вполне соответствует этим «необходимым» требованиям.
II. Переводчик должен быть христианином по преимуществу, ибо язычника Гомера можно проникать и постигать только христианским чувством. И с этой стороны Жуковский больше, нежели удовлетворителен.
Примечание. Нужно ли знать переводчику по-гречески и знает ли Жуковский этот язык, – об этом, как деле мирском и, следовательно, ничтожном, автор умалчивает.
III. Зато перевод «Одиссеи» вышел несравненно лучше подлинника.
IV. Перевод этот необходим для нашего времени по причине общего охлаждения и недоразумения.
V. «Одиссея» произведет у нас влияние как вообще на всех, так и отдельно на каждого.
VI. Ее будут у нас читать: дворяне, мещане, купцы, грамотеи и неграмотеи, рядовые солдаты, лакеи, дети обоего пола.
VII. Греческий политеизм, сиречь многобожие, не введет в искушение наших мужичков: они почешут у себя в затылке и сейчас смекнут, в чем дело и в чем вздор.
VIII. «Одиссея» произведет благодетельное влияние на нашу литературу: писатели и критики наши перестанут нести дичь. Но главное —
IX. «Одиссея» исправит всю нашу цивилизацию, испорченную влиянием Европы, и возвратит нас к незапамятным былым временам, помолодит нас десятками тремя веков… Ведь это-то и значит итти вперед!..
«Словом (говорит автор), на страждущих и болеющих от своего европейского совершенства – «Одиссея» подействует. Много напомнит она им младенчески-прекрасного, которое (увы!) утрачено, но которое должно возвратить себе человечество, как свое законное наследство. Многие над многим призадумаются. А между тем многое из времен патриархальных, с которыми есть такое сродство в русской природе, разнесется невидимо по лицу русской земли. Благоухающими устами поэзии навевается на души то, чего не внесешь в них никакими законами и никакою властью» (стр. 56). В одном письме к Жуковскому автор говорит: «Твоя «Одиссея» принесет много общего добра: это тебе предрекаю. Она возвратит к свежести современного человека, усталого от беспорядка жизни и мыслей; она обновит в глазах его много того, что брошено им, как ветхое и ненужное для быта; она возвратит его к простоте» (стр. 125).
Подобный великий благодетельный переворот, произведенный литературным трудом, тем необходимее, что, по словам автора, «все теперь расплылось и расшнуровалось; дрянь и тряпка стал всяк человек; обратил сам себя в подлое подножие всего (?) и в раба самых пустейших и мелких обстоятельств, и нет теперь нигде свободы в ее истинном смысле» (стр. 185).
Все это прекрасно. Но вот два смиренные вопроса с нашей стороны. Как будет простой народ читать «Одиссею»? Положим, «Одиссея» не принадлежит к числу книжонок, издаваемых для народа европейскими человеколюбцами; но как будет читать ее наш народ, которому автор так положительно и строго запрещает знать грамоте?.. Или учиться грамоте, чтоб уметь читать, нужно только «глупым» немцам, а словенину стоит только почесать у себя в затылке, чтобы прочесть всякую книгу, не умея читать?.. Потом, что если сверх чаяния мистические предречения г. Гоголя о влиянии «Одиссеи» на судьбу русского народа вовсе не сбудутся и перевод этот, подобно переводу Гнедича «Илиады», будет существовать только слишком для немногих?.. Ведь тогда кто ж не скажет:
Наделала синица славы,
А моря не зажгла!..
Но самую любопытнейшую часть этой книги составляют «четыре письма к разным лицам по поводу «Мертвых душ». Эти четыре письма обрадовали, привели в восторг, сделали истинно счастливыми некоторых литераторов, особенно занятых литературного славою Гоголя.* Это не тайна, ибо они поспешили печатно выразить свое торжество, забыв мудрую русскую пословицу: поспешить – людей насмешить, и не менее мудрую французскую пословицу: bien rira qui rira le dernier…[186]186
Смеется тот, кто смеется последним. – Ред.
[Закрыть] Из следующих выписок легко будет всякому увидеть, что именно в этих фразах так восхитило врагов таланта Гоголя:
Вы напрасно негодуете на неумеренный тон некоторых нападений на «Мертвые души». Это имеет свою хорошую сторону. Иногда нужно иметь противу себя озлобленных. Кто увлечен красотами, тот не видит недостатков и прощает все; но кто озлоблен, тот постарается выкопать в нас всю дрянь и выставить ее так ярко наружу, что поневоле ее увидишь. Истину так редко приходится слышать, что уже за одну крупицу ее можно простить всякий оскорбительный голос, с каким бы она ни произносилась. В критиках Булгарина, Сенковского и Полевого есть много справедливого, начиная даже с данного мне совета поучиться прежде русской грамоте, а потом уже писать. В самом деле, если бы я не торопился печатанием рукописи и подержал ее у себя с год, я бы увидел потом и сам, что в таком неопрятном виде ей никак нельзя было являться в свет. Самые эпиграммы и насмешки надо мною были мне нужны, несмотря на то, что с первого разу пришлись очень не по сердцу. О! как нам нужны беспрестанные щелчки, и этот оскорбительный тон, и эти едкие, пронимающие насквозь насмешки! На дне души нашей столько таится всякого мелкого, ничтожного самолюбия, щекотливого, скверного честолюбия, что нас ежеминутно следует колоть, поражать, бить всеми возможными орудиями, и мы должны благодарить ежеминутно нас поражающую руку.
Я бы желал, однакож, побольше критик не со стороны литераторов, но со стороны людей, занятых делом самой жизни. Со стороны практических людей, как на беду, кроме литераторов, не отозвался никто. А между тем «Мертвые души» произвели много шума, много ропота; задели за живое многих и насмешкою, и правдою, и карикатурою; коснулись порядка вещей, который у всех ежедневно перед глазами, – хоть исполнены промахов, анахронизмов, явного незнания многих предметов, местами даже с умыслом помещено обидное и задевающее, авось кто-нибудь выбранит меня хорошенько и в брани выскажет мне правду, которой добиваюсь. И хоть бы одна душа подала голос! А мог всяк. И как бы еще умно! Служащий чиновник мог бы явно доказать, в виду всех, неправдоподобность мною изображенного события приведением двух-трех действительно случившихся дел и тем бы опроверг меня лучше всяких слов или тем же самым образом мог бы защитить и оправдать справедливость мною описанного. Приведением события случившегося лучше доказывается дело, нежели пустыми словами и литературными разглагольствованиями. Мог бы то же сделать и купец и помещик, словом – всякий грамотей, сидит ли он сиднем на месте или рыскает вдоль и поперек по всему лицу русской земли. Сверх собственного взгляда своего всякий человек с того места или, ступеньки в обществе, на которую поставили его должность, звание и образование, имеет случай видеть тот же предмет с такой стороны, с которой, кроме его, никто другой не может видеть. По поводу «Мертвых душ» могла бы написаться всею толпою читателей другая книга, несравненно любопытнейшая «Мертвых душ», которая могла бы научить не только меня, но и самих читателей, потому что – нечего таить греха – все мы очень плохо знаем Россию.
И хоть бы одна душа заговорила во всеуслышание! Точно как бы вымерло все, как бы в самом деле обитают в России не живые, а какие-то «Мертвые души». И меня же упрекают в плохом знании России! Как будто непременно силою святого духа должен узнать я все, что ни делается во всех углах ее, – без научения научиться! Но какими путями могу научиться я, писатель, осужденный уже самим званием писателя на сидячую затворническую жизнь, и притом еще больной, и притом еще принужденный жить вдали от России? какими путями могу я научиться? Меня же не научат эти литераторы и журналисты, которые сами затворники и люди кабинетные. У писателя только и есть один учитель: сами читатели. А читатели сами отказались поучить меня. Знаю, что дам сильный ответ богу за то, что не исполнил, как следует, своего дела; но знаю, что дадут за меня ответ и другие. И говорю это недаром. Видит бог, говорю недаром!
Я предчувствовал, что все лирические отступления в поэме будут приняты в превратном смысле. Они так неясны, так мало вяжутся с предметами, проходящими перед глазами читателя, так невпопад складу и замашке сочинения, что ввели в заблуждение как противников, так и защитников. Все места, где ни заикнулся я неопределенно о писателе, были отнесены на мой счет; я краснел даже от изъяснений их в мою пользу. И поделом мне! Ни в каком случае не следовало выдавать и сочинения, которое хотя выкроено было не дурно, но сшито кое-как, белыми нитками, подобно платью, приносимому портным только для примерки. Дивлюсь только тому, что мало сделано упреков в отношении к искусству и творческой науке. Этому помешало как гневное расположение моих критиков, так и непривычка всматриваться в постройку сочинения. Следовало показать, какие части чудовищно длинны в отношении к другим, где писатель изменил самому себе, не выдержав своего собственного, уже раз принятого тона. Никто не заметил даже, что последняя половина книги отработана меньше первой, что в ней великие пропуски, что главные и важные обстоятельства сжаты и сокращены, неважные и побочные распространены, что не столько выступает внутренний дух всего сочинения, сколько мечется в глаза пестрота частей и лоскут ность его. Словом – можно было много сделать нападений несравненно дельнейших, выбранить меня гораздо больше, нежели теперь бранят, и выбранить за дело.
· · ·
Охота же тебе, будучи таким знатоком и ведателем человека, задавать мне те же пустые запросы, которые умеют задать и другие. Половина их относится к тому, что еще впереди. Ну, что толку в подобном любопытстве? Один только запрос умен и достоин тебя, и я бы желал, чтобы его мне сделали и другие, хотя не знаю, сумел ли бы на него отвечать умно. Именно запрос: отчего герои моих последних произведений, и в особенности «Мертвых душ», будучи далеки от того, чтобы быть портретами действительных людей, будучи сами по себе свойства совсем непривлекательного, неизвестно почему близки душе, точно как бы в сочинении их участвовало какое-нибудь обстоятельство душевное? Еще год назад мне было бы неловко отвечать на это даже и тебе. Теперь же прямо скажу все: герои мои потому близки душе, что они из души; все мои последние сочинения – история моей собственной души. А чтобы получше все это объяснить, определю тебе себя самого как писателя. Обо мне много толковали, разбирая кое-какие мои стороны, но главного существа моего не определили. Его слышал один только Пушкин. Он мне говорил всегда, что еще ни у одного писателя не было этого дара выставлять так ярко пошлость жизни, уметь очертить в такой силе пошлость пошлого человека, чтобы вся та мелочь, которая ускользает от глаз, мелькнула бы крупно в глаза всем. Вот мое главное свойство, одному мне принадлежащее и которого точно нет у других писателей. Оно впоследствии углубилось во мне еще сильнее от соединения с ним некоторого душевного обстоятельства. Но этого я не в состоянии был открыть тогда даже и Пушкину.
Это свойство выступило с большою силою в «Мертвых душах». «Мертвые души» не потому так испугали многих и произвели такой шум, чтобы они раскрыли какие-нибудь раны общества или внутренние болезни, и не потому также, чтобы представили потрясающие картины торжествующего зла и страждущей невинности. Ничуть не бывало. Герои мои вовсе не злодеи; прибавь я только одну добрую черту любому из них, читатель помирился бы с ними всеми. Но пошлость всего вместе испугала читателей. Испугало их то, что один за другим следуют у меня герои один пошлее другого, что ни одного утешительного явления, что негде даже и приотдохнуть или перевести дух бедному читателю и что по прочтении всей книги кажется, как бы точно вышел из какого-то душного погреба на божий свет. Мне бы скорее простили, если бы я выставил картинных извергов, но пошлости не простили мне. Русского человека испугала его ничтожность более, нежели все его пороки и недостатки. Явление замечательное! Испуг прекрасный! В ком такое сильное отвращение от ничтожного, в том, верно, заключено все то, что противоположно ничтожному. Итак, вот в чем мое главное достоинство, но достоинство это, говорю вновь, не развилось бы во мне в такой силе, если бы с ним не соединилось мое собственное душевное обстоятельство и моя собственная душевная история. Никто из читателей моих не знал того, что, смеясь над моими героями, он смеялся надо мною.
· · ·
Не судите обо мне и не выводите своих заключений; вы ошибетесь подобно тем из моих приятелей, которые, создавши из меня свой собственный идеал писателя, сообразно своему собственному образу мыслей о писателе, начали было от меня требовать, чтобы я отвечал ими же созданному идеалу. Создал меня бог и не скрыл от меня назначения моего. Рожден я вовсе не затем, чтобы произвести эпоху в области литературной. Дело мое проще и ближе: дело мое есть то, о котором прежде всего должен подумать всякий человек, не только один я. Дело мое – душа и прочное дело жизни. А потому и образ действий моих должен быть прочен, и сочинять я должен прочно. Мне незачем торопиться; пусть их торопятся другие. Жгу, когда нужно жечь, и, верно, поступаю как нужно, потому что без молитвы не приступаю ни к чему.
Вот почти все главное, из которого мы, однакоже, вкратце извлечем самое существенное:
I. Гоголь сам сознается, что он недоволен всем, что было им писано до сих пор, а потому сжег рукопись второй части «Мертвых душ» и других своих сочинений. Ergo: враги таланта Гоголя правы в том, что столько лет выставляли его писателем без дарования, без вкуса, мастером на одни сальные и грязные картины вроде Поль-де-Кока.
II. Гоголь сам соглашается, что особенность его таланта состоит в умении «очертить в такой силе пошлость пошлого человека, чтобы вся та мелочь, которая ускользает от глаз, мелькнула бы крупно в глаза всем». Ergo: это явно талант мелкий и ничтожный…
III. Гоголь объявляет торжественно, что согласен с теми, которые бранили его сочинения, и не согласен с теми, которые хвалили их. Ergo: хвалители Гоголя суть литературная партия, уцепившаяся за него для унижения истинных, но ненавистных ей талантов.
IV. Гоголь сам говорит, что «рожден он вовсе не затем, чтобы произвести эпоху в области литературной, а затем, чтобы спасти свою душу». Ergo: лгали те, которые провозгласили его главою новой литературной школы.
V. Гоголь признается сам, что «в критиках Булгарина, Сенковского и Полевого есть много справедливого, начиная даже с данного ему совета поучиться прежде русской грамоте, а потом уже писать», и что «если бы он не торопился печатанием рукописи и подержал ее у себя с год, то увидел бы потом и сам, что в таком неопрятном виде ей никак нельзя было являться в свет», и прочее. Ergo: кроме «Вечеров на хуторе», все написанное Гоголем есть чистый вздор и не заслуживает никакого внимания…
Подобные выводы могут показаться правильными и дельными только тем, которым они полезны. Сильно ошибаются те, которые думают, что публику нашего времени во всем можно уверить журнальной статьею, что она верит только печатному, а сама ничего не видит, ничего не понимает. Таким образом хотят уверить, что слава Гоголя основана на крикливых возгласах какой-то литературной партии, которой нужно было поднять его из своих собственных расчетов. А добрая русская публика и поверила этой партии, и начала раскупать сочинения Гоголя, и наполнять театры, когда в них давался «Ревизор»… Мало этого, помянутая литературная партия успела убедить в гениальности Гоголя даже французскую, а за нею и всю европейскую публику… И все это обман, пуф, подлог, – потому что сам Гоголь отрицается от своих сочинений и своей славы… Только-то?.. А нам какое до этого дело? – Когда мы хвалили сочинения Гоголя, то не ходили к нему справляться, как он думает о своих сочинениях, а судили о них сообразно с теми впечатлениями, которые они производили… Так точно и теперь мы не пойдем к нему спрашивать его, как теперь прикажет он нам думать о его прежних сочинениях и о его «Выбранных местах из переписки с друзьями»…* Какая нам нужда, что он не признает достоинства своих сочинений, если их признало общество? Это факты, которых действительности не в состоянии же опровергнуть он сам… Нет, господа противники таланта Гоголя, раненько вы вздумали торжествовать победу, которой не одержали и которой не одержать вам! Именно теперь-то еще более, чем прежде, будут расходиться и читаться прежние сочинения Гоголя, теперь-то еще выше, чем прежде, будет цениться он, потому что теперь он сам существует для публики больше в прошедшем…
Но оставим и хулителей в стороне, обратимся опять к нашему автору. Конечно, в его смиренномудром признании собственных ошибок и правды в нападках врагов много высокого, делающего ему особенную честь; но, смотря на дело проще, то есть не со стороны самолюбия, а со стороны самого дела, можно заметить, что автор гораздо бы лучше поступил, если бы, вместо всяких признаний, воспользовался дельными замечаниями и второе издание «Мертвых душ» выпустил бы в опрятном виде… То же отчасти можно сказать и о «Выбранных, но отнюдь не избранных местах из переписки с друзьями»: они могли явиться в печати и грамотнее, и приличнее, и опрятнее, вообще, так сказать… Но, видно, на словах блистать смирением легче, нежели трудиться на деле…
Не можем не выставить на вид еще одной черты. Вот что говорит автор в одном месте своей книги: «Вот уже почти полтораста лет протекло с тех пор, как государь Петр I прочистил нам глаза чистилищем просвещения европейского, дал в руки нам все средства и орудия для дела, – и до сих пор остаются так же пустынны, грустны и безлюдны наши пространства, так же бесприютно и неприветливо все вокруг нас, точно как будто бы мы до сих пор еще не у себя дома, не под родною нашею крышею, но где-то остановились бесприютно на проезжей дороге, и дышит нам от России не радушным, родным приемом братьев, но какою-то холодною, занесенною вьюгой почтового станциею, где видится один ко всему равнодушный станционный смотритель с черствым ответом: «нет лошадей» (стр. 136). В этом винит автор нас же и, разумеется, винит основательно. Но вот что он же говорит в другом месте своей книги: «И до сих пор еще, к нашему стыду, указывают нам европейцы на своих великих людей, которых умнее бывают у нас и не великие люди; но те хоть какое-нибудь оставили после себя дело прочное, а мы производим кучи дел – и все как пыль сметаются они с земли вместе с нами» (стр. 192). Потом читаем мы вот что: «Если бы таким же пером, каким начертана биография Фонвизина, написано было все царствование Екатерины, которое уже и теперь кажется нам почти фантастическим от чрезвычайного обилия эпохи и необыкновенного столкновения необыкновенных лиц и характеров, – то можно сказать почти наверно, что подобного по достоинству исторического сочинения не представила бы нам Европа» (стр. 237–238). Как вам кажутся, читатель, эти три выписки из различных мест одной и той же книги?..