355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сборник Сборник » Гоголь в русской критике » Текст книги (страница 39)
Гоголь в русской критике
  • Текст добавлен: 8 сентября 2016, 22:35

Текст книги "Гоголь в русской критике"


Автор книги: Сборник Сборник


Жанр:

   

Критика


сообщить о нарушении

Текущая страница: 39 (всего у книги 50 страниц)

Мертвые души. Окончание поэмы Гоголя «Похождения Чичикова» Ващенко-Захарченко *

Окончание поэмы. Н. В. Гоголя «Похождения Чичикова» Ващенко-Захарченко. Киев. 1857

Что это за подделка, являющаяся так нагло? Что это за г. Ващенко-Захарченко, так дерзко заимствующий для своего изделия заглавие книги и имя Гоголя, чтобы доставить сбыт своему никуда не годному товару.

Г. Ващенко-Захарченко не какой-нибудь несчастный, доводимый до всяких проделок необходимостью; это не то, что А. А. Орлов или Сигов,* которым когда-то лавочники толкучего рынка, торгующие бумажным товаром, заказывали книжечки в два-три листа, печатавшиеся под заглавием романов, имевших успех, например «Графиня Рославлева или супруга-героиня, отличившаяся в знаменитую войну 1812 г.», – эти подделки хотя сколько-нибудь извиняются крайним невежеством поддельщика.

Но книга г. Ващенко-Захарченко приводит к другим мыслям. Это довольно большой том, напечатанный на порядочной бумаге, довольно сносным шрифтом, – видно, что г. Ващенко-Захарченко имеет некоторое понятие о том, каковы бывают порядочные книги; что всего хуже, видно, что он человек, имевший случай посещать порядочное общество: он знает, по какому порядку происходят дворянские выборы, какие кушанья подаются на стол у богатых помещиков, он, кажется, имеет даже некоторое понятие об университетском образовании. Как же он, человек, имеющий, вероятно, некоторое понятие о том, что такое литература, отважился на пошлое дело?

Расчет г. Ващенко-Захарченко был не совсем ошибочен: мы слышали уже от двух-трех человек вопрос о том, какова его книга; вероятно, найдутся такие ловкие продавцы, которые будут пытаться высылать ее в провинции как сочинение Гоголя. Журналы должны предупредить этот обман, и потому мы решаемся сказать несколько слов о книге, написанной г. Ващенко-Захарченко.

Вот предисловие, по которому читатель может видеть, что г. Ващенко-Захарченко воображает владеть юмористическим слогом:

Павел Иванович Чичиков, узнав о смерти Н. В. Гоголя и о том, что его поэма «Мертвые души» осталась неоконченною, вздохнул тяжело и, дав рукам и голове приличное обстоятельству положение, с свойственною ему одному манерою сказал: похождения мои – произведение колоссальное касательно нашего обширного отечества, мануфактур, торговли, нравов и обычаев. Окончить его с успехом мог один только Гоголь. Родственники генерала Бетрищева просили меня письменно уговорить вас окончить «Мертвые души». Из моих рассказов (т. е. «с моих рассказов», «по моим рассказам» – г. Ващенко-Захарченко мог бы выучиться употреблению русских предлогов прежде, чем писать окончание «Мертвых душ») вам легко будет писать, а как я вдвое старее вас, то вы, верно, будете видеть, чем кончится мое земное поприще. Исполните же просьбу генерала Бетрищева и его родных. Я знаю, что они первые будут ругать вас; но я утешу вас мыслию, что окончание «Мертвых душ» будет не только приятно, но и полезно в гемороидальном отношении. А. Ващенко-Захарченко.

Господин А. Ващенко-Захарченко так восхищен своею остроумною выдумкою, что на обороте заглавного листа, под цензорским разрешением печатать книгу, приложил свою подпись, обведенную кольцом в виде печати. Он не ошибся: действительно, интересно видеть почерк, интересно было бы видеть и лицо человека, отважившегося на такой подлог.

Книга написана с остроумием и смыслом сочинений г. Анаевекого;* разница только в том, что г. Анаевский не ошибается в употреблении предлогов и буквы ы, а г. Ващенко-Захарченко пишет «из моих рассказов» вместо: «по моим рассказам», «бариня», «баришня»; «рижий», «порижеть».

Смысла в книге нет ни малейшего: но если вы хотите знать, о чем в ней говорится без смысла, то знайте, что остроумный г. Ващенко-Захарченко рассказывает, как Чичиков, освободившись из острога, куда его посадили неизвестно зачем и по какому делу, едет навестить родственников генерала Бетрищева, продает свои мертвые души на вывод какому-то скупцу Медяникову, получает за них 60 000 р. серебром, женится на богатой помещице и умирает, поглупев от старости. На каждой странице есть несколько фраз, безграмотным и бессмысленным образом вытащенных из «Мертвых душ» и прикрашенных остроумием самого г. Ващенко-Захарченко. Так, например, беспрестанно упоминается о фраке цвета наваринского дыма с пламенем, на каждой странице Чичиков говорит, что он ездит по России, навещая родственников генерала Бетрищева и отыскивая климат, удобный в гемороидальном отношении; кроме того, автор от себя придумывает разные вариации на фразу, что Чичиков кланяется с ловкостью военного человека, – «Чичиков поклонился с ловкостью танцмейстера», «Чичиков поклонился с ловкостью гусара» и т. д., – в этих фразах и состоит остроумие г. Ващенко-Захарченко. Для образца таланта и смысла его мы берем наудачу следующий отрывок, исправляя грамматические ошибки, – которые, очевидно, принадлежат не корректору, а самому г. Ващенко-Захарченко:

Чичиков приказал везть себя к Распузину.

Распузин был не богат, но тороват и умел копейку на ребро ставить. Выписывал он все русские журналы и не только читал их с удовольствием, но ссужал даже ими тех, которые брали книги и газеты для тона, а не имели охоты заняться новостями политики и литературы, быв погружены в животный сон и разговоры о хозяйстве и скотном дворе. (Что за бессмыслица? зачем же они брали книги, если не имели охоты читать их?) Соседи Распузина были два брата, богатые люди, вдовцы, толстяки, скупцы, без всякого образования и желаний. У них было одно в голове: как бы побольше уничтожить свою и покупную в овощной лавке провизию. Кулебяки и буженина были у них настольными яствами. Объемистые и эластические их желудки были постоянно полны в противоположность голове, вечно пустой.

– Не люблю этих животных, ненавижу их: не умеют детей воспитать. Это скоты и невежды. – Так говорил Распузин гостю, сидевшему против него и перелистывавшему иллюстрированное издание.

– Ну, ты не знал их жен. Умора просто, да и конец. Одна из супруг ходила вечно в перчатках, ее называли m-me Чесотье, – сказал, положа книгу, приятель Распузина: – а другая была зла, как пантера, и, к счастию всего деревенского народонаселения, все свое время свободное употребляла она на драку с мужем. Прислугу оставляла в покое, а все этого барина беспокоила. Вечно у него были подбиты глаза, исцарапаны рожа и руки.

– Я не могу их двух равнодушно видеть. Не мое дело, конечно, но я не утерпел и в разговоре, подошедшем кстати, сказал, что пора уже нам стряхнуть с себя невежество, а если мы в нем загрубели, окаменели, то станем воспитывать детей наших так, чтобы они сделались полезными гражданами государству и человечеству. Поняли ли они? Я думаю, что нет.

– Они не поняли, но были там и те, которые отлично все постигают, но притворяются и скрывают свои мысли под видом простоты. А! – обратился хозяин к вошедшему господину довольно серьезной наружности: – collega! – Тут Распузин пожал гостю руку и сказал, обратясь к прежнему: – Рекомендую тебе магистра, Петра Иваныча Кулисновикова, моего товарища по естественному факультету. Оринтогнозию и ботаническую систематику мы слушали вместе. Я был своекоштным и учился плохо; а он был казенным студентом и не даром носил это имя.

Хозяин взглянул в окно и увидел въезжавшего на паре во двор Чичикова. Селифан как-то неловко правил парой, и Петрушка тоже немного конфузился, сидя на козлах.

– Едет ко мне еще кто-то, да незнакомый должен быть. Добро пожаловать! прошу покорно сюда! – кричал хозяин вошедшему Павлу Ивановичу, который скидал галоши и шинель и вместе с этим ловко раскланивался.

– Я Павел Иванович Чичиков, – сказал новый гость, вошедши в столовую, где были все, и, пожимая хозяину руки, прибавил: – езжу я уже не один год по пространной России как для посещения родных моего друга, генерал-лейтенанта Бетрищева, так и для наблюдений над тем воздухом, который благораствореннее в гемороидальном отношении.

– Покорнейше прошу садиться, очень рад, очень рад, – сказал хозяин и, дав знак магистру глазами, чтоб он занял нового гостя, сам вышел.

– Должно быть, вы, окончивши курс, еще несколько лет занимались естественными науками, – спросил прежний гость магистра: – и в них далеко подвинули все новые открытия?

– Конечно, я был посылан на счет университетских сумм за границу и обогатил естественные науки важными открытиями.

«Вот куда я попал, – подумал Павел Иванович: – вот здесь узнаю я многое и многому научусь полезному и даже необходимому». Чичиков с явным предпочтением смотрел на магистра, бывшего на казенный счет за границей.

– Я, право, не припомню, – сказал магистр, обратись к Чичикову: – мне послышалось, что и вы наблюдали что-то, так позвольте узнать, не с собратом ли я имею честь познакомиться? Не вы ли трудились (т. е. вы не трудились ли, – г. Ващенко-Захарченко не выучился и слов располагать сообразно грамматическому смыслу) на поприще естествоиспытания? Вы, вероятно, занимались…

– Отчасти занимался и всем понемногу, – сказал озадаченный Чичиков, – но, к сожалению, не знаю новейших открытий; а вот вы только что приехали из-за границы, вероятно сообщите, нам результаты вашей поездки.

– С удовольствием. Первые три года я наблюдал жизнь и строение мхов в понтийских болотах. Труд мой был напечатан на суммы университета. Другие три года я посвятил зоологии. Сочинение мое «Зоотомия улиток» заслужило первую премию и бросило особенный взгляд на жизнь этих тварей. Теперь я тружусь над зоологией щупальцевых насекомых, думая обратить все внимание на тараканов и тому подобных домашних насекомых. Наука будет обогащена новыми по этой части открытиями. – Магистр важно понюхал табаку и утерся платком.

«Толкует он о мхах, а на кой чорт они мне? Мхи, тараканы, улитки и… много он пользы принесет поездкой за границу! Бил, верно, баклуши! Лучше бы там мне этакую зоотомию пеньки представил или оринтогнозию льну. Мхи, мхи! На кой чорт они нам твои мхи, хоть они и понтийские!» – Павел Иванович, выслушав речи магистра, рассердился не на шутку, купил у хозяина гнедую упряжную лошадь, дал ей имя заседатель, в воспоминание павшего коня, попрощался (т. е. простился) с Распузиным и поехал в город, очень недовольный светом и людьми.

«Где счастье обитает? Где его можно найти? Вот, слава богу, и деньги есть, и, слава богу, я здоров, но все чего-то недостает, а недостает счастья. Буду его искать! Только бы оно не бежало по свойственной ему гадкой привычке. И жениться пора мне не только пришла, но даже проходит. Испытаю, может быть это и есть подлинное счастье: хорошенькая, кругленькая девочка, невинная как ангел, с приличными красотами тела, с приятными глазками и ротиком, манящим поцелуй. Приволокнуться разве при удобном случае? Человек я солидный, довольно сносной наружности, все, что нужно для супружеского спокойствия, у меня есть, отчего же не составить приличной партии? Даю себе слово, при первом случае, не откладывать, а приступить решительно к делу. Мифология говорит о Гименее как о добром божестве, а о злых богах супружества умалчивает. Может быть, тогда на счет спокойствия семейной жизни были совсем другие правила, и эти неприятели общего благополучия были содержаны взаперти, и вот причина тогдашнего кроткого удовольствия, которое заключало супружество. Злые люди, в особенности холостяки, завидуя счастию женатых друзей и приятелей, видя, как жены ухаживают за ними, хлопочут, чтобы им был подан суп с пирожками, соусы, жаркие и малина со сливками, густыми как сметана, – позавидовали. Не питая сами надежд надеть цепи супружества, они хлопотали у богов, и те послушали и выпустили: моду, фасон, волокитство и другие сим подобные бичи семейного благополучия». Павел Иванович, давно достигнув средств содержать себя и семейство прилично, ту минуту женился бы, но Неонила Ивановна сделала его поосторожнее и прохолодила. (Неонила Ивановна – девица, на которой г. Ващенко-Захарченко собирался женить Чичикова и которая хотела его высечь перед самым отправлением под венец. – Эта сцена очень остроумна у г. Ващенко-Захарченко.) «Терпел ты, пузантик, – думал Павел Иванович, – долго плыл ты по бурному океану жизни, видна гавань, как бы не разбиться о подводные камни. Осторожность была матерью всех счастливо оканчивающихся предприятий, она одна полезна во многих отношениях, не исключая и гемороидального».

Не говорим о том, есть ли хотя искра таланта у автора, – конечно, человек хотя с малейшим признаком таланта не подумал бы о пошлой проделке, к которой прибег г. Ващенко-Захарченко; не говорим о том, понимает ли он сколько-нибудь мысль творения, заглавие которого ставит на заглавном листе своей книги, или характер лица, приключения которого хочет досказывать, – разумеется, напрасно и говорить о том: если бы г. Ващенко-Захарченко сколько-нибудь понимал «Мертвые души» и Чичикова, он не решился бы выкинуть штуку, которая в своем роде ее лучше проделок Чичикова и отличается от них только тем, что Чичиков свои проделки вел как человек умный, а г. Ващенко-Захарченко – вовсе не так. Нет, мы хотим спросить не о том, может ли быть какое-нибудь литературное достоинство в книге, состоящей из отрывков, подобных приведенному нами, а только о том, есть ли хотя малейший смысл в нелепых страницах, нами выписанных?

Если имя «Ващенко-Захарченко» не настоящая фамилия автора подделки, от которой мы предостерегли читателя, – если это не истинная фамилия, а псевдоним, мы очень рады тому: автор проделки или раскаивается уже, или скоро будет раскаиваться в своей наглости, – если «Ващенко-Захарченко» псевдоним, автор, быть может, успеет укрыться от посрамления, переселиться куда-нибудь в такой уголок, где не знают подлинной фамилии, скрывшейся под псевдонимом; если же «Ващенко-Захарченко» – не псевдоним, а подлинное имя человека, сделавшего эту недостойную дерзость, мы искренно сожалеем о его судьбе: он своею безрассудной наглостью навек испортил свою репутацию.

Заметки о журналах. [1857]
<Отрывок>
<1> *

…В декабрьской книжке «Библиотеки для чтения» также помещена повесть гр. Толстого «Встреча в отряде с московским знакомцем». Но о «Библиотеке для чтения» мы будем говорить в другой раз, а теперь возвращаемся к «Отечественным запискам», последняя книжка которых представляет, кроме рассказа, о котором мы говорили, еще две замечательные статьи, – одна из них – «Последние дни жизни Николая Васильевича Гоголя», из воспоминаний г. А. Т. Т-ва,* чрезвычайно интерсена по своему предмету, а другая и по ученому достоинству – это критический разбор книги г. Чичерина: «Областные учреждения России в XVII веке», написанный г. Кавелиным. Уже давно г. Кавелин ничего не печатал; блистательная роль, которую он играл в исследованиях о русской истории, заставляла сожалеть о том, что он покинул деятельность, столь полезную и для науки и для публики. Ему бесспорно принадлежит одно из первых мест между учеными, занимающимися разработкою русской истории; его статьи, которыми в течение нескольких лет постоянно украшались «Отечественные записки» и «Современник», отличались редкими достоинствами изложения при капитальном значении для науки и пролили свет на многие затруднительнейшие вопросы ее. «Взгляд на юридический быт древней России», критические разборы сочинения г. Соловьева «Об отношениях между князьями Рюрикова дома», книги г. Терещенко «Быт русского народа», «Чтение в Обществе истории и древностей российских» и многие другие его статьи принадлежат к небольшому числу тех изысканий, на которые опираются господствующие ныне понятия о ходе и характере русской истории. Для внутренней истории быта никто из нынешних наших ученых не сделал более, нежели г. Кавелин. Потеря, понесенная наукою от его безмолвия, продолжавшегося уже несколько лет, очень велика. Мы не виним его за это безмолвие, очень хорошо зная, что у «его, как и у многих других, могли быть на то причины очень уважительные. Но мы не можем не радоваться, что наконец он решился возобновить свою литературную деятельность. Статья, помещенная им теперь в «Отечественных записках», очень замечательна по проницательному объяснению причин и смысла учреждений, развившихся в течение московского периода, и отношений этого порядка дел к прежнему быту русской земли.

Статья г. А. Т. Т-ва драгоценна для истории нашей литературы потому, что представляет довольно полное изложение хода загадочной болезни, имевшей своим следствием кончину Гоголя.

Была ли это болезнь чисто физическая или телесное расстройство происходило от душевного расстройства? И, какова бы ни была эта болезнь, действительно ли Гоголь умер от болезни или смерть была приведена самопроизвольною его решимостью не принимать пищи? Г. А. Т-в – доктор, который посещал и по возможности лечил Гоголя в последний период этой таинственной агонии. Все симптомы ее, все действия Гоголя в это время так странны, что автор не отваживается ни одного из этих предположений отрицать решительным образом. Он только рассказывает факты, свидетелем которых был, – это, конечно, лучшее из всего, что можно сказать в настоящее время. Но в примечаниях он склоняется к тому млению, что психические причины более, нежели физические страдания, участвовали в разрушении организма Гоголя и что самою сильнейшею из этих причин было слишком продолжительное воздержание от пищи. Конечно, мы не имеем возможности с достоверностью решать вопрос, которым затрудняется врач и очевидец. Но, сколько можно судить по фактам, которые он представляет, надобно, кажется, считать ближайшим к истине то ужасное предположение, что Гоголь сам уморил себя голодом, – не бессознательно, не вследствие психической болезни, а сознательно и, быть может, даже преднамеренно. Вот, по рассказу г. А. Т. Т-ва, факты, которые, кажется нам, ведут к такому заключению:

Давно мне не случалось быть в доме, где жил Гоголь, и я не слыхал ничего о его болезни. В среду на первой неделе поста прислали из этого дома за мною и объяснили, что происходило с Гоголем. Озабоченный положением больного, хозяин дома (граф Т-ой) желал, чтобы я видел и сказал свое мнение о его болезни.

Однакож Гоголь на этот раз не изъявил желания меня видеть. Наконец посещавший его врач захворал и уже не мог к нему ездить. Тогда граф настоял на своем желании ввести меня к нему. Гоголь сказал: «напрасно, но пожалуй». Тут только я в первый раз увидел его в болезни. Это было в субботу первой недели поста.

Увидев его, я ужаснулся. Не прошло месяца, как я с ним вместе обедал; он казался мне человеком цветущего здоровья, бодрым, свежим, крепким, а теперь передо мною был человек, как бы изнуренный до крайности чахоткою или доведенный каким-либо продолжительным истощением до необыкновенного изнеможения. Все тело его до чрезвычайности похудело; глаза сделались тусклы и впали, лицо совершенно осунулось, щеки ввалились, голос ослаб, язык с трудом шевелился, выражение лица стало неопределенное, необъяснимое. Мне он показался мертвецом с первого взгляда. Он сидел протянув ноги, не двигаясь и даже не переменяя прямого положения лица; голова его была несколько опрокинута назад и покоилась на спинке кресел. Когда я подошел к нему, он приподнял голову, но недолго мог ее удерживать прямо, да и то с заметным усилием. Хотя неохотно, но позволил он мне пощупатв пульс и посмотреть язык; пульс был ослабленный, язык чистый, но сухой; кожа имела натуральную теплоту. По всем соображениям видно было, что у него нет горячечного состояния, и неупотребление пищи нельзя было приписать отсутствию аппетита…

Я настаивал, чтоб он, если не может принимать плотной пищи, то по крайней мере непременно употреблял бы поболее питья и притом питательного – молока, бульона и т. д. «Я одну пилюлю проглотил, как последнее средство; она осталась без действия: разве надобно пить, чтобы прогнать ее», – сказал он. Не обременяя его долгими разговорами, я старался ему объяснить, что питье нужно для смягчения языка и желудка, а питательность питья нужна, чтоб укрепить силы, необходимые для счастливого окончания болезни. Не отвечая, больной опять склонил голову на грудь, как при нашем входе; я перестал говорить и удалился вместе с графом наверх.

Испуганный, встревоженный мыслью, что Гоголь может скоро умереть, я должен был собраться с силами, чтобы прийти в спокойное положение, в каком должно разговаривать с больным. Удалившись от графа, я почел обязанностью зайти опять к больному, чтоб еще сильнее высказать ему мои убеждения. Чрез служителя я выпросил у него позволения войти к нему еще на минуту. Мне вообразилось, что он колеблется в своих намерениях; я не терял надежды, что Гоголь, привыкнув видеть мою искренность, послушается меня. Подойдя к нему, я с видимым хладнокровием, но с полною теплотою сердечною употребил все усилия, чтоб подействовать на его волю. Я выразил ему мысль, что врачи в болезни прибегают к совету своих собратий и их слушаются; не врачу тем более надобно следовать медицинским наставлениям, особенно преподаваемым с добросовестностью и полным убеждением; и тот, кто поступает иначе, делает преступление перед самим собою. Говоря это, я обратил свое внимание на лицо страдальца, чтобы подсмотреть, что происходит в его душе. Выражение его лица нисколько не изменилось: оно было так же спокойно и так же мрачно, как прежде: ни досады, ни огорчения, ни удивления, ни сомнения не показалось и тени. Он смотрел как человек, для которого все задачи разрешены, всякое чувство замолкло, всякие слова напрасны, колебание в решении невозможно. Впрочем, когда я перестал говорить, он в ответ произнес внятно, с расстановкой и хотя вяло, безжизненно, но со всею полнотою уверенности: «Я знаю, врачи добры; они всегда желают добра»; но вслед за этим опять наклонил голову, от слабости ли или в знак прощания – не знаю. Я не смел его тревожить долее, пожелал ему поскорее поправляться и простился с ним; вбежал к графу, чтобы сказать, что дело плохо и я не предвижу ничего хорошего, если это продолжится.

Как и чем было действовать при таком необыкновенном случае на эту исключительную личность? Граф употреблял все, что возможно было для его исцеления. Советовался с духовными лицами, знакомыми своими и друзьями Гоголя, призывал для совещания знаменитейших московских докторов. Одно духовное лицо подало совет убеждать Гоголя, что его спасение не в посте, а в послушании, и просило его непрекословно исполнять назначения врачебные во всей полноте. Духовник навещал его часто; приходский священник являлся к нему ежедневно. При нем нарочно подавали тут же кушать саго, чернослив и проч. Священник начинал первый и убеждал его есть вместе с ним.

Неохотно, немного, но употреблял он эту пищу ежедневно; потом слушал молитвы, читаемые священником. Какие молитвы вам читать? – спрашивал он. «Все хорошо; читайте, читайте!» Друзья старались подействовать на него приветом, сердечным расположением, умственным влиянием: но не было лица, которое могло бы взять над ним верх, не было лекарства, которое бы перевернуло его понятия; а у больного не было желания слушать чьи-либо советы, глотать какие-либо лекарства. В воскресенье приходский священник убедил больного принять ложку клещевинного масла, и в этот же день он согласился было употребить еще одно медицинское пособие (clysma), но это было только на словах, а на деле он решительно отказался, и во все последующие дни он уж более не слушал ничьих увещаний и не принимал более никакой пищи (три дня), а спрашивал только пить красного вина.

Силы больного падали быстро и невозвратно. Несмотря на свое убеждение, что постель будет для него смертным одром (почему он старался оставаться в креслах), в понедельник на второй неделе поста он улегся, хотя в халате и сапогах, и уж более не вставал с постели. В этот же день он приступил к напутственным таинствам покаяния, причащения и елеосвящения.

Спешить с медицинскою помощью теперь казалось еще нужнее. Приезжали врачи; каждый высказывал свое мнение. Думали, судили, толковали; никто не присоветовал ничего решительного, да и не видно еще было близкой опасности. Между тем трудно было предпринимать что-нибудь с человеком, который в полном сознании отвергает всякое лечение. Уже раз спасен он был от болезни в Риме без медицинских пособий, он приписывал это чуду. И в настоящее время сказал он одному из убеждавших его лечиться: «Ежели будет угодно богу, чтоб я жил еще, – буду жить»…

Во вторник являюсь я и встречаю гр. Т., чрезвычайно встревоженного сверх ожидания. «Что Гоголь?» – «Плохо, лежит. Ступайте к нему, теперь можно входить».

Меня пустили прямо в комнату больного, без затруднения, без доклада. Гоголь лежал на широком диване, в халате, в сапогах, отвернувшись к стене, на боку, с закрытыми глазами. Против его лица – образ богоматери; в руках четки; возле него мальчик его и другой служитель. На мой тихий вопрос он не отвечал ни слова. Мне позволили его осмотреть, я взял его руку, чтоб пощупать пульс. Он сказал: «Не трогайте меня, пожалуйста». Я отошел, расспросил подробно у окружающих о всех отправлениях больного: никаких объективных симптомов, которые бы указывали на важное страдание, как теперь, так и во все эти дни не обнаруживалось.

Между тем врачи, один за другим, приезжали проведывать больного и узнавали, что с ним происходит. Один из почтенных врачей предложил магнетизировать больного, чтоб покорить его волю и таким образом заставить его делать что нужно. На следующий день положили собрать большой консилиум из опытнейших врачей, чтоб приступить к мерам энергическим.

Целый вторник Гоголь лежал, ни с кем не разговаривая, не обращая внимания на всех, подходивших к нему. По временам поворачивался он на другой бок, всегда с закрытыми глазами, нередко находился как бы в дремоте, часто просил пить красного вина и всякий раз смотрел на свет, то ли ему подают. Вечером подмешали вино сперва красным питьем, а потом бульоном. Повидимому, он уже не ясно различал качества питья, потому что сказал только: «Зачем подаешь мне мутное?», однакож выпил. С тех пор ему стали подавать для питья бульон, когда он спрашивал пить, повторяя быстро одно и то же слово: «подай, подай!» Когда ему подносили питье, он брал рюмку в руку, приподнимал голову и выпивал все, что ему было подано.

Вечером этого же дня пришел врач для магнетизирования. Когда он положил свою руку больному на голову, потом под ложку и стал делать пассы, Гоголь сделал движение телом и сказал: «Оставьте меня!» Продолжать магнетизирование было нельзя.

На следующий день, в среду утром, больной находился почти в таком же положении, как и накануне; но слабость пульса усилилась весьма заметно, так что врачи, видевшие его в это время, полагали, что надобно будет прибегнуть к средствам возбуждающим (moschus). Около полудня собрались вместе приглашенные доктора (пятеро), а также несколько друзей Гоголя и множество знакомых. Предложен был вопрос: оставить ли теперь больного без пособий, которые он отвергает сам, или поступать с ним как с человеком, не владеющим собою? Решили: лечить больного, несмотря на его нежелание лечиться.

Все врачи вошли к больному, стали осматривать и расспрашивать. Когда давили ему живот, который был так мягок и пуст, что чрез него легко можно было ощупать позвонки, то Гоголь застонал, закричал. Прикосновение к другим частям тела, вероятно, [также] было для него болезненно, потому что также возбуждало стон или крик. На вопросы докторов больной или не отвечал ничего, или отвечал коротко и отрывисто «нет», не раскрывая глаз. Наконец, при продолжительном исследовании, он проговорил с напряжением: «Не тревожьте меня, ради бога!»

Кроме исчисленных явлений, ускоренный пульс и носовое кровотечение, показавшееся было в продолжение его болезни само собою, послужили показанием к приставлению пиявок в незначительном числе. Было поставлено восемь пиявок к ноздрям, приложены холодные примочки на голову, а потом сделано обливание головы холодной водою в теплой ванне. Когда больного раздевали и сажали в ванну, он сильно стонал, кричал, говорил, что это делают напрасно. После ванны его опять положили в постель, обернув в простыню. Видно, он прозяб, потому что проговорил: «Покройте плечо, закройте спину!» Во время приставления пиявок, он повторял неоднократно: «Не надо, не надо!» Когда они были поставлены, он твердил: «Снимите пиявки, поднимите (ото рта) пиявки!» и стремился их достать рукою, которую удержали силою. Один из консультантов, приехавший позже других и знавший лично Гоголя, выслушав историю его болезни, назвал болезнь gastro-enteritis ex inanitione, объявил дурное предсказание, сказав, что «навряд ли что-либо успеете сделать с этим больным при таком его нежелании лечиться»; но другие врачи не теряли надежды на его спасение и в шесть часов вечера опять собрались у больного.

Гоголь лежал молча, как бесчувственный, и как будто не обращал внимания или не понимал того, что около него происходило, несмотря на громкий разговор окружающих. Предлагали ему вопросы, называли его по имени, но не добились ни одного слова. Тут положили ему на голову лед, на руки и на ноги горчичники, поддерживали кровотечение из носа, внутрь давали лекарство. Но и эти деятельные пособия не оказали благоприятного действия. Пульс делался все слабее; дыхание, затрудненное уже утром, становилось еще тяжелее. Вскоре больной перестал сам поворачиваться и продолжал лежать смирно на одном боку. Когда с ним ничего не делали, он был покоен; но когда ставили или снимали горчичники и вообще тревожили его, он издавал стон или вскрикивал; по временам он явственно произносил: «давай пить!», уже не разбирая, что ему подают.

Позже вечером он, повидимому, стал забываться и терять память. «Давай бочонок!» – произнес он однажды, показывая, что желает пить. Ему подали прежнюю рюмку с бульоном, но он уже не мог сам приподнять голову и держать рюмку; надобно было придержать и то и другое, чтобы он был в состоянии выпить поданное.

Еще позже он по временам бормотал что-то невнятное, как бы во сне, или повторял несколько раз «давай, давай! ну что ж?» Часу в одиннадцатом он закричал громко: «Лестницу, поскорее давай лестницу!..» Казалось, ему хотелось встать. Его подняли с постели, посадили на кресло. В это время он уже так ослабел, что голова его не могла держаться на шее и падала машинально, как у новорожденного ребенка. Тут привязали ему мушку. Во все это время он не глядел и беспрерывно стонал. Когда его опять укладывали в постель, он потерял все чувства; пульс у него перестал биться, он захрипел, глаза его раскрылись, но представлялись безжизненными. Казалось, наступает смерть, но это был обморок, который длился несколько минут. Пульс возвратился вскоре, но сделался едва приметным.

После этого обморока Гоголь уже не просил более ни пить, ни поворачиваться; постоянно лежал на спине с закрытыми глазами, не произнося ни слова.

В двенадцатом часу ночи стали холодеть ноги. Я положил кувшин с горячею водою, стал почаще давать проглатывать бульон, и это, повидимому, его оживило; однакож вскоре дыхание сделалось хриплое и еще более затрудненное; кожа покрылась холодною испариною, под глазами посинело, лицо опустилось, как у мертвеца. В это время приехал доктор, который распоряжался лечением. Он продолжал почти во всю ночь давать лекарства и употреблять разные медицинские меры. Больной только стонал, но не произносил более ни слова.

На другой день, в четверг 21-го февраля 1852 года, доктора не успели устроить нового совещания, которое предполагали возможным. Приехав в назначенный час, они нашли не Гоголя, а труп его: уже около восьми часов утра прекратилось дыхание, исчезли все признаки жизни…

Если действительно Гоголь сам был причиною своей смерти – в чем, кажется нам, трудно сомневаться после рассказа г. А. Т. Т. – ва, – если действительно он остался бы жив и сделался бы здоров, когда захотел бы о том позаботиться, не отвергал бы и пищу и медицинские пособия, то в самом безрассудстве, с которым он губил себя, все-таки обнаруживается высокая и сильная натура. Какое жалкое, дикое убеждение, – но какая высокая жертва ради убеждения! Какое поразительное свидетельство с одной стороны – слабости, с другой стороны – высоты этого человека…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю