Текст книги "Гоголь в русской критике"
Автор книги: Сборник Сборник
Жанр:
Критика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 40 (всего у книги 50 страниц)
<2> *
…До последнего времени не предполагалось возможным, чтобы мог существовать большой журнал исключительно благодаря статьям серьезного содержания. Теперь это очевидно для всякого. Есть даже многие, которые думают, что беллетристика становится в нашей литературе на второе место, – положим, это мнение пока еще преждевременно; «о каждый знает, что пять-шесть лет тому назад статьи серьезного содержания не имели и половины той публики, какую имеют ныне.
До сих пор единственными журналами, нужными массе публики, были журналы энциклопедические. Теперь каждый видит, что начинается возможность существовать журналу, не только ограничивающемуся одними серьезными статьями, но и статьями, принадлежащими к одной определенной области наук. Никто, конечно, не усомнится ныне, что, кроме журнала политико-экономического (существование которого есть уже факт), мог бы существовать журнал исторический.
Люди еще не старые пережили на своем веку все эти различные эпохи нашей журналистики. Двадцать лет тому назад почти не существовало в наших журналах русской беллетристики. Пятнадцать лет назад были еще очень малочисленны в наших журналах самостоятельные статьи серьезного содержания, имеющие положительное достоинство или заслуживающие, по нынешним понятиям, имя общеинтересных статей. Еще менее лет прошло с той поры, когда публика стала обращать на серьезные статьи столько же внимания, сколько и на беллетристику, и приучилась быть сколько-нибудь разборчивой относительно этих статей. Критика, правда, явилась в наших журналах действительно заслуживающею внимания раньше, нежели беллетристика или ученый отдел, – но и тому прошло только с небольшим тридцать лет, – до «Телеграфа» она была ничтожна, как и самые журналы были незначительны.
А между тем давно уж публика наша читает преимущественно журналы; задолго до «Телеграфа» слышались мнения, что журналы – главная отрасль нашей литературы, и повторялись слова:
И вижу наконец в стране моей родной
Журналов тысячи, а книги ни одной.*
Спрашивается теперь: с давнего ли времени наша литература стала действительно заметным элементом нашей народной жизни?
Часто жаловались у нас на то, что в прежнее время не заботились о сохранении материалов для биографии наших писателей, – эта небрежность, конечно очень прискорбная для историка литературы, происходила от причины очень естественной и даже основательной. Литература не была важным явлением народной жизни, – какая же могла представляться потребность собирать и сохранять сведения, относящиеся до литературы и до литераторов? В последнее время небрежность эта стала мало-помалу уступать место заботливости о собирании биографических данных. Такую перемену приписывали различным причинам, иногда великолепным, иногда очень незавидным. По нашему мнению, проще и вернее других объяснений то, что собиратели фактов обратили внимание на нашу литературу (и, следовательно, на ее деятелей) с того времени, как важность ее стала очевидна. После Пушкина и во время Гоголя приобрела она важность, – с Пушкина и Гоголя и начинается ряд писателей, жизнь которых кажется их современникам достойной того, чтобы современники и потомство знали о ней. И прежде литераторы превозносили друг друга, – даже гораздо усерднее превозносили, нежели ныне. Но до последнего времени общество не верило в важность их дела, – и они сами невольно, инстинктивно сомневались в его важности. В Пушкине общество в первый раз признало писателя великим историческим лицом, – очень натурально, что о нем стали собирать биографические данные, как и о всяком важном лице в народной истории. Гоголем серьезное внимание общества занялось еще сильнее, – о нем пишут еще более.
В самом деле, о Гоголе теперь собрано уж едва ли не более биографических сведений, нежели о всех знаменитых наших писателях до Пушкина. Г. Николай М*** издал два толстые тома «Записок»* о его жизни, – публика не утомилась этими двумя томами, – напротив, в ней только пробудилось ими желание узнать о его жизни еще более, и люди, бывшие к нему близкими, спешат удовлетворить этому желанию, – за одной статьей о жизни Гоголя следует другая. В январской книжке «Отечественных записок» г. Тарасенков рассказал нам, как медик, историю последних дней великого писателя; в февральской книжке «Библиотеки для чтения» – г. Анненков свои воспоминания о Гоголе.*
Г. Анненков был одним из близких знакомых Гоголя в период его петербургской жизни, до отъезда за границу в 1836 году. Потом в Риме он был в самых коротких отношениях с ним. Воспоминания такого человека должны были быть очень интересны, – и действительно они очень интересны. Статья, напечатанная в февральской книжке «Библиотеки», доводит рассказ только до встречи г. Анненкова с Гоголем в Риме в 1841 и, конечно, будет иметь продолжение. Теперь мы скажем только, что факты, сообщаемые г. Анненковым, значительно объясняют нам Гоголя как человека и что вообще взгляд г. Анненкова на его характер кажется едва ли не справедливейшим из всех, какие только высказывались до сих пор. Г. Анненков не усиливается, о противность правде и правдоподобию, воображать или изображать Гоголя человеком без всяких слабостей, без всяких недостатков, как то делали другие; он откровенно признается, что в Гоголе была частица притворства, частица искательства, частица хитрости, – но, понимая эти недостатки, г. Анненков понимает также, что они с избытком вознаграждались другими качествами его натуры, прекрасными и благородными. Он не делает нашего великого писателя идеалом всевозможных добродетелей, но видит в нем человека, которого трудно было не полюбить, сошедшись с ним, и нельзя было не уважать, поняв его, – и читатель верит тому. Это не панегирик и не апология – это просто правдивый рассказ, который для доброй славы человека бывает лучше всяких панегириков и апологий.
Г. Анненков, кажется, хочет представить нам целый ряд воспоминаний и биографических этюдов о замечательных людях русской литературы последних десятилетий, – в то самое время, как в «Библиотеке для чтения» печатает он свой рассказ о Гоголе, в «Русском вестнике» (№ 3-й) является первая часть написанной им биографии Н. В. Станкевича, этого юноши, об очаровательно-возвышенной личности которого не могут без умиления вспоминать люди, имевшие счастье знать его, о чрезвычайно сильном и благотворном влиянии которого на развитие избранных наших писателей вечно будет с признательностью говорить история нашей литературы.
В примечании к этому этюду г. Анненков уведомляет нас, что письма Станкевича, послужившие ему главным материалом для составления биографии, приготовляются к изданию. Этюд г. Анненкова, вместе с этими письмами, познакомит русского читателя с одним из самых светлых и самых важных эпизодов истории умственной жизни нашей родины. Мы надеемся возвратиться к этому предмету.
Нельзя не желать, чтобы г. Анненков, который более, нежели кто-нибудь, имеет средств для обогащения нашей литературы такими трудами, как его «Материалы для биографии Пушкина», «Воспоминания о Гоголе» и биография Станкевича, неутомимо посвящал свои силы этой прекрасной деятельности, которая доставила ему уже столько прав на благодарность русской публики. После славы быть Пушкиным или Гоголем прочнейшая известность – быть историком таких людей…
<О сочинениях Гоголя> *…Они (критические статьи. – Ред.) не являлись, конечно, не по недостатку желания критики высказать свои понятия о Гоголе – напротив, очевидно, что критика сочувствовала ему более, нежели кому бы то ни было из [великих] русских писателей, – но по трудности изложить эти понятия в такой форме, какая требовалась русскою публикою, – хотя, по-видимому, ничего не было легче и проще, как написать эти статьи, постоянно обещаемые и никогда не являвшиеся, потому что определенное понятие о значении Гоголя составить гораздо легче, нежели, например, о неуловимом, эфирном характере поэзии Пушкина; здесь не нужно было освобождать и себя и читателей от каких-нибудь неточных взглядов, как это приходилось делать, говоря о Пушкине, – напротив, можно сказать, что верное понятие об отличительных чертах деятельности Гоголя уже было не только в критике, но и в. публике. Сам Гоголь, прекрасно охарактеризовавший себя во многих местах своих сочинений, исполнил большую часть задачи, предстоявшей критику. Оставалось только развить эти мысли, высказать их с необходимыми пояснениями, высказать сильно и жарко – но это самое и было затруднительно. Таким образом, о Гоголе не было написано ясных и подробных статей, как о Пушкине; суждения о нем ограничивались рецензиями, прекрасными и верными, но не достаточно обширными и ясными. Еще не успели они достичь той массивности, которая необходима для прочного действия на нерешительные умы, как явились «Выбранные места из переписки с друзьями» – и Гоголь, к сожалению, стал в новые отношения к литературе и публике, противоположные прежним. Критика должна была доказывать, что эти отношения ложны. Без сомнения, это было только временною необходимостью, которая, будучи раз исполнена с надлежащею твердостью, не могла впоследствии мешать критике обратиться с прежнею или еще более жаркою любовью к «Ревизору», «Мертвым душам» и другим дивным произведениям Гоголя. Но вскоре после выхода «Выбранных мест из переписки с друзьями» в русской критике водворилась мелочность и вялость, продолжающая господствовать до сих пор. Тут уже нечего было ожидать широкой и проникающей в массу оценки Гоголя, то есть целой литературной эпохи, можно сказать, целой исторической эпохи в развитии русского самопознания, но и более сподручные явления не были оценены надлежащим образом – не только о Гоголе не была в силах сказать ничего замечательного критика последних годов – что дельного и нужного успела она сказать о гг. Григоровиче или Писемском, о гг. Полонском, Фете или Щербине? Потому последним памятным для публики приговором о Гоголе остались суждения, вызванные его «Перепискою с друзьями». Они не могли производить впечатления, выгодного для литературного значения Гоголя. Убеждение в его величии было во многих его почитателях ослаблено этими последними впечатлениями, а во всех почти остается, как было десять лет тому назад, робким, нерешительным, не имеющим веры в собственную основательность инстинктивным сочувствием, еще ожидающим себе доказательств и внушения несомненности от критики.
Если бы нынешняя критика могла, то должна была бы исполнить относительно Гоголя обязанность, которой не успела исполнить современная ему критика, оставившая нам, впрочем, прекрасные указания, которые нуждаются только в развитии. Мы не уверены, что и это будет ею сделано, как должно. Тем менее можно ожидать удовлетворительной оценки Гоголя от нашей статьи, которая и по спешности, с которою написана, и по самому объему не более как простое извещение о выходе в свет творений писателя, замечательнейшего из всех, каких доселе представляла русская литература. Мы только должны сказать, каково новое издание его повестей и драматических произведений, перепечатанное с издания 1842 года, и дать читателям отчет в содержании произведений, которые под названием «Сочинений Н. В. Гоголя, найденных после его смерти», являются ныне в печати в первый раз.
Четыре тома «Сочинений» – точное повторение прежнего издания – в этом состоит их существенное достоинство. Мы слышали многих, находящих неизящным формат и шрифт нового издания, которые сохранены совершенно те же, какие были в прежнем, так что на вид трудно отличить их одно от другого. Выбор шрифта и формата нисколько не зависел от нынешнего издателя г. Трушковского, который нашел более двух томов «Сочинений» уже отпечатанными, еще при жизни самого Гоголя, и по необходимости должен был докончить издание точно так, как оно было уже начато. Конечно, издание 1842 года и новое дагерротипное повторение не могут быть названы образцами типографского изящества, но в этом отношении не уступают они большей части русских книг. Притом, сочинения Гоголя имеют достаточно внутренней привлекательности, чтобы быть драгоценными в каком бы то ни было издании. Точно так же и второй том «Мертвых душ» по необходимости должно было напечатать шрифтом и в формате двух изданий первого тома, чтобы не вводить разнокалиберности в одну и ту же книгу.
Этот второй том «Мертвых душ» заключает в себе пять глав, которых старые черновые тетради нечаянным счастием уцелели от сожжения; и, кроме того, так называемую «Авторскую исповедь» Гоголя. Необыкновенный интерес, возбужденный во всей русской публике этими рукописями, – интерес, которому не было примеров с того времени, как явилось лет тридцать тому назад «Горе от ума», – служит лучшим доказательством того, как драгоценно для всех нас имя великого писателя. Едва ли даже должны мы говорить об этих только что напечатанных произведениях, как о новых для публики. Они новы только для критики, которая действительно еще не имела случая рассуждать о них.
Что́ же должно сказать об этих произведениях? Достойны ли они великого таланта Гоголя по литературным своим качествам? И, принадлежа той эпохе жизни автора, которая ознаменовалась «Перепискою с друзьями», напоминают ли они прежнего Гоголя, или только сочинителя этой переписки? Каково было направление художественной деятельности его после страшной перемены в его личных отношениях к своим почитателям? И действительно ли его «Авторская исповедь» есть нелицемерная исповедь и насколько уясняет нам она загадочную личность великого писателя, бывшего также не совсем обыкновенным человеком по уму и характеру?
На пяти-шести страничках нашей статьи невозможно обстоятельно исследовать этих вопросов. Но читатель вправе сказать, что мы не должны были и упоминать имени Гоголя, если хотим совершенно уклониться от них, и хотя в кратких намеках мы должны отвечать на них.
Пять глав второго тома «Мертвых душ» уцелели только в черновой рукописи. Это обстоятельство, уже само по себе отнимающее возможность положительно решить, ниже, наравне или выше первого тома «Мертвых душ» в художественном отношении было бы их продолжение, окончательно обработанное автором, не так еще важно, чтобы заставить нас совершенно отказаться от суждения о том, потерял или сохранил всю громадность своего таланта Гоголь в эпоху нового настроения, выразившего[ся] «Перепискою с друзьями». Но общее суждение о всем сохранившемся от второго тома делается невозможным потому, что этот отрывок сам в свою очередь есть собрание множества отрывков, написанных в различное время под влиянием различных настроений мысли, и, как кажется, написанных по различным общим планам сочинения, наскоро перечерканных без пополнения вычеркнутых мест, отрывков, еще не приведенных в соответствие между собою, разделенных пробелами, часто гораздо более значительными, нежели самые отрывки, наконец, тем, что многие из напечатанных ныне страниц были, как видно, отброшены в сторону самим автором, как неудачные, и заменены или должны были быть заменены другими, написанными совершенно вновь и погибшими для нас. Все это заставляет рассматривать каждый такой отрывок порознь и произносить суждение о не пяти главах «Мертвых душ» · · · этой потери единственного интереса, который возбуждал еще его к жизни. Тентетников проводил время следующим образом:
Набирать петитом стр. 8, 9, 10 от # до S., потом стр. 34, 35, 36, 37 и одну сторону с стр. 38 до слов: «в осветившихся комнатах», т. е. от знака # до S., и далее стр. 39, 40, 41 от # до S. Разведав от прислуги о любви Тентетникова к Бетрищевой и ссоре с ее отцом, Чичиков вздумал помирить их и устроить свадьбу, чтобы совершенно втереться в благосклонность и к Тентетникову и к Бетрищеву, склонить их на продажу мертвых душ, а если можно, извлечь из друзей и другие выгоды, какие представятся. Он приступил к делу следующим образом:
набирать стр. 46, 47, 49, 50, 51 и от # до S. с таким опустившимся, потерявшим всякую волю человеком, как Тентетников, легко было сладить; посмотрим, каков человек Бетрищев и как Чичиков успел забрать в свои мягкие руки этого упорного и упрямого человека, привыкшего, повидимому, командовать всеми, его окружающими:
набирать стр. 56, 57, 58, 59, 60, 61 от знака # до S. Услышав имя Тентетникова, дочь генерала вошла в комнату
набирать стр. 62, 63, 64, 65, 66, 67, 68, 69 от знака # до S. И Чичиков приступает к изложению своих просьб, на которые, конечно, не получит отказа от очарованного генерала.
После таких отрывков невозможно и думать о том, что Гоголь когда-нибудь мог сделаться недостойным своей великой и благородной славы. Что же сказать, например, о речи генерал-губернатора, этой речи, столь знаменательно заключающей собою неоконченные страницы великого произведения и уже знаменательно прерывающейся на средине возвышеннейшего воззвания? Чичиков пойман в составлении подложного завещания; но в его деле замешано столько людей, что ужас обнимает благородного начальника, и он, созвав своих подчиненных, говорит им, что судьба их всех в его руках, что он может предать их всех заслуженной участи. Но, продолжает он, я предлагаю вам в последний раз возможность спастись.
набирать стр. 240, 241, 242 от знака # до S. Тут нечего хвалить: кто не преклонится перед человеком, последними словами <которого> к нам была эта речь, тот недостоин быть читателем Гоголя.
«Авторская исповедь», которая напечатана в виде приложения ко второму тому «Мертвых душ», представляет чрезвычайно важные материалы для уяснения не только странной, обнаруженной «Перепискою с друзьями», перемены в отношениях Гоголя к публике и критике, но и вообще для характеристики чрезвычайно оригинальной и загадочной личности Гоголя. Статья эта написана по поводу неблагоприятных для автора отзывов о «Переписке с друзьями» с целью служить ему оправданием, объяснением происхождения его книги и органической связи, соединяющей это странное явление с его прежними произведениями, которых отрицание видела критика во многих письмах. Было бы и слишком долго и, быть может, трудно входить здесь в разбор того, насколько основательны оправдания Гоголя и насколько справедливо было осуждение, заслуженное его книгою. Но весь тон этой статьи убеждает, что исповедь, в ней заключающаяся, добросовестна, что в ней Гоголь искренно, без всяких прикрас, изображает свою личность, как сам понимал ее. Тяжелая обязанность, им на себя принятая, не может быть исполняема иначе как в патетическом настроении духа, и потому все слова его проникнуты жаром увлечения, которому многое, быть может, представляется в слишком темных красках, – таковы всегда бывают искренние признания – они необходимо бывают проникнуты характером самоотрицания, самообвинения даже тогда, если делаются с целью оправдания. И, быть может, Гоголь представляет себя во многих отношениях худшим, нежели каков он был на самом деле. И однакоже, быть может, потому, что сила самоотрицания дается только высотою и силою нравственной личности человека, вы, прочитав эту странную исповедь, говорите: «Как велик и благороден был этот человек, несмотря на все свои слабости и странные заблуждения!» Впечатление, произведенное исповедью Гоголя, можно сравнить с тем суждением, которое вы невольно произносите, дочитав «Confessions» Руссо, в которых так беспощадно отдает он на общий позор свои пороки и ошибки: «Да, прав был этот человек, гордо и смело говоря: каков бы я ни был, но я был одним из лучших людей в мире!» Правда, Гоголь был горд и самолюбив, но он имел право быть горд своим умом, своим страстным желанием блага родной земле, своим гением, своими заслугами перед всем русским обществом. Он сказал нам, кто мы таковы, чего недостает нам, к чему должны стремиться, чего гнушаться и что любить. И вся его жизнь была страстною борьбою с невежеством и грубостью в себе, как и в других, вся была одушевлена одною горячею, неизменною целью – мыслью о служении благу своей родины.
Но искренна ли эта исповедь? Ведь Гоголя называют человеком скрытным, даже любившим притворяться, пускать пыль в глаза? Ну да, он сам говорит, что, подобно всякому человеку с глубокой натурой и великим умом, не любил выдавать на превратный людской суд своих задушевных мыслей. Но содержание и тон «Авторской исповеди» ручаются за глубокую правдивость признаний. Высказав их в часы увлечения желанием представить свою жизнь и стремления, ею управлявшие, в истинном свете и тем оправдаться от обвинений, его подавлявших, он говорит: «Как случилось, что я должен обо всем входить в объяснение с читателем, этого я сам не могу понять. Знаю только то, что никогда, даже с наиискреннейшими приятелями, я не хотел изъясняться насчет сокровеннейших моих помышлений… Но, начавши некоторые объяснения по поводу моих сочинений, я должен был неминуемо заговорить о себе самом, потому что сочинения тесно связаны с делом моей души»… И вот, увлекшись по своей страстной натуре, он рассказал нам все: как с первой юности самым задушевным его желанием было служить родине; как он сначала понимал это служение как гражданскую службу по какому-нибудь ведомству, как бился, чтобы найти в этой службе место по себе, как, мучимый постоянною тоскою, возбуждаемою и природным расположением характера, и житейскими опытами, и всем окружающим, он, чтобы убить свою тоску, начал писать, передавая бумаге все, что его мучило, и усиливаясь хохотать сквозь слезы…как просветлело перед ним сознание, что эти произведения, написанные не в надежде авторской славы, разоблачая перед его соотечественниками их собственное положение, составляют уже служение на пользу общую, и он со страстью предался этому служению; как потом, опять мучимый сознанием, что мало приготовлен к этому служению, мало знает и человека, и идеал, на который должно указывать человеку, и родину, которую изображает, он начал учиться и размышлять, не превратно ли он взялся за дело своего учения, мы не хотим рассматривать; и как при этом было не впасть в тяжелые ошибки человеку, которому ни образование, ни окружавшее его общество не указывало ни истинной исходной точки, ни истинного пути? И чем сильнее был ум этого человека, тем резче были и его заблуждения, чем с большею ревностью стремился он, тем более вовлекался в ошибки… Но дело в том, что стремление его было пламенно, неутомимо, что цель, к которой он стремился, была благородна и высока, – и мы, жалея об ошибках, осуждая их следствия, не можем не преклоняться перед прекрасною, пламенною и благородною личностью этого нового Фауста, пожираемого жаждою высокого и благого знания и благородной деятельности…
Как ни велики твои ошибки, мученик скорбной мысли и благих стремлений, но ты был одним из благороднейших сынов России, и безмерны твои заслуги перед родиной.
(На этом рукопись обрывается).