Текст книги " А.П.Чехов в воспоминаниях современников "
Автор книги: Сборник Сборник
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 41 (всего у книги 53 страниц)
Я попробовал спорить, но неожиданные реплики Чехова сейчас же сбили меня с толку, я запутался и в отчаянии понес такую ерунду, что самому слушать было стыдно... Но остановиться я уже не мог.
Чехов искоса, с недоброй, застрявшей в усах улыбкой поглядывал на меня и, точно поддразнивая, – так дразнят щенка, чтобы он громче лаял, – поколачивал меня время от времени все новыми и новыми парадоксами:
– Ну, какой же Леонид Андреев писатель? Это просто помощник присяжного поверенного, которые все ужасно как любят красиво говорить...
Или:
– Почему вы против Суворина? Он умный старик и любит молодежь... У него все берут в долг, и никто не отдает.
Или:
– Студенты бунтуют, чтобы прослыть героями и легче ухаживать за барышнями...
Я обиделся за студентов и свирепо замолчал.
Чехов это заметил и переменил разговор. Ласково поглядывая в мою сторону и посмеиваясь на этот раз только одними глазами, он стал рассказывать о том, как хорошо на Каме, по которой он только что проехал, и какие там вкусные стерляди. Рассказал несколько смешных анекдотов о рассеянности Морозова и о том, как надо подманивать карасей, чтобы они лучше клевали.
Вставая, чтобы идти спать, он слегка обнял меня за плечо и спросил шепотом, как поп на исповеди:
– А сами вы не пишете?.. Нет! Вот это хорошо. А то нынче студенты, вместо того чтобы учиться, либо романы пишут, либо революцией занимаются... А впрочем, – возразил он сам себе, – может быть, это и лучше. Мы, /652/ студентами, пиво пили, а учились тоже плохо. Вот и вышли такими... недотёпами{652}...
Он весело рассмеялся, смакуя меткое слово, ставшее впоследствии таким знаменитым.
Когда через несколько месяцев в Москве Чехова спросили обо мне, он сказал с улыбкой:
– Как же, помню!.. Такой горячий, белокурый студент. – И после паузы прибавил: – Студенты часто бывают белокурыми...
IV
Вскоре, однако, и у нас с Чеховым нашлись общие интересы. С утра до вечера мы сидели теперь под глинистым откосом, у темного омута, и с увлечением ловили окуней, иногда попадались и щуки. Чехов был прав: щук в реке было много.
– Чудесное занятие! – говорил Чехов, поплевывая на червяка. – Вроде тихого помешательства. И самому приятно, и для других не опасно. А главное – думать не надо... Хорошо!
Он с удовольствием грелся на солнце, снимал пиджак и галстук и почти не кашлял. Рыбак он был превосходный, его улов всегда был больше, чем у меня, хотя мы сидели рядом.
Солнце размаривало, и клонило в дремоту. Тишина была такая мягкая и добротная, что никакой пушкой ее не прошибешь. Вода тепло блестела, от этого блеска приятно кружилась голова, и в глазах двоились поплавки.
Чехов сладко дремал. В этих случаях его удочки сторожила рыжая, похожая на таксу сучка, бог весть откуда взявшаяся – вероятно, одна из тех, что не успел повесить кучер Харитон. Подобострастно облизываясь, она внимательно следила за поплавками, а когда начинало клевать, – вскакивала, махала хвостом и визгливо лаяла... За это Чехов кормил ее пойманной рыбой, которую она, к нашему удивлению, пожирала живьем.
Однажды, глядя, как она, давясь и жадничая, заглатывала окуня, который бил ее хвостом по морде, Чехов сказал с брезгливостью:
– Совсем как наша критика! /653/
V
Морозов и Чехов, при всем их обоюдном старании казаться друзьями, были, в сущности, людьми друг другу чужими. Интеллигент, писатель – Чехов плохо сочетался с капиталистом Саввой Морозовым. Это различие особенно ясно сказывалось, когда они были вместе на людях. При этом всегда выходило как-то так, что центром внимания окружающих оказывался неизменно не Чехов, а Савва... Морозовские ситцы имели в ту пору более широкое распространение, нежели рассказы Чехова. Обаяние морозовских миллионов действовало на обывателя сильнее писательской популярности Чехова.
Савва понимал всю незаслуженность такого предпочтения, это его смущало, и, чтобы выйти из неприятного положения, он всячески старался в таких случаях выдвинуть Чехова вместо себя на первое место.
Чехов воспринимал это как ненужное заступничество. Его самолюбие страдало, хотя он тщательно это скрывал. Но иногда его скрытая неприязнь к Морозову все-таки прорывалась наружу.
Как-то раз, вернувшись из приемного покоя, куда он ходил смотреть, как лечат больных, Чехов, намыливая над умывальником руки, угрюмо проворчал, намекая на Морозова:
– Богатый купец... театры строит... с революцией заигрывает... а в аптеке нет йоду и фельдшер – пьяница, весь спирт из банок выпил и ревматизм лечит касторкой... Все они на одну стать – эти наши российские Рокфеллеры.
VI
По предложению Морозова было решено окрестить именем Чехова вновь отстроенную школу. Чехову это не понравилось, но он промолчал. Мне поручили составить соответствующий адрес, а дяде Косте – его прочитать. Тот долго отнекивался, но наконец сказал, что «ради памяти потомства» он согласен.
Когда Чехов узнал, что в школе будут служить молебен, он наотрез отказался присутствовать на торжестве. Тогда решили поднести ему адрес на дому. /654/
Я сидел у Чехова в комнате и читал ему вслух Апухтина. Чехов лежал на кушетке – ему сильно нездоровилось.
– Хорошие стихи, – сказал он позевывая, – даром что автор не признает женщин, а какая нежная любовная лирика! Вот и поди разгадай поэтов!
В комнату несмело вошла делегация: учитель, священник, фельдшер и начальник станции. Дядя Костя выступил вперед и, задыхаясь от волнения, прочел мой высокопарный адрес... Настало торжественное молчание... Начальник станции даже вытянул руки по швам, как на параде.
Чехов медленно поднялся, взял папку с адресом из дрожащих рук дяди Кости и, оглядев его, сказал так, будто ничего не произошло:
– Константин Иванович, а у вас опять брюки не застегнуты!
Дядя Костя закрыл ладонями живот и присел от испуга. Все засмеялись и громче всех, басом, начальник станции, усатый жандарм.
Когда я вечером рассказал об этом Савве, тот долго трясся от заливистого, с бубенчиком, смеха и, вытирая белоснежным платком слезы, сказал:
– Чему же вы удивляетесь? Вы еще его не знаете – он не только дядю Костю, он кого угодно может стащить с колокольни... Не любит он пышности и вообще колокольного звона. Вы читали его "Степь"? Помните там: "по небу чиркнули серной спичкой". Это он так про грозу, чтоб не очень гремела... Вот подождите, Илья-пророк припомнит еще ему эти спички! Отомстит ему старик... Он ведь, как все мужики, – злопамятный.
VII
Как это ни странно, но предсказание Морозова оправдалось, и очень скоро.
Вечером мы опять вдвоем с Чеховым сидели за чаем на террасе.
Ночь шла зловещая, душная... Темнота так плотно напирала с трех сторон на террасу, точно хотела выдавить стекла и захлестнуть испуганно гудевшую десятилинейную лампу. Под ее зеленым абажуром метались /655/ бабочки и, обжегшись, умирали в судорогах на клеенке стола, уставленного чайной посудой, которая уродливо отражалась в новеньком серебряном самоваре.
Березы в саду были полны беспокойства; они то стояли совсем тихо, то вдруг без причины начинали дрожать всей листвой сверху и до самого низу.
Над горизонтом, подминая под себя тусклые звезды, медленно подымалась огромная туча, черная даже в темноте.
Чехов был в этот вечер как-то особенно грустен и доверчив. От прежней его раздражительности – при нашей первой встрече – не осталось и следа. Зажав между костлявыми коленями свои длинные руки, он сидел, согнувшись, на стуле, против раскрытой двери террасы, и, вглядываясь в темноту сада, точно споря с кем-то невидимым, кто там находился, медленно говорил:
– Прежде всего, друзья мои, не надо лжи... Искусство тем особенно и хорошо, что в нем нельзя лгать... Можно лгать в любви, в политике, в медицине, можно обмануть людей и самого господа бога – были и такие случаи, – но в искусстве обмануть нельзя...
Он на минуту замолчал, как бы ожидая возражений своего невидимого собеседника, и, не дождавшись, продолжал:
– Вот меня часто упрекают – даже Толстой упрекал, – что я пишу о мелочах, что нет у меня положительных героев: революционеров, Александров Македонских или хотя бы, как у Лескова, просто честных исправников...{655} А где их взять? Я бы и рад! – Он грустно усмехнулся. – Жизнь у нас провинциальная, города немощеные, деревни бедные, народ поношенный... Все мы в молодости восторженно чирикаем, как воробьи на дерьме, а к сорока годам – уже старики и начинаем думать о смерти... Какие мы герои!
Он посмотрел на меня через плечо, опять согнулся и уставился немигающими глазами в темноту.
– Вот вы говорите, что плакали на моих пьесах... Да и не вы один... А ведь я не для этого их написал, это их Алексеев сделал такими плаксивыми. Я хотел другое... Я хотел только честно сказать людям: "Посмотрите на себя, посмотрите, как вы все плохо и скучно живете!.." Самое главное, чтобы люди это поняли, а когда они это поймут, они непременно создадут себе другую, лучшую /656/ жизнь... Я ее не увижу, но я знаю, – она будет совсем иная, не похожая на ту, что есть... А пока ее нет, я опять и опять буду говорить людям: "Поймите же, как вы плохо и скучно живете!" Над чем же тут плакать?
– "А те, которые уже это поняли?" – повторил он мой вопрос и, вставая со стула, докончил: – Ну, эти и без меня дорогу найдут... Пойдемте спать... Гроза будет...
Чтобы не оставлять Чехова одного в пустом доме, я спал теперь в соседней с ним комнате. В доме было душно, пахло масляной краской, пищали комары. Окна нельзя было открыть – боялись воров.
Я беспокоился о Чехове. Сквозь тонкую перегородку мне был явственно слышен его кашель, раздававшийся эхом в пустом темном доме. Так длительно и напряженно он никогда еще не кашлял.
Несколько раз он вставал с кровати, – мне было слышно, как гудели пружины матраца, – ходил по комнате, что-то пил из стакана, снова ложился, кашлял и снова вставал...
Под конец я все-таки уснул.
Меня разбудило ощущение близкой опасности. Я открыл глаза.
Комната была полна белым ослепительным сиянием, которое мгновенно исчезло, чтобы через секунду вновь появиться. Вокруг дома свирепствовала буря. Озверевшие серые огромные тучи лезли друг на друга, изрыгая огонь и грохот. Березы в саду, согнувшись, выли от боли, поражаемые косым дождем, который от молний казался стеклянным. От вихря и грома дом так сильно дрожал, что за вздувшимися обоями осыпалась штукатурка.
И вдруг сквозь грохот разрушавшегося неба я услышал протяжный, мычащий стон...
Ухо, приложенное к стене, за которой был Чехов, подтвердило мою догадку... Стон повторился – мучительный, почти нечеловеческий, оборвавшийся не то рвотой, не то рыданьем.
Мне показалось, что Чехов умирает и что если он умрет, то это по моей вине. Себя не помня, как был, в одной рубашке и босиком, я бросился через столовую к комнате Чехова. У дверей я еще раз прислушался, стуча зубами.
Как это часто бывает в минуты ее наивысшего напряжения, гроза вдруг на мгновение остановилась. В /657/ доме стало тихо и страшно... И в этой тишине явственно были слышны сдавленные стоны, кашель и какое-то бульканье.
Я распахнул дверь и шепотом окликнул Чехова:
– Антон Павлович!
На тумбочке у кровати догорала оплывшая свеча. Чехов лежал на боку, среди сбитых простынь, судорожно скорчившись и вытянув за край кровати длинную с кадыком шею. Все его тело содрогалось от кашля... И от каждого толчка из его широко открытого рта в синюю эмалированную плевательницу, как жидкость из опрокинутой вертикально бутылки, выхаркивалась кровь...
За шумом начавшейся опять грозы Чехов меня не заметил. Я еще раз назвал его по имени.
Чехов отвалился навзничь, на подушки и, обтирая платком окровавленные усы и бороду, медленно в темноте нащупывал меня взглядом.
И тут я в желтом стеариновом свете огарка впервые увидел его глаза без пенсне. Они были большие и беспомощные, как у ребенка, с желтоватыми от желчи белками, подернутые влагой слез...
Он тихо, с трудом проговорил:
– Я мешаю... вам спать... простите... голубчик...
Ослепительный взмах за окном, и сейчас же за ним страшный удар по железной крыше заглушил его слова.
Я видел только, как под слипшимися от крови усами беззвучно шевелились его губы...
На следующий день Савва, бросив ревизовать именье, увез больного Чехова в Пермь.
H.ГАРИН. ПАМЯТИ ЧЕХОВА
Антон Павлович Чехов не отвечал на вопрос: каким должен быть человек? Но отвечал: каков при данных обстоятельствах человек.
Он – гениальный автор хмурых, безыдейных, беспринципных людей, таковых, какими они существуют, без малейшей фальши его резца.
Тонкого, исключительного в мире резца.
Антон Павлович – творец маленького рассказа, самого трудного из всех.
И пока такие рассказы получили права гражданства, он долго носил их в своем портфеле.
В прошлом году я производил изыскания в Крыму;{658} со мной вместе работал брат жены Антона Павловича – К.Л.Книппер, и я ближе познакомился с А.П. и его семьей.
Удивительный это был человек по отзывчивости и жизнерадостности. Он давно недомогал, скрипел. Но всего этого он как-то не замечал. Все его интересовало, кроме болезни.
Пытливость, масса юмора и веры в жизнь.
Смотришь на него, слушаешь, и сердце тоскливо сжимается, зачем такое ценное содержание заключено в такой хрупкий сосуд.
А он, спокойный, ясный, расспрашивает, говорит – странное сочетание мудреца и юноши.
В прошлом году шел его "Вишневый сад", и мы праздновали 25-летний юбилей А.П.{658} /659/
Праздновали, не произнося слова "юбилей".
Двадцать пять лет назад впервые выступил А.П. в 78 году в "Стрекозе" под псевдонимом "Человек без селезенки"{659}.
И вот через двадцать пять лет он стоял на сцене Художественного театра – любимейший писатель русского общества. Только его мы и видели, хотя и театр и сцена были переполнены.
Такой же, как и всегда, в пиджаке, худой, немного сгорбленный, умными, ясными глазами он смотрел, наклоняя голову, как бы говоря:
"Да, да, я вас знаю".
Заманивали мы его и в Петербург, он обещал, но не приехал.
Вскоре после этого текущие события{659} ураганом охватили русское общество, и даже смерть Н.К.Михайловского{659} прошла, сравнительно для времени, бесследно.
В последний раз я виделся с А.П. в апреле этого года в Крыму, на его даче в Ялте.
Он выглядел очень хорошо, и меньше всего можно было думать, что опасность так близка.
– Вы знаете, что я делаю? – весело встретил он меня. – В эту записную книжку я больше десяти лет заношу все свои заметки, впечатления. Карандаш стал стираться, и вот я решил навести чернилом:{659} как видите, уже кончаю.
Он добродушно похлопал по книжке и сказал:
– Листов на пятьсот еще неиспользованного материала. Лет на пять работы. Если напишу, семья останется обеспеченной.
Все его сочинения купил, как известно, Маркс, за 75 тысяч рублей.
А.П. выстроил на эти деньги дачу, на которую надо было еще каждый год тратить.
Жить приходилось, считая каждую копейку.
В Москве квартира на третьем этаже, без подъемной машины.
Полчаса надо было ему, чтобы взобраться к себе. Он снимал шубу, делал два шага, останавливался и дышал, дышал.
Если бы у него были средства, он жил бы долго и успел бы передать людям те сокровища, которые унес теперь с собой в могилу. /660/
Сенкевичу его общество поднесло имение, обставило его старость.
Нашему гению мы ничего не дали.
А.П., провожая меня{660}, очень серьезно уверял, что непременно приедет в Маньчжурию.
– Поеду за границу, а потом к вам. Непременно приеду. Горький, Елпатьевский, Чириков, Скиталец только говорят, что приедут, а я приеду{660}.
И он с задорным упрямством детей, которым старшие не позволяют, твердил:
– Непременно приеду, приеду.
Нет, не было тогда у меня предчувствий, что я смотрел на него в последний раз.
Ляоян, 16 июля.
Г.И.РОССОЛИМО. ВОСПОМИНАНИЯ О ЧЕХОВЕ
1879 год для медицинского факультета Московского университета ознаменовался большим наплывом молодежи, в том числе и из самых отдаленных уголков России; на первый курс поступило около 450 студентов, и в числе их нас, четверо одесситов, и трое из таганрогской гимназии{661}, среди последних был и А.П.Чехов. Не помню, встречался ли я с ним в первое время, но позднее, благодаря знакомству моему через студента-юриста X.М. Кладас с другом и товарищем А.П., тоже медиком, Василием Ивановичем Зембулатовым, я обратил внимание на будущего писателя. Особенных поводов к сближению с ним у меня вначале не было, вероятно потому, что, попав на крайне многолюдный курс, мы все, юнцы, держались больше общества своих земляков; так было со мной, так же было и с А.П., который, однако, как мне стало известно от Зембулатова, вскоре примкнул к группе художников и литераторов.
Несмотря на рано обнаружившийся у него уклон в сторону писательства, он тем не менее оставался прилежным студентом, хотя и довольно пассивным по отношению к увлечению общественной работой или медицинской специальностью. Он аккуратно посещал лекции и практические занятия, нигде, однако, не выдвигаясь вперед. Если бывал на сходках{661}, то скорее в качестве зрителя, и на втором курсе, в 1880/81 академическом году, в бурные времена, предшествовавшие и последовавшие за событием 1 марта 1881 года (убийством Александра II), /662/ он оставался в рядах большинства студентов курса, не индифферентных, хотя и не активных революционеров. В прорывавшемся иногда вихре, выдвинувшем на вершину волны Омарева, Стыранкевича, П.П.Кащенко и других, остальные тысячи студентов нашего университета слились в бушевавшую массу, и потому, вероятно, менее активные студенты не оставили следов своего личного отношения к историческим событиям той знаменательной эпохи. Этим я и объясняю то, что у меня выпал из памяти образ А.П. за этот период времени. Позднее, когда студенческая жизнь вошла более или менее в свою колею, его было видно и в аудиториях и лабораториях; и экзамены он сдавал добросовестно, переходя аккуратно с курса на курс. О его отношениях к занятиям и студенческим обязанностям свидетельствует образцово составленная на V курсе кураторская (обязательная зачетная) история болезни пациента нервной клиники, оригинал которой находился до настоящего времени в архиве заведуемой мною клиники нервных болезней 1-го Московского университета и передан мной, согласно ходатайству Музея им. Чехова и с разрешения правления университета, этому музею. Как сказано выше, представление о Чехове-студенте у меня составилось частью из данных наблюдений со стороны и личных встреч – особенно во время занятий с товарищами в порученной мне, как старосте V курса, студенческой лаборатории, – частью же из того, что о нем сообщал словоохотливый и прямодушный, наш милый товарищ Вася Зембулатов, которого Чехов часто звал по гимназическому обычаю "Макаром"{662}, и другой товарищ по Таганрогу Савельев. Оба товарища А.П. относились к нему, как к самому лучшему другу детства; их соединяли не только узы гимназической скамьи, но и донское происхождение, и весь, хотя и неглубокий, но и обычно интимный круг интересов гимназических одноклассников. Но в то же время было ясно, что спайка трех товарищей произошла и благодаря, с одной стороны, чуткости, чуткости будущего крупного сердцеведа, с другой – художественной спаянности взаимно друг друга дополнявших индивидуальностей – толстенького маленького, с ротиком сердечком, маленькими усиками и жидкой эспаньолкой, с подпрыгивающим животиком во время добродушного смеха, степняка-хуторянина Васи Зембулатова и поджарого, /663/ высокого, доброго, благородного, по-детски мечтательно-удивленного, молчаливого казака Савельева. У Чехова, уже студентом ушедшего в круг широких литературных интересов и уже вырисовывавшегося как яркая творческая индивидуальность, казалось, ничего не должно было оставаться общего с этими милыми детьми южных степей. А между тем тесная дружба с гимназическими товарищами оставалась неизменно прочной до последних дней каждого, уходившего по очереди с этого света; и это можно было понять, так как А.П., хотя и отдалившись в силу своего исключительного творческого таланта от будничного, земного, тем не менее оставался до конца своей жизни сыном родившей и вскормившей окружавшей его природы и среды.
Пришел конец курсу медицинских наук, и из окончивших 340 студентов осталось нас в Москве человек 25-30, остальные же разбрелись по широкому простору Европейской и Азиатской России. Связи курса разорвались, разбились и прочные земляческие гнезда, в том числе и таганрогское; встречи с однокурсниками, за немногими исключениями, стали случайными. А.П.Чехова я потерял из виду и с 1884 по 1893 год имел о нем сведения лишь по его произведениям. Через девять лет по окончании курса я впервые встретился с ним случайно однажды днем, когда я шел из университета домой. На Никитской улице, не доходя до Никитских ворот, я услышал голос окликнувшего меня в тот момент, когда ко мне подъехал в извозчичьей пролетке Антон Павлович; насколько я помню, он был в драповом расстегнутом пальто, в широкополой шляпе и галстуке, завязанном бантом. Лицо его было озарено радостной улыбкой. Он закидал меня вопросами, рассказал в кратких словах о своей поездке на Сахалин и, для продолжения беседы, предложил зайти в редакцию "Русской мысли", помещавшуюся в соседнем Леонтьевском переулке. Нас здесь встретил покойный редактор В.А.Гольцев, с которым, за стаканчиком легкого вина, мы побеседовали на темы дня. Неожиданная встреча с А.П., как яркая искра, осветила наше прошлое, выдвинула из мрака почти десятилетней разлуки все то общее, что между нами зарождалось в студенческие годы и вынашивалось в тяжелые годы реакции. Эта встреча сблизила и наши эстетические вкусы, положила основу чувству дружбы, доверия /664/ и симпатии, которые нас не покидали до рокового 1904 года – конца жизни А.П-ча. С этой поры не было, кажется, ни одного приезда А.П. в Москву, когда он ко мне не заходил бы или я его не навещал.
О некоторых наших встречах{664} расскажу вкратце то, что у меня сохранилось в памяти. Однажды, вскоре после описанной встречи, А.П-ч пригласил меня к себе на Неглинный в дом Ганецкой для встречи с М.Горьким{664}, с которым мой друг хотел меня познакомить как с человеком высокого художественного дарования. К моему огорчению, свидание не состоялось, Горькому было некогда, но мы провели время в долгой беседе на темы, которые сами собой обычно всплывали при наших встречах, – о товарищах по курсу, о научных новостях в медицине, о современной литературе и особенно часто о литературном творчестве. Как бы продолжением этой беседы через некоторое время явилась другая, при посещении мной его на Спиридоновке (во флигеле, во дворе{664}).
Это было в зимнее время, перед вечером. Эта встреча осталась у меня в памяти главным образом благодаря тому, что А.П. делился со мной наблюдениями над своим творческим процессом. Меня особенно поразило то, что он подчас, заканчивая абзац или главу, особенно старательно подбирал последние слова по их звучанию, ища как бы музыкального завершения предложения. Особенно интересны были его рассуждения на тему о влиянии медицины и естественных наук на него как на беллетриста; эти мысли он включил в присланную мне вскоре затем свою автобиографию для помещения в юбилейный сборник нашего университетского выпуска{664}. Вот что писал он в этой автобиографии:
"Не сомневаюсь, занятия медицинскими науками имели серьезное влияние на мою литературную деятельность; они значительно раздвинули область моих наблюдений, обогатили меня знаниями, истинную цену которых для меня как для писателя может понять только тот, кто сам врач; они имели также и направляющее влияние, и, вероятно, благодаря близости к медицине, мне удалось избегнуть многих ошибок. Знакомство с естественными науками, научным методом всегда держало меня настороже, и я старался, где было возможно, /665/ соображаться с научными данными, а где невозможно – предпочитал не писать вовсе.
Замечу кстати, что условия художественного творчества не всегда допускают полное согласие с научными данными; нельзя изобразить на сцене смерть от яда так, как происходит на самом деле. Но согласие с научными данными должно чувствоваться и в этой условности, то есть нужно, чтобы для читателя или зрителя было ясно, что это только условность и что он имеет дело со сведущим писателем. К беллетристам, относящимся к науке отрицательно, я не принадлежу, и к тем, которые до всего доходят своим умом, – не хотел бы принадлежать..."{665} (См. "Письма А.П.Чехова" под редакцией М.П.Чеховой, т. V, стр. 439.)
В этот же вечер мы обсуждали проект упомянутого выше празднования в июне того года (1899) нашим выпуском пятнадцатилетия окончания курса. А.П. хотел принять участие, прислал фотографическую карточку и автобиографию, обещал явиться и на вечеринку, если окажется к тому времени в Москве. Сделать этого ему, однако, не удалось...
2 мая 1900 года вечером ко мне зашел А.П.Чехов{665}. У меня он застал нашего общего учителя, Александра Богдановича Фохта. Благодаря последнему вечер прошел с большим оживлением. А.Б., талантливый чтец, художественно цитировал и беллетристов и поэтов, делился своими воспоминаниями о знаменитых драматических артистах. Уступая нашим настойчивым просьбам, он прочел несколько рассказов Слепцова ("Спевка", "В вагоне 3-го класса" и др.). Чтение было настолько живо и замечательно по художественной передаче, что А.П.Чехов хохотал до колик в животе. Продолжая хохотать, со слезами на глазах, он говорил, что в жизни ему не приходилось переживать подобного наслаждения, как в этот вечер. Позднее он не раз, при наших встречах, вспоминал об этом вечере и просил снова пригласить его, когда у меня будет А.Б.Фохт. Этого, однако, повторить не пришлось; и не раз теперь, встречая своего учителя и слушая его чтение и декламации, вспоминаю покинувшего нас друга, его детски восторженное и радостное лицо в тот вечер.
Еще одна встреча с А.П., оставившая в моей памяти глубокий след, относится к 16 декабря 1903 года. /666/ Сообщаю о ней выпиской из моего дневника: "Хоронили Алтухова, еще один товарищ-однокурсник доработался. На отпевании в университетской церкви меня взял за локоть Чехов. Я не знал, что он здесь, но очень ему обрадовался. Он очень изменился за последние полгода: похудел, пожелтел, и лицо покрылось множеством мелких морщин. И все-таки какое у него всегда доброе, славное и молодое лицо. Удивленно, с доброй, мечтательной улыбкой глядя вдаль из-под пенсне, он нежным баском подпевал хору.
До окончания службы, уставши, он предложил ехать ко мне отдохнуть и подкрепиться, чтобы затем ехать на кладбище; я, конечно, согласился и повез его к себе... М[ария] С[ергеевна] захотела снять нас вдвоем; Чехов сказал, что он с радостью будет позировать – он к этому привык, – при этом шутил на тему о том, кто из нас двоих раньше последует за Алтуховым... Мы долго ждали у входа на кладбище, так как гроб несли на руках. Сильна, однако, меланхоличная нотка у Чехова. Он любит, как говорит, кладбище, особенно зимой, как сегодня, когда могил почти не видно из-под глубокого пушистого снега.
Погребальное шествие подходило к воротам кладбища, а его конец терялся во мглистой дали зимних сумерек; над головами толпы молодежи качался гроб; впереди несли венки, и первым – венок из свежих цветов "от учеников"; его высоко держали студент и курсистка с гордо поднятыми головами, с решительным, хотя и грустным взором. Невольно вырвалось: "Какой простор!"{666} – "Вот они, те, – сказал Чехов, – которые хоронят старое и вместе с ним вносят в царство смерти живые цветы и молодые надежды..." Чуть ли не накануне своего рокового отъезда в Баденвейлер, что-то в самом конце мая или 1, 2 июня 1904 года, А.П. спешно вызвал меня к себе несколькими словами на клочке бумаги; видно, писать ему было трудно, хотя почерк был еще его обычный, твердый, мелкий и единообразный.
Собрался я к нему в сумерки жаркого безоблачного дня; было душно; на небе и на земле лежал пыльно-бледный тон; город казался вымершим, и редкие люди, одиноко бродившие по пустынным улицам мимо зеркальных окон запертых магазинов, напоминали мух. С грустным чувством подходил я к жилищу Антона /667/ Павловича. Он жил тогда в Леонтьевском переулке, в верхнем этаже большого дома N 26, третьего или четвертого от Тверской. Войдя к нему в кабинет, я застал его в постели у стены, изголовьем к окну, у которого за письменным столом, при лампе под зеленым абажуром, сидела, облокотившись, Ольга Леонардовна и, сколько мне помнится, перелистывала "Русскую мысль". В комнате царил полумрак; бледный свет умиравшего дня боролся с зеленым тоном искусственного освещения. Рука Чехова была суха и горяча, щеки горели; в прерывавшемся одышкой голосе звучали радостные и бодрые нотки. На вопрос о здоровье он пожаловался на мучительные кишечные расстройства, но высказал при этом большое удовольствие по поводу замечательного врачебного опыта лечившего его терапевта, доктора Ю.Р.Таубе, удивительно изобретательного по части разных легких блюд и вкусных пищевых сочетаний. К своей основной, легочной болезни он относился с обычным для таких больных оптимизмом. Вспоминали мы с Чеховым наши университетские годы и товарищей, живых и покойников; прошло уже двадцать лет со дня окончания нами курса. Он, как и всегда, подробно расспрашивал о тех однокурсниках, с которыми мне чаще приходилось встречаться; не обошли мы, конечно, и в этот раз молчанием нашего общего товарища и друга, а его товарища по таганрогской гимназии, уже умершего Василия Ивановича Зембулатова. Антону Павловичу было трудно говорить; ему было тяжко, и в комнате все еще стояла духота. Воспользовавшись вопросом о том, что поделывал я в последнее время, я подробно рассказал ему о своей недавней поездке на о.Корфу, о прелестях тамошней природы и климата, о дивных экскурсиях в Грецию – на Марафон, к развалинам храма Диониса и подножию Пентеликона, о волшебных панорамах во время проезда по Архипелагу, о розовой утренней заре, освещавшей покрытую в то время снегом и точно висевшую в безбрежности глубокого южного неба вершину старого Афона, о том душевном покое, который испытываешь среди морской прохлады во время морских путешествий. Не помню еще, о чем в этом роде старался я рассказывать метавшемуся в жару А.П-чу, хотя и слушавшему меня с напряженным вниманием. Мне казалось, что, унеся его мысленно в волшебные края, подальше от окружавшей /668/ его обстановки, я облегчал его томление и отгонял призрак "Черного монаха"{668}.
Были у меня с А.П. и еще встречи, правда мимолетные, случайные. Помню одну в вестибюле Художественного театра на премьере одной из его пьес; другую – в его квартире на Малой Дмитровке, в Дегтярном переулке, в доме Шешкова, в присутствии молодой интересной дамы, сидевшей на диване, в то время как Чехов ходил по комнате, веселый, изящно одетый, и что-то ей объяснял в полушутливом тоне; бывали и другие встречи – заключаю это на основании писем.