Текст книги " А.П.Чехов в воспоминаниях современников "
Автор книги: Сборник Сборник
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 53 страниц)
– Этакая, подумаешь, беда: в баке с деревянным маслом нынче ночью крыса утонула.
– Тьфу, гадость какая! – брезгливо сплюнула Евгения Яковлевна.
– А в баке масла более двадцати пудов, – продолжал Павел Егорович. – Забыли на ночь закрыть крышку, – она, подлая, и попала... Пришли сегодня в лавку, а она и плавает сверху... /51/
– Ты уж, пожалуйста, Павел Егорович, не отпускай этого масла нам для стола. Я его и в рот не возьму, и обедать не стану... Ты знаешь, как я брезглива...
Павел Егорович ничего не ответил и вышел. Потерять двадцать пудов прекрасного галипольского масла было бы чересчур убыточно. Масло было в самом деле превосходное и шло одинаково и в пищу, и в лампады. В те отдаленные времена фальсификации еще не были в ходу и минеральные масла из нефти не были еще вовсе известны. Деревянное масло привозилось огромными партиями из Турции и из Греции на парусных судах и мало чем отличалось по вкусу от французского прованского масла. Привозилось оно бочками и полубочками, и весь юг России ел его и похваливал. Теперь этого масла уже не найти ни за какие деньги: условия рынка изменились, и фальсификаторская деятельность проникла и в Грецию, и в Турцию...
Как же быть с злополучным маслом, в котором утонула крыса? Не пропадать же ему; не терпеть же из-за какой-то глупой крысы крупного убытка!..
В наше время торговец решил бы задачу просто: он вытащил бы крысу за хвост, забросил бы ее куда-нибудь подальше и промолчал бы, а на уста мальчиков-лавочников наложил бы строжайшую печать молчания. Тем бы дело и кончилось, и никто не знал бы ничего. Но Павел Егорович поступил иначе, и побудило его к этому религиозное чувство в смеси с нежеланием терпеть убыток. После очень короткого раздумья он решил, что крыса – животное нечистое и что ею масло вовсе не испорчено, а только "осквернено" в том же самом смысле, в каком в одной из молитв говорится: "и избавимся от всякия скверны". Павел Егорович был большим знатоком священного писания и знал, что существуют "очистительные" молитвы, парализующие всякую "скверну". Этого было совершенно достаточно для восстановления доброй репутации масла. В тот же самый день Андрюшка обходил всех известных покупателей и везде произносил одну и ту же стереотипную фразу:
– Кланялись вам Павел Егорыч и просили пожаловать в воскресенье в лавку. Будет освящение деревянного масла...
– Какое такое освящение? Что за освящение? – удивлялись покупатели. /52/
– В масло дохлая крыса попала, – наивно пояснял Андрюшка.
– И вы это масло продавать будете? Скажи своему хозяину, что после этого я у него ничего покупать не стану.
Павел Егорович был поражен такими неожиданными ответами. Тем не менее "очищение" состоялось.
Торжество было устроено великое. На прилавке, на постланной белоснежной скатерти, были установлены две иконы – одна лавочная, без ризы, другая – в серебряной, вызолоченной ризе, вынутая из семейного киота. Перед иконами поставлена на самом видном месте суповая миска, наполненная "оскверненным" маслом. По сторонам миски – горкою уложены нарезанные французские хлебы, называемые на местном языке "франзолями". Между мискою и иконою – большая восковая свеча в маленьком медном подсвечнике. Лавка убрана, выметена и вычищена на славу. Мешки с мукою, пшеном и крупою – подвернуты изящно, и товар в них взбит красивыми горками. На Андрюшке и Гаврюшке – праздничное платье, из которого они давно уже выросли, так как оно было сшито два года тому назад и надевалось только по очень большим праздникам. Павел Егорович одет в черный сюртук, а дети – в новенькие гимназические мундирчики и рубашечки. Вся семья в сборе. Явился и кое-кто из приглашенных – человека два-три. Прибыли они из простого любопытства – посмотреть, как они сами потом говорили: "что дальше будет и чем кончится комедия".
Павел Егорович был настроен торжественно и благочестиво. Он со старшими детьми только что вернулся от поздней обедни и тотчас же принялся за приготовление закусок в комнате при лавке, и все соленые блюда, требовавшие приправы, обильно поливал "оскверненным" маслом.
В первом часу дня приехал на собственных дрожках соборный протоиерей о.Феодор Покровский с дьяконом. Он был приглашен по двум причинам: во-первых, потому что он протоиерей и притом – соборный, и, во-вторых, потому, что он был законоучителем в гимназии. (Это тоже принималось в расчет!) О.Феодор покосился на обстановку и в особенности на миску с маслом, облачился и начал служить молебен. Павел Егорович вместе с детьми пел и дирижировал важно и прочувствованно. /53/ В конце молебна о. протоиерей прочел очистительную молитву, отломил кусочек хлеба обмакнул в миску и съел с видимым отвращением. Павел Егорович сделал то же и заставил проделать ту же церемонию и детей, а затем, обратившись к публике, пригласил:
– Пожалуйте, господа: масло теперь чистое...
Но из публики никто не шевельнулся.
Освященное и очищенное масло торжественно вылили в бак и даже взболтали, а затем гостеприимный хозяин пригласил всех к закуске. Протоиерей о.Феодор, всегда воздержный по части выпивки, на этот раз прикладывался довольно усердно, вероятно для того, чтобы заглушить тошноту, вызванную воспоминанием о крысе. Прочие гости тоже не отставали, но, как бы сговорившись, упорно избегали тех закусок, в которых было масло, хотя Павел Егорович и неоднократно спрашивал:
– Что же вы, господа, не кушаете? Ведь теперь все освящено и очищено...
По окончании торжества все разошлись и разъехались, но с этого момента, к величайшему удивлению и недоумению Павла Егоровича, торговля сразу упала, а на деревянное масло спрос прекратился совсем. Стали обнаруживаться даже и явно прискорбные факты. Является какая-нибудь кухарка за селедкою и держит в руке бутылку.
– А это что у вас? – любопытствует Павел Егорович.
– Деревяное масло. У Титова брала, у вашего соседа, – отвечает кухарка.
– Отчего же не у нас? Прежде вы у нас брали...
– У вас масло поганое: с мышами...
Купец приуныл, и в глубине души у него стало иногда пошевеливаться сомнение, не дал ли он маху со своим благочестием, тем более что среди покупателей встречались и юмористы, не упускавшие случая кольнуть. Является, например, господин за бутылкою сантуринского вина в четвертак ценою и иронизирует:
– А в этом вине никакой посторонней твари нет? Впрочем, извините, забыл: у вас только в масле крысы плавают...
Павел Егорович проглатывает обиду и уже более не заикается об обряде очищения. Однажды он попробовал /54/ было урезонить чиновника коммерческого суда, забиравшего товар на книжку, но получил жестокий ответ:
– Вас за ваше масло надо под суд отдать, чтобы не смели народ гадостью травить...
– Помилуйте, масло освящал сам отец протоиерей.
– И попа не мешало бы пробрать за кощунство. Архиерею следовало бы написать...
– Значит, вы в бога не веруете?
– Верую или не верую – это мое дело; только настойкой из крыс никого не угощаю. Вот возьму и напишу во Врачебное управление – тогда и узнаете, как гладят по головке за богохульство...
Павел Егорович струсил и несколько ночей спал беспокойно. Он не знал, что такое Врачебное управление, и ждал всяческих от него напастей...
Но скоро дело вошло опять в прежнюю колею. Потребовалось несколько месяцев для того, чтобы благочестивая история была позабыта и торговля восстановилась. Но злополучное масло пошло в ход только тогда, когда и Павел Егорович, и Андрюшка с Гаврюшкой стали клятвенно уверять всех и каждого, что на днях только у Вальяно куплена бочка самого свежего масла, – и даже показывали бочку... Подозрительное масло спускали потом помаленьку чуть ли не целый год...
Антоша был свидетелем всей этой нелепой истории и потом, в течение всей своей последующей жизни, никак не мог уразуметь, какие побуждения руководили Павлом Егоровичем, когда он затевал всю эту вредную для своего кармана шумиху. Одно только не подлежало сомнению, что он сам лично твердо веровал в силу и действие очистительной молитвы. Он упустил только из виду понятную брезгливость толпы.
– Как было бы хорошо, если бы торговля у отца была поставлена на честных началах! – говаривал не раз Антон Павлович, уже будучи писателем. – Как его дела шли бы блестяще!.. И краха не было бы... А всему виною – узость кругозора и погоня за копейкой там, где пролетали мимо рубли...
Павел Егорович действительно окончил свою торговлю крахом. Каждый год лавка давала ему убытки, но он объяснял их не так, как следовало, и не /55/ догадывался поставить свою лавку лучше и заручиться доверием покупателей. Он думал, что убытки происходят оттого, что семья многочисленна и расходы велики. Но об этом речь – впереди.
IV
Чередуя гимназию с лавкой, Антон Павлович имел возможность наблюдать немало типов, из которых многие пригодились ему как писателю. Мастерски зарисовано им очень много фигур, проходивших перед его глазами в детстве. Грек Дымба («Свадьба») срисован им с одного из завсегдатаев, с утра до ночи заседавших в лавке Павла Егоровича. Не зарисовал он только афонских монахов – и то, вероятно, по цензурным условиям. А это были очень интересные типы, которые врезались в его память еще с самых юных лет. Монахов этих было двое: о.Феодосий и о.Филарет. Первый из них был в мире мужиком-крестьянином, а второй даже и под рясой сохранил все грубые черты отставного николаевского солдата. В Таганрог являлись они по два раза в год посланцами одного из русских афонских монастырей. Проживали они на монастырском парусном судне.
В те времена сбор пожертвований "на святую Афонскую гору" производился по всей России без всяких формальностей, и пожертвования стекались в Таганроге в руки особого агента – светского человека. Дело велось просто: монахи, сидя у себя дома, рассылали с Афона в закрытых письмах "боголюбивым жертвователям" по всей Руси (адреса поставлял агент) "благословение святой Афонской горы" в виде иконки, аляповато оттиснутой на кусочке коленкора, и призыв к посильному пожертвованию "на вечное поминовение души". Простодушных людей, веривших в вечность этого поминовения, находилось немало, и пожертвования стекались в руки агента настолько обильные, что монастырь присылал за ними свое судно по разу в каждую навигацию.
Приезжая в Россию, отцы Филарет и Феодосий на время забывали вся тяготы строгой афонской жизни и несколько уклонялись от своих иноческих обетов. Это были два противоположные характера и, пожалуй даже, два непримиримых врага. Вероятно, монастырь и посылал их на судне в Россию вдвоем, чтобы они взаимно /56/ контролировали друг друга. Оба они очень часто посещали Павла Егоровича и даже иногда и проживали у него по нескольку дней. Когда они были вместе, то оба вели себя корректно и упорно отказывались от всяких приглашений выпить и закусить. Но если дела и обязанности разлучали их, приходилось наблюдать и довольно комичные сцены.
– Паша, дай-ка ты мне стаканчик сантуринского, покамест Филарета нету, – обращался о.Феодосий к Павлу Егоровичу. – У нас в монастыре в этот час завсегда вино дают стомаха* ради и от немощей.
______________
* желудка (церк.-слав.).
Отец Филарет, в свою очередь, перед тем как выпить, оглядывался по сторонам и говорил:
– Давай скорее горшки, пока Хведосiя нема...
– А при отце Феодосии разве вы не можете выпить? – задают ему вопрос.
– Хведосiй – ябеда! – следует лаконический ответ Филарета.
Если же подобный вопрос задать о.Феодосию, он начинает усиленно мотать головою, закрывает глаза и под строжайшим секретом сообщает:
– Такой наушник, что и не приведи господь. Ежели в монастыре какая каверза вышла, то вся братия уже так и знает, что тут без Филарета не обошлось... Осудил, прости меня, богородица Одигитрия... Искушение...
Приходя в лавку и просиживая в ней по целым часам за сантуринским, о.Феодосий любил повествовать об Афоне. Его слушателями обыкновенно являлись завсегдатаи и Антоша.
– На Афоне благодать почиет, – повествует он. – На Афоне – всё иначе, лучше. Вот, к слову сказать, афонский грецкий орех. Скушай, Антоша, и посмотри, что за сладость... Сахар, а не орех... так и все там – одна сладость...
Антоша съедает орех и не находит в нем ничего особенного. Монах тоже съедает штуки три и затем обращается с просьбою:
– Дай-ка, Антоша, пряничка сладенького – горечь заесть...
Завсегдатаи любят спорить с о.Феодосием, и сейчас же один из них придирается к нему: /57/
– Как же вы, батюшка, говорили, что на Афоне у вас сладость, а сами горечь пряником заедаете?
– Это я – от немощи, а у нас действительно все сладость, – нисколько не смущается монах.
– А как у вас производится вечное поминание усопших жертвователей? – продолжает завсегдатай.
– А так: ты пожертвуешь, а мы твое имя в книгу запишем и будем поминать до скончания века. У нас этих книг – многое множество: два подвала больших от пола до потолка завалены. Есть которые даже и сгнили от ветхости... Во время проскомидии становится перед царскими вратами душ десяток монахов, развертывают книги и начинают читать: Анны, Марфы, Никифора, Митрофана... Ежели ты тут, то и тебя прочтут... И так до конца века...
– И много душ помянут?
– А сколько успеют...
– Как же с теми книгами поступаете, которые в погребах сгнили?
– По тем книгам сам господь поминает во царствии своем...
– Значит, вы – жулики и мошенники! – решает злорадно завсегдатай. – Берете с меня деньги, чтобы поминать меня вечно, а я у вас в погребе сгнил... Пропали мои деньги, и душа пропала... Мошенники вы и есть...
Отец Феодосий озадачен и не знает, что отвечать.
– Монах есть свет миру! – вдруг выпаливает он. – Без монаха мир давно пропал бы.
– Свет или не свет, а вы – мошенники, – стоит на своем завсегдатай.
– Монах есть столп! – продолжает о.Феодосий.
– Мало ли столбов! Вон и фонарь на столбе стоит, – потешается завсегдатай.
– Монах есть светильник, – надрывается инок. – Он вам всем светит...
– Хорош светильник! – иронизирует противник. – Приедет сюда – водку пьет, вино пьет и до отвала ест...
– Неправда! – хрипит о.Феодосий. – Инок есть ангельский чин. Он есть пост и воздержание...
– Какое же это воздержание, коли ты на наших глазах четвертый стакан сантуринского хлещешь?.. /58/
– А хоть бы и пятый? – начинает уже злиться о.Феодосий. – Если тебе бог ума не дал, то и молчи!
– Ладно. Я без ума, да честный человек, а ты с умом, да мошенник и обманщик... Вечное поминовение выдумали...
– Ежели я – мошенник, то ты – дурак. И за эти слова с тебя на страшном судилище взыщется...
Отец Феодосий брызжет слюною. Все завсегдатаи дружно хохочут. Смеются и Андрюшка с Гаврюшкой. Один только Антоша делает над собою усилие, чтобы не засмеяться. Он чувствует, что монах прижат к стене, – и ему жаль его.
– Что, отче, съел? – допекает торжествующий завсегдатай. – Уже до судилища договорился...
Отец Феодосий растерянно смотрит по сторонам, как бы ища защиты, и потом вдруг, точно озаренный свыше, отвешивает земной поклон обидчику.
– Прости Христа ради... Я, грешный, ввел тебя в искушение...
Теперь завсегдатай чувствует страшное смущение и даже неожиданный испуг.
– Что ты, что ты, отец Феодосий! – бормочет он. – Зачем в ноги?.. Это у нас только так разговор был...
Монах поднимается и обводит всех торжествующим взглядом: он победил, и победил – смирением, как и подобает иноку...
– Прикажи-ка, Антоша, подать на мировую еще стаканчик сантуринского, – говорит он примирительным тоном.
Вино приносят. В дверях вдруг совершенно неожиданно появляется Филарет и устремляет грозный солдатский взгляд на стакан.
– Мы тут... тово... богомыслием... богомыслием занимаемся, – начинает лепетать о.Феодосий.
– Вижу, що богомыслием, – круто обрывает о.Филарет. – Давай и мiнi вина! Чем я хуже Хведосiя?!
Приносят вина и о.Филарету. Завсегдатай вступает с ним в разговор:
– Отец Феодосий говорит, что у вас на Афоне...
– Бреше! – обрывает, не дослушав, о.Филарет.
– Что у вас на Афоне всенощная тянется...
– Бреше, як сивый мерин, – не дает договорить о.Филарет. /59/
– От вечера и до утра будто бы тянется всенощная...
– Бреше... Вiн все бреше...
– А правда, что во всей Турции только у вас на Афоне колокола дозволены?
– Бреше, бреше, бреше... Хведосiй все бреше...
– Да это не отец Феодосий говорил, а я в книжке читал...
– А як читав, то – правда...
Отец Филарет тоже выпивает несколько стаканов сантуринского и разговор ведет отрывисто и желчно: все у него брешут. И весь мир брешет. Больше от него нельзя добиться ничего. Из его разговора вытекает, что не брешет только он один. Почувствовав в голове хмель, он поднимается и направляется к выходу.
– Куда теперь, отец Филарет? – спрашивают его завсегдатаи.
– Пiду на судно в гавань. На судне у нас всеношна скоро начнется.
Отец Филарет, ни с кем не простившись, уходит. Вскоре вслед за ним поднимается и о.Феодосий.
– Пойти и мне на наше суденышко помолиться! – решает он. – Благолепная у нас нынче будет всенощная... Канон трогательный... Стоишь, слушаешь – и как бы на небеси...
Вздохнув несколько раз от умиления, монах уходит. Вскоре уходят один за другим и завсегдатаи. Лавка пустеет, и Антоша погружается в чтение Майн-Рида. Вскоре приходит и Павел Егорович.
– Отец Феодосий и отец Филарет были здесь без вас, – докладывает Антоша.
– А ты их угостил чем-нибудь? – озабоченно спрашивает Павел Егорович.
– Сантуринское пили...
– Ну, это хорошо. Где же они теперь?
– Ушли к себе в гавань на судно, ко всенощной. Отец Феодосий говорил, что у них сегодня канон будет читаться очень трогательный...
На лице Павла Егоровича выражается сокрушение.
– Как жаль, что я их не застал, а то и я отправился бы с ними... Я давно уже собираюсь помолиться у них на корабле... Служба у них – умилительная, по афонскому уставу... Сходить разве? /60/
Павел Егорович погружается в глубокое раздумье. В это время в лавку входит старая нянька Александровна, которая выходила и вырастила Антошу.
– Антоша, иди, тебя мамаша зовет, – обращается она к нему, а затем, по его уходе, говорит Павлу Егоровичу: – А у нас – чудеса, Павел Егорович. Нарочно пришла вам сказать... Вы бы ваших монахов хоть бы в комнату взяли, а то ведь срам: оба – выпивши и спят невесть где: один приткнулся в курятнике, а другой – в конюшне, прямо в стойле заснул...
– Не может быть?! – удивляется Павел Егорович. – Ведь у них на корабле сегодня всенощная...
– Вот вам и всенощная... Срам один только... Право, их бы в комнату взять... Не дай бог, кто увидит...
Нянька ушла, но через минуту является улыбающийся Антоша.
– Отец Феодосий и отец Филарет у нас на дворе всенощную служат, – говорит он.
– Не твое дело! Дурак! Пошел вон! – обрушивается на него отец и задумывается...
– За что же вы бранитесь? – обиженно протестует Антоша.
– Это враг рода человеческого над ними смущается и искушает их, а ты смеешься. У монаха на каждом шагу искушение. Почитай-ка жития святых отец, – так и узнаешь... Осуждать их нельзя и грешно.
По мере того как Антоша подрастал и входил в разум, торговля в лавке делалась для него все тяжелее и противнее. Под влиянием гимназии у него уже начинали появляться и другие понятия, и другие интересы. Начали постепенно пробиваться наружу и такие запросы, каких раньше не было. Потянуло к свободе, к самостоятельности и к защите своих прав. Все это совсем уже не вязалось с теми требованиями, которые предъявляли к нему отец и лавка.
А торговые дела Павла Егоровича не по годам, а уже по месяцам становились всё хуже и хуже. Явился конкурент, открывший такую же точно лавку на углу через дорогу и пустивший товар дешевле; и сам Павел Егорович нечаянно зарвался, закупив в кредит такую партию вина, какой он не мог продать и в десять лет; подошло /61/ еще что-то подобное же – и дела пошатнулись. Надо было искать какого-нибудь выхода. И этот выход был найдем опять-таки в ущерб бедному Антоше...
В Таганрог провели железную дорогу, – и торговые порядки в нем, естественно, изменились. Гужевая доставка зернового хлеба на волах сразу значительно сократилась. Сократился и главный покупатель Павла Егоровича – мужик-хохол, привозивший этот хлеб. Перетянула железная дорога.
На окраине города вырос каменный вокзал. Подле вокзала сейчас же образовался на площади маленький базар, а ближайшие к этому месту домовладельцы переделали свои деревянные сарайчики под торговые помещения, в которых предприимчивые сыны Израиля немедленно открыли кабаки – бок о бок и нисколько не боясь конкуренции. Теперь весь этот торговый люд стал рассчитывать уже не на мужика-чумака, а на пассажира.
Такой же расчет зародился и в голове Павла Егоровича.
– Идет человек на вокзал, видит бакалейную лавку – зайдет, что-нибудь купит, – рассудил он. – Приедет человек по железной дороге, выйдет с вокзала, увидит лавку – тоже зайдет и купит.
Мысль эта так понравилась ему, что он, не задумываясь и не наводя справок, нанял сарайчик рядом с кабаком, перевез в этот сарайчик немножко товару из своей лавки – и открыл новую лавку.
Кого же посадить в нее? Андрюшку и Гаврюшку нельзя, потому что они – воры и за ними нужен присмотр. Ясное дело, что торговлю в новой лавке можно поручить только детям – Саше и Антоше.
Несчастные гимназисты к этому времени только что окончили экзамены, и Саша перешел в шестой, а Антоша – в четвертый класс. Оба они рассчитывали на каникулах отдохнуть, но расчет юношей не оправдался. Отслужили в новой лавчонке молебен и обрекли гимназистов сидеть безвыходно рядом с кабаком и улавливать пассажиров. Саша, у которого уже начинал пробиваться пушок на верхней губе, с геройством, приличным ученику пятого класса, пообещал достать пистолет и застрелиться, а Антоша только с отчаянием воскликнул:
– Господи, что мы за несчастный народ! Товарищи на каникулах отдыхают, ходят купаться и удить рыбу, /62/ бывают по вечерам в казенном саду и слушают музыку, а мы – как каторжные...
Но ни угроза Саши, ни отчаяние Антоши – не помогли. Каторжная жизнь началась. По заведенному обычаю надо было вставать в пять часов утра и запирать лавчонку около полуночи. Но Павел Егорович не понял и не взвесил той тяготы, которую он взвалил на плечи детей, а, наоборот, весело потирая руки, сказал Евгении Яковлевне:
– Вот, слава богу, уже и дети помогают! Если торговля пойдет хорошо, то я возьму их из гимназии и оставлю в лавке.
– Боже сохрани! – всплеснула руками Евгения Яковлевна. – Ни за что не позволю взять детей из гимназии! Богу буду на тебя жаловаться...
С первых же дней оказалось, что расчет Павла Егоровича был создан на песке. Пассажир оказался неуловляемым и потянул с вокзала совсем в другую сторону. Вместо груд золота истомленные дети приносили отцу по ночам выручку всего только полтора, два и редко-редко три рубля. Простая арифметика показывала, что такая торговля не оплачивала даже наемной платы за лавчонку, но Павел Егорович был неумолим и все надеялся. На мольбы Саши и Антоши прекратить бесцельную муку он отвечал:
– Дальше лучше будет. Покупатель еще не познакомился с лавкою...
Антоша неудержимо плакал, а Саша обещал покончить с собою двадцатью способами сразу, но до августа все-таки дотянули. Молодежь сильно осунулась и похудела и пошла в гимназию не отдохнувшей, а, наоборот, страшно утомившейся за лето. Павел Егорович закрыл лавочку и стал подводить итоги. И – о ужас! – в итоге получился убыток! Одного керосина сгорело в двух лампах за лето на тридцать рублей, а остальные ничтожные барыши поглотила наемная плата.
– Зачем же вы нас мучили целое лето?! Зачем отняли у нас целые каникулы, когда убыточность была видна уже в самом начале дела?! – воскликнул Саша, узнав о результатах.
– Вы не умели торговать как следует, – ответил Павел Егорович. – Если бы вы хотели помогать отцу, /63/ так у вас торговля шла бы иначе... Зачем понапрасну керосин в лампах жгли?
– Ведь вы же сами, несмотря на наши протесты, не позволяли нам запирать лавку раньше полуночи!..
– Можно было держать в лампах огонек маленький – чуть-чуть; а придет покупатель – прибавить посветлее... Свиньи вы и больше ничего...
У Павла Егоровича была своя логика.
Долго, однако же, уродливую коммерческую канитель тянуть было нельзя. С лавкою пришлось покончить, хотя и не без попыток вынырнуть вновь. Павел Егорович перевез жалкие остатки товаров в новую лавку на базаре, но и тут не повезло. Пришлось окончательно ликвидировать дело. Старший сын Саша окончил курс гимназии и поступил в университет, в Москве. На последние ничтожные гроши потянулся за ним туда же и Павел Егорович и перевез семью{63}.
Антон Павлович остался в Таганроге оканчивать гимназический курс. И только с этого времени начались для него новые дни и он вздохнул свободно: над ним перестали висеть кошмаром спевки, пение в безголосом хоре в церквах и внушавшая отвращение лавка со всеми теми ненормальностями и мучениями, вспоминая о которых покойный писатель с горечью говорил:
– В детстве у меня не было детства...
* * *
Антон Павлович Чехов никогда не обладал выдающимся слухом; голоса же у него не было вовсе. Грудь тоже была не крепка, что и подтвердилось потом болезнью, которая свела его преждевременно в могилу. Несмотря, однако же, на все это, судьба распорядилась так, что А.П. до третьего и чуть ли, кажется, не до четвертого класса гимназии тянул тяжелую лямку певчего в церковном хоре. Вспоминая впоследствии, в зрелом возрасте, эти годы принудительного певчества, покойный писатель не раз говаривал с грустью:
– В детстве у меня не было детства...
А попал Ант.П. в певчие следующим образом.
Павел Егорович – отец писателя – с ранних лет своей жизни был большим любителем церковного благолепия, церковных служб и в особенности церковного /64/ пения. В молодости он жил в деревне, посещал усердно сельскую церковь и выучился у местного сельского священника играть на скрипке по нотам и петь тоже по нотам. Во время церковных служб он пел и читал в деревне на клиросе. Впоследствии он был привезен своим отцом – дедом писателя – из деревни в Таганрог и отдан к местному богатому купцу Кобылину в мальчики-лавочники. Пройдя здесь суровую школу сначала мальчика, затем "молодца", а потом и приказчика, Павел Егорович к тридцати годам своей жизни открыл в Таганроге собственную бакалейную торговлю и женился. Выйдя из-под ферулы строгого хозяина – Кобылина, Павел Егорович почувствовал себя самостоятельным и свободным. Эта свобода дала ему возможность ходить в церковь, когда ему вздумается, и отдаваться пению сколько душе угодно. Перезнакомившись с духовенством местных церквей, Павел Егорович стал петь и читать на клиросах вместе с дьячками, а потом какими-то судьбами добился и того, что стал регентом соборного хора, которым и управлял несколько лет подряд. Будучи человеком религиозным, он не пропускал ни одной всенощной, ни одной утрени и ни одной обедни. В большие праздники он неукоснительно выстаивал две обедни – раннюю и позднюю – и после обеда уходил еще к вечерне.
Идеалом церковной службы была для него служба в монастырях на Афоне (о чем ему рассказывали заезжие афонские монахи), где все читалось и пелось "продлинновенно, вразумительно и без пропусков" и где, например, всенощная начинается в шесть часов вечера, а кончается в шесть часов утра. Этот идеал он и старался осуществлять, где только было возможно. Забравшись на клирос к дьячкам, он любил читать во время всенощной шестопсалмие и канон и уже читал так протяжно и длинно, что нередко священник высылал из алтаря попросить чтеца "ускорить, не замедлять и не затягивать". Управляя соборным хором, он так затягивал пение, что прихожане роптали и не раз тут же, в церкви, обращались к Евгении Яковлевне – жене Павла Егоровича – с просьбою:
– Скажите же, наконец, Евгения Яковлевна, вашему мужу, что так тянуть невозможно. Во всех церквах /65/ обедня давно уже отошла, а у нас еще только "Верую" поют...
Но на Павла Егоровича ни увещания жены, ни ропот прихожан не производили никакого действия. Он упрямо защищал "продлинновенность" и всякий раз ссылался на пример афонских монастырей.
– Так ведь то – на Афоне; а мы не монахи, – возражали прихожане.
– Зато – благолепие! – упрямо стоял на своем Павел Егорович.
Кончилось, однако же, тем, что, проработав года три или четыре в роли регента соборного хора, Павел Егорович увидел себя вынужденным передать эту должность другому. Было ли это результатом недовольства прихожан, или же размолвки с духовенством – история умалчивает. Возможно также, что и частые отлучки из лавки на спевки и на церковные службы вредно и убыточно отражались на торговле.
Есть, однако же, достаточное основание предполагать, что у Павла Егоровича была натура артистическая, потому что, перестав быть регентом в соборе, он почувствовал, что ему чего-то не хватает и что пение и чтение на левом клиросе, вместе с дьячками, его не удовлетворяет. Артистическая жилка и страсть к пению подтачивали его и не давали покоя. Проведя года два или три в вынужденном бездействии, Павел Егорович задумал организовать свой собственный хор из добровольцев-любителей. И это ему удалось. Во всяком городе, а тем более в провинциальном, всегда найдется немало любителей церковного пения, готовых петь где угодно, лишь бы только их пускали на клирос. Такие охотники-добровольцы нашлись и в Таганроге. Это были местные кузнецы – дюжий, крепкий, мускулистый и совершенно неграмотный народ, но народ богобоязненный, обладавший здоровыми глотками и еще большим усердием. Они-то и сгруппировались около Павла Егоровича, как около центра. Их было человек десять или двенадцать. Днем они подковывали лошадей и натягивали железные ободья на колеса чумацких возов, а поздно вечером собирались у Павла Егоровича в лавке для спевки.
Усердие их было в самом деле удивительное. Дело кузнеца, как известно, нелегкое: проработать целый день у горна и наковальни тяжелым молотом – вещь не /66/ шуточная. К концу рабочего дня кузнец – уже человек физически разбитый и донельзя усталый. К тому же и кузни, вынесенные далеко за город, лежали от лавки Павла Егоровича по меньшей мере в трех верстах. Но это нисколько не смущало добровольцев: невзирая ни на какую погоду, они аккуратно собирались в определенные дни к десяти часам вечера и горланили часов до двенадцати ночи. Если прибавить к этому, что в те времена в Таганроге не было еще ни мостовых, ни фонарей и домой певцам приходилось возвращаться по страшной и вязкой грязи и в полной темноте, то нужно будет признать, что любовь их к пению была действительно велика.
Этот "усердный" хор добровольцев ходил по церквам и пел под руководством Павла Егоровича обедни, молебны, вечерни и всенощные, нигде не взимая ни гроша за свой труд. Хотя пение красотою и стройностью и не отличалось, но духовенство и старосты приходских церквей были рады и этому, потому что у них отпадали расходы на обзаведение собственным, платным хором. И обе стороны были довольны.