355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сборник Сборник » Гоголь в русской критике » Текст книги (страница 33)
Гоголь в русской критике
  • Текст добавлен: 8 сентября 2016, 22:35

Текст книги "Гоголь в русской критике"


Автор книги: Сборник Сборник


Жанр:

   

Критика


сообщить о нарушении

Текущая страница: 33 (всего у книги 50 страниц)

Благодарю вас, мой добрый и благородный друг, за ваши упреки; от них хоть и чихнулось, но чихнулось во здравие. Поблагодарите также доброго N*N* и скажите ему, что я всегда дорожу замечаньями умного человека, высказанными откровенно. Он прав, что обратился к вам, а не ко мне. В письме его есть точно некоторая жестокость, которая была бы неприлична в объяснениях с человеком, не очень коротко знакомым. Но этим самым письмом к вам он открыл себе теперь дорогу высказывать с подобной откровенностью мне самому все то, что́ высказывал вам. Поблагодарите также и милую супругу его за ее письмецо. Скажите им, что многое из их слов взято в соображение и заставило меня лишний раз построже взглянуть на самого себя. Мы уже так странно устроены, что до тех пор не увидим ничего в себе, покуда другие не наведут нас на это. Замечу только, что одно обстоятельство не принято ими в соображение, которое, может быть, иное показало бы им в другом виде; а именно: что человек, который с такой жадностью ищет слышать все о себе, так ловит все суждения и так умеет дорожить замечаниями умных людей даже тогда, когда они жестки и суровы, такой человек не может находиться в полном и совершенном самоослеплении. А вам, друг мой, сделаю я маленький упрек. Не сердитесь: уговор был принимать не сердясь взаимно друг от друга упреки. Не слишком ли вы уже положились на ваш ум и непогрешительность его выводов? Делать замечания – это другое дело; это имеет право делать всякий умный человек и даже просто всякий человек. Но выводить из своих замечаний заключение обо всем человеке – это есть уже некоторого рода самоуверенность».

Через несколько времени после своего отца послал Гоголю строгий разбор его книги К. С. Аксаков. Гоголь защищался следующим образом:

Июля 3 (1848) Васильевка.

Откровенность прежде всего, Константин Сергеевич. Так как вы были откровенны и сказали в вашем письме все, что́ было на душе, то и я должен сказать о тех ощущениях, которые были во мне при чтении письма вашего. Во-первых, меня несколько удивило, что вы, наместо известий о себе, распространились о книге моей, о которой я уже не полагал услышать что-либо по возврате моем на родину. Я думал, что о ней уже все толки кончились и она предана забвению. Я, однакоже, прочел со вниманием три большие ваши страницы.

Вот мысль, которая пришла мне в голову в то время, когда я прочел слова письма вашего: «Главный недостаток книги есть тот, что она – ложь». Вот что́ я подумал. Да кто же из нас может так решительно выразиться, кроме разве того, который уверен, что он стоит на верху истины? Как может кто-либо (кроме говорящего разве святым духом) отличить, что́ ложь и что́ истина? Как может человек, подобный другому, страстный, на всяком шагу заблуждающийся, изречь справедливый суд другому в таком смысле? Как может он, неопытный сердцезнатель, назвать ложью сплошь, с начала до конца, какую бы то ни было душевную исповедь, он, который и сам есть ложь, по слову апостола Павла? Неужели вы думаете, что в ваших суждениях о моей книге не может также закрасться ложь? В то время, когда я издавал мою книгу, мне казалось, что я ради одной истины издаю ее; а когда прошло несколько времени после издания, мне стало стыдно за многое, многое, и у меня не стало духа взглянуть на нее. Разве не может случиться того же и с вами? Разве и вы не человек? Как вы можете сказать, что ваш нынешний взгляд непогрешителен в верен или что вы не измените его никогда?

Мы видим, Гоголь уже сознается, что многого в своей книге стыдится. Никакие оправдания и извинения не помогли: надобно было согласиться, что книга, с равным негодованием принятая всеми образованными людьми, действительно принесла своему автору позор. Тогда он писал к бедному уездному священнику отцу Матвею, бывшему ему посредником при вспоможениях бедным, – отец Матвей также осудил «Выбранные места», – следующие слова:

Все слова ваши – святая истина… Скажу вам нелицемерно и откровенно, что виной множества недостатков моей книги не столько гордость и самоослепление, сколько незрелость моя. Я начал поздно свое воспитание, – в такие годы, когда другой человек уже думает, что он воспитан. Обрадовавшись тому, что удалось в себе победить многое, я вообразил, что могу учить и других, издал книгу – и на ней увидел ясно, что я – ученик. Желание и жажда добра, а не гордость подтолкнули меня издать мою книгу, а как вышла моя книга, я увидел на ней то же, что есть во мне, и гордость, и самоослепление, и много того, чего бы я не увидел, если бы не была издана моя книга… вы сами, верно, знаете, что от людей близких не услышишь осуждения.

Но когда раздадутся со всех сторон крики по поводу какого-нибудь публичного нашего действия и разберут по нитке всякую речь нашу и всякое слово и когда, руководимые и личными нерасположениями и недоразумениями, станут открывать в нас даже и то, чего нет, тогда и сам станешь искать в себе того, чего прежде и не думал бы искать. Есть люди, которым нужна публичная, в виду всех данная оплеуха. Это я сказал где-то в письме, хотя и не знал еще тогда, что получу сам эту публичную оплеуху. Моя книга есть точная мне оплеуха. Я не имел духу заглянуть в нее, когда получил ее отпечатанную; я краснел от стыда и закрывал лицо себе руками при одной мысли о том, как неприлично и как дерзко выразился я о многом…

Что же до влияния на других, то мне как-то не верится, чтобы от книги моей распространился вред на них. За что богу так ужасно меня наказывать? Нет, он отклонит от меня такую страшную участь, если не ради моих бессильных молитв, то ради молитв тех, которые ему молятся обо мне и умеют угождать ему, – ради молитв моей матери, которая из-за меня вся превратилась в молитву.

Фраза из «Выбранных мест», применяемая здесь к себе Гоголем, была публично брошена в глаза ему одним из наших критиков, более всех остальных содействовавшим утверждению колоссальной славы Гоголя как автора «Ревизора» и «Мертвых душ». В его полной негодования статье о «Выбранных местах» было сказано после всех жарких опровержений:

«Теперь вопрос: зачем написана эта книга?

Это так же трудно решить, как и то, зачем написаны автором эти строки: «О, как нам бывает нужна публичная, данная в виду всех оплеуха!»

(«Современник», 1847, № 2. Библиография, стр. 124.)

Эта критика чрезвычайно сильно подействовала на Гоголя, вероятно сильнее всего, что когда-либо он слышал в осуждение себе. Она послужила причиною, что Гоголь написал в оправдание себе «Авторскую исповедь». Но «Авторская исповедь» есть уже вторая, позднейшая редакция оправдания; прежде Гоголь хотел дать ему форму обширного письма, – письмо это было им изорвано, но издатель «Записок» нашел разорванные лоскутки, сложил их и таким образом восстановил очень важный факт для истории нашей литературы.*

Публика давно решила спор, признав «Выбранные места» пятном на имени Гоголя как писателя. Приговор так единодушен и положителен, опирается на таких бесспорных фактах и внушен такими справедливыми понятиями об обязанностях писателя, что нет возможности противоречить ему. Но публика не знает еще – не знаем и мы – Гоголя как человека настолько, чтобы с достаточною точностью решить, должно ли это пятно клеймить его как человека, по внешним соображениям или обстоятельствам решившегося играть роль, жалкие стороны которой он понимал, но надеялся прикрыть блеском своей славы; или его книга свидетельствует только о слабости характера, не выдержавшего обольщений славы, но искреннего в своем заблуждении, думавшего переучить всех, заставить всех силою своего таланта и славы признать справедливым то, что прежде казалось им несправедливым; или, наконец, он предвидел насмешки, которым подвергнется, но совершал высокий, как ему казалось, подвиг, подвергая себя нападениям, лишь бы только исполнить долг, возлагаемый на него совестью. Поступал ли он в этом деле как Чичиков, или гордец, или энтузиаст? Кажется, и то, и другое, и третье вместе, но с решительным перевесом на стороне двух последних элементов – гордого самообольщения и особенно энтузиазма. Энтузиазм его несомненен. Как велико было участие расчета? И было ли оно? Об этом пока ничего еще нельзя сказать решительного, кроме только того, что искренность его убеждений едва ли подлежит сомнению; и что если в нем, как во всяком человеке, к чистым побуждениям примешивались расчеты, то все-таки в основании лежало бескорыстное (хотя ошибочное и по своим следствиям вредное) убеждение, а не расчет; что, совершая поступок, повредивший его литературной славе и могший иметь вредное влияние на литературу, он в сущности действовал как честный (хотя и заблуждающийся) энтузиаст. Должно жалеть о нем, но едва ли возможно, несмотря на слабости, развитые в нем различными отношениями, не уважать его, потому что натура его была, как то по всему видно, чрезвычайно благородна и в самом падении сохраняла свою высоту. Кого из пылких людей жизнь не увлекала часто в поступки, недостойные их характера? И, каковы бы ни были некоторые поступки Гоголя и даже некоторые стороны его характера, все-таки нельзя не видеть в нем одного из благороднейших людей нашего века. Лейпциг и Ватерлоо не мешают нам признавать в Наполеоне величайшего полководца своего времени. С жизнью не всегда сладит самый сильный человек, – а Гоголь, при чрезвычайно пылкой натуре, был одарен, как по всему видно, довольно слабым характером. Настолько мы уже знаем этого человека, чтобы извинять ему все, в чем еще не можем оправдать его; и все вероятности убеждают нас, что многого мы не можем еще оправдывать только потому, что многого еще не знаем. Гоголь принадлежит к числу людей, которые тем более выигрывают, чем ближе узнаешь их.

Возвращаясь к его обширному оправдательному письму, должны мы заметить, что в сущности защита его против критика, изобличавшего «Выбранные места», ограничивается тем же аргументом, который противопоставлял он г. К. Аксакову: «не ваше дело судить об этом; человеку не дано силы безошибочно различать истину от неправды; вы обижаете меня вашими подозрениями; вы не знаете моих побуждений; вы не поняли моей книги; вы не имеете столько знаний, чтобы судить о подобных вещах; я в вас не признаю авторитета», и т. п. – доводы, к сожалению, очень слабые. Более сильных Гоголь и не мог представить, пока дело шло о том, что̀ напечатано в книге; книгу его нельзя оправдать: она лжива. Можно только понять из его жизни, каким образом дошел он, вовсе не по своей воле, до странных заблуждений, которые казались ему истиной, – и теперь это уже довольно ясно.

Мы не воспользовались еще и десятою частью тех новых материалов, которые хотели указать читателю, как особенно важные в «Записках о жизни Гоголя». Но чрезвычайная важность их уже видна из немногих примеров, нами приведенных.

Повторяем: «Записки о жизни Н. В. Гоголя», по высокому интересу содержания, заслуживают самого внимательного изучения со стороны каждого, хотя сколько-нибудь интересующегося историею нашей литературы.

Сочинения Гоголя, томы V и VI *

Томы V и VI. Москва. 1856

Перепечатывая вторым изданием прежние четыре тома «Сочинений Гоголя» г. Трушковский объявил, что надеется со временем присоединить к ним пятый том, в котором будут собраны не вошедшие в прежнее издание статьи Гоголя, помещенные в «Арабесках» и разных периодических изданиях. Вместо одного тома г. Трушковский дает теперь два, присоединив к этим статьям «Выбранные места из переписки с друзьями» и несколько неизданных произведений и отрывков, найденных в бумагах Гоголя. «Таким образом, – говорит г. Трушковский, – эти шесть томов, вместе с «Мертвыми душами», составят почти полное собрание сочинений Гоголя». Действительно, только «почти», но еще не совершенно полное. Из напечатанных произведений Гоголя пропущены издателем две статьи, указанные г. Геннади («Список сочинений Гоголя», «Отечественные записки», 1853, № 9): 1) Разбор «Утренней зари» в «Москвитянине», 1843, и 2) «Письмо к М. С. Щепкину из Венеции о постановке пьесы: «Дядька в затруднительном положении». Кроме того, г. Кулеш указал, что Гоголю принадлежат многие из рецензий, помещенных в пушкинском «Современнике»; без сомнения, некоторые другие статьи могли бы быть указаны друзьями Гоголя и библиографами, например г. Тихонравовым, которому обязаны мы открытием «Ганца Кюхельгартена». Из ненапечатанных отрывков в издание г. Трушковского не вошли отрывки, отысканные и напечатанные г. Кулешом в «Записках о жизни Н. В. Гоголя». Нет сомнения, что при внимательном разборе бумаг, сохранившихся у родственников и друзей Гоголя, найдется еще многое. Содействие библиографов, – особенно г. Тихонравова, могло бы, как видим, быть полезно для г. Трушковского. Со временем, конечно, опущения, теперь сделанные, будут пополнены; но для публики и самой литературы было бы лучше, если бы за один раз дали нам все, что отчасти уже найдено, отчасти могло бы быть найдено

Пересмотрим пока то, что вошло в изданные два тома. Пятый том разделен на три отдела: 1) статьи из «Арабесков». 2) две статьи из «Современника» 1836–1837 годов: «О движении журнальной литературы» и «Петербургские заметки», 3) неизданные сочинения: «Отрывок неизвестной повести», «Развязка Ревизора», «Отрывок из Мертвых душ». В шестом томе перепечатаны «Выбранные места из переписки с друзьями», и к этим письмам, под именем «Юношеских опытов», присоединены: поэма «Ганц Кюхельгартен», стихотворение «Италия», два отрывка из повести «Страшный кабан» и отрывок «Женщина».

Со временем о каждом из этих произведений и отрывков мы будем говорить подробно, когда будем рассматривать всю литературную деятельность Гоголя. Теперь же, ограничиваясь извещением о содержании вновь изданных томов, взглянем только на статьи, которые являются в печати в первый раз.

«Отрывок из неизвестной повести» принадлежит, по замечанию издателя, к самым ранним произведениям Гоголя и написан им, быть может, еще до «Вечеров на хуторе». Сюжет повести заимствован из малороссийской истории, из времен казацких войн с поляками. Главное действующее лицо знаменитый предводитель казаков Остраница. В художественном отношении отрывок слабее «Вечеров на хуторе», но тем не менее многие страницы его таковы, что могли быть написаны только автором «Тараса Бульбы». Приводим две небольшие сцены из первой главы.

Все православные собрались к обедне на светлый праздник. Между народом особенно заметен высокий казак с смелым, одушевленным, но покойным лицом. С церковной паперти слышится крик. Народ бросается узнать, в чем дело, – дело в том, что жиды, которым отданы на откуп русские церкви, обижают старика, принесшего к церкви пасху для освящения.

Три жида отбирали у дряхлого, поседевшего, как лунь, козака пасху, яйца и барана, утверждая, что он не вносил за них денег. За старика вступилось двое стоявших около него; к ним пристали еще, и наконец целая толпа готовилась задавить жидов, если бы тот же самый широкоплечий, высокого росту, чья физиономия так поразила находившихся в церкви, не остановил одним своим мощным взглядом. «Чего вы, хлопцы, сдуру беснуетесь? У вас, видно, нет ни на волос божьего страха. Люди стоят в церкви и молятся, а вы тут чорт знает что делаете. Гайда по местам!» Послушно все, как овцы, разбрелись по своим местам, рассуждая, что это за чудо такое, откудова оно взялось и с какой стати ввязывается он, когда его не просят, и отчего он хочет, чтобы слушались. Но это каждый только подумал, а не сказал вслух. Взгляд и голос незнакомца как будто имели волшебство: так были повелительны. Один жид стоял только не отходя, и как скоро оправился от первого страха, незванною помощью, начал было снова приступать, как тот же самый и схватил его могучею рукой за ворот так, что бедный потомок Израилев съежился и присел на колени. «Ты чего хочешь, свиное ухо? Так тебе еще мало, что душа осталась в галанцях? Ступай же, тебе говорю, поганая жидовина, пока не оборвал тебе пейсики». После того толкнул он его, и жид расстлался на земле, как лягушка. Приподнявшись же немного, пустился бежать; спустя несколько времени возвратился с начальником польских улан. Это был довольно рослый поляк, с глупо дерзкою физиономиею, которая всегда почти отличает полицейских служителей. «Что это? Как это?.. Гунство, теремтете? Зачем драка, холопство проклятое? Лысый бес в кашу с смальцем! Разве? Что вы?.. Что тут драка? Порвала бы вас собака!..» Блюститель порядка не знал бы, куда обратиться и на кого излить поток своих наставлений, приправляемых бранью, если бы жид не подвел его к старому козаку, которого волосы, вздуваемые ветром, как снежный иней серебрились. «Что ты, глупый холоп, вздумал? Что, ты драку начал, драку? Пасе мазепято, гунство! Знаешь ты, что́ жид? Гунство проклятое!.. Знаешь, что борода поповская не стоит подошвы? Чорт бы тебя схватил в бане за пуп!.. У него оломец краше, чем ваша холопска вяра…» Тут он схватил за волосы старца и выдернул клок серебряных волос его…

Глухое стенание испустил старый козак.

– Бей еще! Сам я виноват, что дожил до таких лет, что и счет им потерял. Сто лет, а может и больше, тому назад меня драли за чуб, когда я был хлопцем у батька. Теперь опять бьют. Видно, снова воротились лета мои. Только нет, не то, не в силах теперь и руки поднять. Бей же меня!.. – При сих словах стодвадцатилетний старец наклонил свою белую голову на руки, сложенные крестом на палке, и, подперевшись ею, долго стоял в живописном положении. В словах старца было невероятно трогательное. Заметно было, что многие хватились рукою за сабли и пистолеты, но вид стольких усатых уланов на лошадях и несколько слов, сказанных незнакомцем, заставили всех принять положение молельщиков и креститься.

– Что ты врешь, глупый мужик, теремтете! Чтобы я на тебе руки поганил, гунство проклятое! Лысый бес рогатый тебе в кашу! Гершко! возьми от него пасху! Пусть его одним овсяным сухарем разговеется. Вишь, гунство проклятое!» говорил блюститель правосудия, подвигаясь к ряду девичьему и ущипнув одну из них за руку. «Что за драка? Ох, славная девка! Вишь драку!.. Ай да Параска! Ай да Пидорка! Вишь, глупый мужик… порвала бы его собака!.. Ай, ай, ай! Сколько тут жиру!.. – Блюститель порядка верно себе позволил нескромность, потому что одна из девушек вскрикнула во все горло. В это время пасхи были освящены и обедня кончилась, и многие уже стали расходиться. Несколько только народу обступило козака, так заинтересовавшего толпу, который между тем подходил к исправлявшему звание алгвиазила.

«– Славный у тебя ус, пан! – проговорил он, подступив к нему близко.

«– Хороший! У тебя, холопа, не будет такого, – произнес он, расправляя его рукою. – Славный! Только не туда ты, пан, крутишь его. Вот куда нужно крутить!» – Мощный казак дернул сильною рукою так, что половина уса осталась у него. Старый волокита захрапел и заревел от боли. Лицо его сделалось цвета вареной свеклы. «Рубите его, рубите лайдака!» – кричал он, но почувствовал себя в руках высокого козака и, увидя насмешливые лица всех, стал искать глазами своих воинов. Малеванный шут струсил.

– Как же тебе, пан, не совестно бить такого старика! А если бы твоего старого отца кто-нибудь стал бесчестить так поносно при всех, как ты обесчестил старейшего из всех нас? Что тогда? Весело тебе было бы терпеть это? Ступай, пан! Если бы ты не у короля в службе был, я бы тебя не выпустил живого. – Выпущенный пленник побежал, отряхиваясь. За ним следом повалил народ. Между тем козак, отвязавши коня, привязанного к церковной ограде, готовился сесть, как был остановлен среднего роста воином, поседевшим человеком, который долго не отводил от него внимания и заглядывал ему в глаза с таким любопытством, как иногда собака, когда видит ядущего хлеб. «Добродию! ведь я вас знаю». – «Может быть и правда». – «Ей-богу знаю. Не скажу, таки точно знаю. Ей-богу знаю! Чи вы Остраница, чи вы Омельченко?» – «Может, и он». – «Ну так! Я стою в церкви и говорю: вот тот, что стоит возле его, то Остраница. Ей, ей, Остраница. Да может быть и нет, может быть и не Остраница. Нет, Остраница. Ей, тебе так показалось. Ну как нет? Остраница да и Остраница. Как только послушал голос, ну тогда и рукою махнул. Вот так точнехонько покойный батюшка. Пусть ему легко икнется на том свете! Так же разумно, бывало, каждое слово ответит».

Остраница узнает в старике удалого казака Пудька. Они вместе едут на хутор Остраницы. Проезжая мимо площади, Пудько замечает, что народ весь столпился в кучу. «Верно что-нибудь произошло между народом», говорит он своему спутнику.

В самом деле, на открывшейся в это время из-за хат площади народ сросся в одну кучу. Качели, стрельба и игры были оставлены. Остраница, взглянувши, тотчас увидел причину: на шесте был повешен, вверх ногами, жид, тот самый, которого он освободил из рук разгневанного народа. На ту же самую виселицу тащили храбреца с оборванным усом. Остраница ужаснулся, увидев это. «Нужно поспешить, – говорил он, пришпорив коня. – Народ не знает сам, что делает. Дурни! Это на их же головы рушится. – Стойте, козаки, рыцарство и посполитый народ! Разве этак по-козацки делается?» – произнес он, возвыся голос. «Что смотреть его! – послышался говор между молодежью. – В другой раз хочет у нас вытащить из рук». – «Послушайте, у кого есть свой разум». – «Он правду говорит», – говорило несколько умеренных. «Молоды вы еще, я вам расскажу, как делают по-козацки. Когда один да выйдет против трех, то бравый козак против десяти – еще лучше! Один против одного не штука. Когда ж три на одного нападут, то все не козаки. Бабы они тогда, то, что… плюнуть хочется, для святого праздника не скажу срамного слова. Как же хочете теперь, братцы, напасть гурьбою на беззащитного, как будто на какую крепость страшную? Спрашиваю вас, братцы, – продолжал Остраница, заметив внимание, – как назвать тех?..» – «А чем назвать его, – заговорили многие вполголоса. – Что ж, есть хуже бабы, или того, что он постыдился сказать, мы не знаем?» – «Э, не к тому речь, паноче, своротил, – произнесло в голос несколько парубков. – Что ж? Разве мы должны позволить, чтоб всякая падаль топтала нас ногами?» – «Глупы вы еще, не велик ус у вас, – продолжал Остраница. При этом многие ухватились за усы и стали подкручивать их, как бы в опровержение сказанного им. – Слушайте, я расскажу вам одну присказку. Один школяр учился у одного дьяка. Тому школяру не далось слово божье. Верно, он был придурковат, а может быть, и лень тому мешала. Дьяк его поколотил дубинкою раз, а после в другой, а там и в третий. «Крепко бьется проклятая дубина», – сказал школяр, принес секиру и изрубил ее в куски. «Постой же ты», – сказал дьяк, да и вырубил дубину толщиною в оглоблю и так погладил ему бока, что и теперь еще болят. Кто ж тут виноват, дубина разве?» – «Нет, нет, – кричала толпа: – Тут виноват король!..»

Радуясь, что наконец удалось успокоить народ и спасти шляхтича, Остраница выехал из местечка и пришпорил коня сильнее, и услышал, что его нагоняет Пудько. Как-то тягостно ему было видеть возле себя другого. Множество скопившихся чувств нудило его к раздумью. Свежий, тихий весенний воздух и притом нежно одевающиеся деревья как-то расположили в такое состояние, когда всякий товарищ бывает скучен в глазах вечно упоительной природы. И потому Остраница выдумал предлог отослать вперед Пудька в хутор и ожидать его там; а сам, сказав, что ему еще нужно заехать к одному пану, поворотил с дороги.

Этим распоряжением Пудько, кажется, не был недоволен, или, может, только принял на себя такой вид, потому что через это нимало не изменял любимой привычке своей говорить. Вся разница, что, вместо Остраницы, он все это пересказывал своему гнедко… «О, это разумная голова! Ты еще не знаешь его, гнедко! Он тогда еще, когда было поднялось все наше рыцарство на ляхов, он славную им дал перепайку. Дали б и они ему перцу, когда бы не улизнул на Запорожье. А правда, не важно жид болтается на виселице. А пана напрасно было затянули веревкою за шею. Правда, у него недостает одной клепки в голове, ну да что ж делать? Он от короля поставлен. Может, ты еще спросишь, за что ж жида повесили, ведь и он от короля поставлен? Гм! ведь ты дурак, гнедко! Он зато враг Христов, нашего бога святого». Тут он ударил хлыстом своего скромного слушателя, который, убаюкиваемый его россказнями, развесил уши и начал ступать уже шагом. «Оно не так далеко и хутор, а все лучше раньше поспеть. Уже давно пора, хочется разговеться святою пасхою. Говори, мол, мне не пасхи, мне овса подавай. Потерпи немножко: у пана славный овес, и пшеницы дам вволю, и сивухою попотчивают. Я давно хотел у тебя спросить, гнедко, что лучше для тебя, пшеница или овес? Молчишь? Ну и будешь же век молчать, потому что бог повелел только человеку, да еще одной маленькой пташке…»

При этом он опять хлестнул гнедка, заметив, что он заслушался и стал выступать попрежнему…

Очевидно, повесть оставлена недоконченного потому, что Гоголь нашел в «Тарасе Бульбе» сюжет, более удобный для осуществления его идеи – представить Запорожье и казачество в полном разгаре борьбы за веру и народность. Некоторые эпизоды «Тараса Бульбы» сохранили следы близкого родства с найденным теперь отрывком.

«Развязка Ревизора», написанная в 1847, представляет мало новых мыслей после «Театрального разъезда» и «Выбранных мест». Гоголь выводит на сцену артистов, игравших в пьесе, и трех любителей театра, отдавая главную роль – «главного комического актера» – г. Щепкину, которому актеры подносят венок за игру его в роли городничего. Любители театра высказывают о «Ревизоре» мнения, сходные с теми, какие уже были подмечены Гоголем в «Разъезде»; главный комический актер разрешает их недоумения размышлениями в духе «Переписки с друзьями». Гоголь заходит так далеко, что хочет даже выставить «Ревизора» не комедиею из общественных нравов, а аллегориею. Один из любителей театра говорит, что автор оскорбляет зрителей, изобличая своею комедиею их недостатки, заставляя зрителей видеть в самих себе нравственных уродов. «Нет, возражает ему главный комический актер, автор имел вовсе не ту цель:

Нет, Семен Семеныч, не о красоте нашей должна быть речь, но о том, чтобы в самом деле наша жизнь, которую привыкли мы почитать за комедию, да не окончилась бы такой трагедией, какою кончилась эта комедия, которую только что сыграли мы Что ни говори, но страшен тот ревизор, который ждет нас у дверей гроба. Будто не знаете, кто этот ревизор? Что прикидываться! Ревизор этот наша проснувшаяся совесть, которая заставит нас вдруг и разом взглянуть во все глаза на самих себя. Перед этим ревизором ничто не укроется, потому что по именному высшему повеленью он послан, и возвестится о нем тогда, когда уже и шагу нельзя будет сделать назад. Вдруг откроется перед тобою, в тебе же откроется такое страшилище, что от ужаса подымется волос. Лучше ж сделать ревизовку всему, что́ ни есть в нас, в начале жизни, а не в конце ее. На место пустых разглагольствований о себе и похвальбы собой да побывать теперь же в безобразном душевном нашем городе, который в несколько раз хуже всякого другого города, в котором бесчинствуют наши страсти, как безобразные чиновники, воруя казну собственной души нашей! В начале жизни взять ревизора и с ним об руку переглядеть все, что́ ни есть в нас, настоящего ревизора, не подложного! не Хлестакова! Хлестаков – щелкопер, Хлестаков ветреная светская совесть, продажная обманчивая совесть, Хлестакова подкупят как раз наши же, обитающие в душе нашей, страсти. С Хлестаковым под руку ничего не увидишь в душевном городе нашем. Смотрите, как всякий чиновник с ним в разговоре вывернулся ловко и оправдался. Вышел чуть не святой. Думаете, не хитрей всякого плута-чиновника каждая страсть наша, и не только страсть, даже пустая пошлая какая-нибудь привычка? Так ловко перед нами вывернется и оправдается, что еще почтешь ее за добродетель и даже похвастаешься перед своим братом и скажешь ему: «Смотри, какой у меня чудесный город, как в нем все прибрано и чисто!» Лицемеры наши страсти, говорю вам, лицемеры потому, что сам имел с ними дело. Нет, с ветреной светской совестью ничего не разглядишь в себе, и ее самую они надуют, и она надует их, как Хлестаков чиновников, и потом пропадет сама, так что и следа ее не найдешь. Останешься, как дурак-городничий, который занесся уже было нивесть куда, и в генералы полез, и наверняка стал возвещать, что сделается первым в столице, и другим стал обещать места, и потом вдруг увидел, что был кругом обманут и одурачен мальчишкою верхоглядом, вертопрахом, в котором и подобья не было с настоящим ревизором. Нет, Петр Петрович, нет, Семен Семеныч, нет, господа, все, кто ни держитесь такого же мненья, бросьте вашу светскую совесть. Не с Хлестаковым, но с настоящим ревизором оглянем себя! Клянусь, душевный город наш сто́ит того, чтобы подумать о нем.

Это натянутое объяснение, конечно, нимало нейдет к делу, и замечательно только своею странностью. Вообще, «Развязка Ревизора» есть следствие того же настроения духа, которое побуждало Гоголя напечатать «Завещание» и «Выбранные места»; пьеса эта так же слаба, как худшие страницы в «Выбранных местах».

Отрывок из «Мертвых душ» был напечатан в 1-й книжке «Русского вестника». Произведения, собранные издателем под названием «Юношеских опытов», все напечатаны Гоголем до издания «Вечеров на хуторе», но могут считаться почти совершенно неизвестными публике, кроме стихотворения «Италия», которое недавно было приведено г. Тихонравовым в одной из его статей. О том, что «Ганц Кюхельгартен» поэма очень слабая даже и для тогдашнего времени (1829 г.), не может быть ни малейшего спора; но она интересна в том отношении, что по сюжету не походит на тогдашние кровавые поэмы с небывалыми злодействами и трескучими катастрофами: Ганц, увлеченный идеальными стремлениями, начинает тосковать в скромной и тихой доле, которую дает ему судьба; он покидает любящую его кроткую невесту, чтобы предаться науке, искусству, утолить жажду кипучей юношеской деятельности, но, утомленный бесплодною погонею за мечтами, возвращается в свой мирный и прозаический городок, к своей милой Луизе, и поэма кончается веселою свадьбою; и насколько поэма Гоголя в художественном отношении ниже других тогдашних поэм, настолько же сильнее их она тем, что есть в ней некоторые проблески чего-то похожего на сочувствие к действительной жизни, а не к одним только вычитанным из непонятого Байрона мелодраматическим грезам.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю