Текст книги " А.П.Чехов в воспоминаниях современников "
Автор книги: Сборник Сборник
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 53 страниц)
– Не молоды? В двадцать семь лет?
Стали вставать из-за стола. Обед тянулся часа три, а для меня прошел быстро. Я увидела Мишу, который пробирался ко мне, и сразу заметила, что он очень не в духе.
– Я еду домой. А ты?
Я сказала, что еще останусь.
– Понятно, – сказал он, но мне показалось нужным познакомить его с Чеховым.
– Это мой муж, Михаил Федорович, – начала я.
Оба протянули друг другу руки. Я не удивилась сухому, почти враждебному выражению лица Миши, но меня удивил Чехов: сперва он будто пытался улыбнуться, но улыбка не вышла, и он гордым движением откинул голову. Они не сказали оба ни слова, и Миша сейчас же отошел.
Я осталась, но ненадолго: гости стали поспешно расходиться. Хозяева устали.
А дома меня ждала гроза. Мише очень не понравилась наша оживленная беседа за столом, очень не понравилось, что мы не сели там, где нам было назначено.
– Вы обращали на себя всеобщее внимание, – кричал Миша, – а ты вела себя неприлично. Мне стыдно было за тебя! Стыдно!
– А мне и сейчас за тебя стыдно. Что это за сцена ревности? Этого еще недоставало.
– Не ревности, а... а... негодования. Моя жена, мать моих детей, должна вести себя прилично.
Мы то ссорились, то дулись весь вечер.
Но я тогда не ожидала, что еще ждет меня.
Какой-то услужливый приятель рассказал Мише, что в вечер юбилея Антон Павлович кутил со своей компанией в ресторане, был пьян и говорил, что решил во что бы то ни стало увезти меня, добиться развода, жениться. Его будто бы очень одобряли, обещали ему всякую помощь и чуть ли не качали от восторга. Миша был вне себя от возмущения. Он наговорил мне столько обидного и грубого, что в другой раз я бы этого не стерпела. Но в настоящем случае казалось мне, что он прав. О, какое это было крушение! Почти невероятно, что из-за Чехова я попала в грязную историю. Но как же /213/ не верить? В сущности, я так мало знала Антона Павловича. Я считала его близким, симпатичным, благородным. Вся душа моя тянулась к нему, а он, пьяный, выставил меня на позор и на посмешище.
– Ты кинулась ему на шею, психопатка! – кричал Миша, – завязала любовную интрижку под предлогом любви к литературе. Ты носишь мое имя, а это имя еще никогда по кабакам не трепали. Он хочет увезти тебя, а знаешь ли ты, сколько у него любовниц? Пьяница! бабник!
Я была ошеломлена, убита. Но когда я немного успокоилась и была в состоянии думать, я сказала себе: а все-таки этого не может быть. Это чья-то злобная выдумка, чтобы очернить в моих глазах Чехова и восстановить против него Мишу. Кому это могло быть нужно? Я решила, что Миша мог слышать эту сплетню только от двух лиц. Одно было вне всяких подозрений, другое... И сейчас же мне вспомнилось, что это другое лицо сидело за юбилейным столом наискось от нас и, по-видимому, очень скучало. Он был писатель и печатал толстые романы{213}, но никаких почестей ему не оказывали и даже на верхний конец стола не посадили. К Чехову он обращался с чрезвычайным подобострастием и выражал ему свои восторги, но не было никакого сомнения, что он завидует ему до ненависти, в чем я впоследствии убедилась.
После обеда он сказал мне мимоходом:
– Я никогда не видал вас такой оживленной.
"Он! – решила я. – Конечно, несомненно – он. Выдумал, насплетничал..." Я справилась и узнала, что действительно он участвовал на ужине после юбилея. Я сказала о своих предположениях Мише.
– Наврал? Возможно. Да, это он мне рассказал, – признался Миша. – Но ведь это известная скотина!
Я почувствовала большое облегчение.
Прощаясь, я дала слово Антону Павловичу написать ему и прислать свои рассказы, и теперь я решила, что это можно сделать, но все-таки в письме упрекнула его за лишнюю болтовню за приятельским ужином. Он сейчас же ответил мне:
"Ваше письмо огорчило меня и поставило в тупик. Что сей сон значит? Мое достоинство не позволяет мне оправдываться, к тому же обвинение Ваше слишком /214/ неясно, чтобы в нем можно было разглядеть пункты для самозащиты. Но, сколько могу понять, дело идет о чьей-нибудь сплетне. Так, что ли?
Убедительно прошу Вас (если Вы доверяете мне не меньше, чем сплетникам), не верьте всему тому дурному, что говорят о людях у Вас в Петербурге. Или же если нельзя не верить, то уж верьте всему и в розницу и оптом: и моей женитьбе на миллионах, и моим романам с женами моих лучших друзей и т.д. Успокойтесь, бога ради. Впрочем, бог с Вами. Защищаться от сплетни – это все равно, что просить у жида взаймы: бесполезно. Думайте про меня, как хотите.
...Живу в деревне. Холодно. Бросаю снег в пруд и с удовольствием помышляю о своем решении никогда не бывать в Петербурге"{214}.
С этих пор началась наша переписка с Антоном Павловичем. Но меня ужасно огорчало его решение никогда больше не приезжать в Петербург. Значит, мы больше никогда с ним не увидимся? Не будет больше этих ярких праздников среди моей «счастливой семейной жизни»?
И каждый раз при этой мысли больно сжималось сердце.
IV
В те случайные промежутки, когда у нас в доме было вполне благополучно: дети здоровы, Миша спокоен и в духе, я часто думала о том, что я пользуюсь в настоящее время самым большим счастьем, которое суждено мне судьбою. Большего и иного не должно быть никогда. Правда, радовали еще успехи по литературе, были письма Чехова. Но писать мне удавалось не много и не часто, потому что дети неизбежно хворали, то врозь, то все вместе, и тогда я могла думать только о них, отдавать все свое время и днем и ночью только им. Да и Мишин несчастный характер прорывался против его воли так неожиданно, что остеречься и уберечься было невозможно. И это делало меня всегда очень несчастной.
Письма Антона Павловича я получала тайком, через почтовое отделение, до востребования, и делала это потому, что боялась, как бы письмо не пришло в мое отсутствие и не попало бы в недобрый час. Но Миша знал /215/ о нашей переписке, и я иногда давала ему некоторые письма на прочтение.
– Ты видишь, как они мне полезны. Я пользуюсь его советами...
– Ерунда, – говорил Миша. – А я воображаю, какую ахинею ты ему пишешь. Вот что я желал бы почитать. Дай как-нибудь. Дашь?
Нет, я не дала.
И вдруг зашла ко мне сестра Надя и сказала с хитрой улыбкой:
– Постарайся прийти к нам сегодня вечером без Миши. Смотри, только без Миши.
– Почему? – удивилась я.
– А вот увидишь. Знаешь, что я выдумала? Ни за что не угадаешь! "Скучную историю".
– Не понимаю.
– Ну, "Скучную историю". Ведь ты читала же.
– Конечно. Но что же ты могла выдумать?
– Помнишь, там: бутылка шампанского, сыр...
– Да ты сегодня ждешь... Чехова?
Я чувствовала, как вся кровь бросилась мне в лицо. Надя засмеялась.
– Потому я и прошу: приходи без Миши. Даже Сережи не будет, он вернется только к двенадцати, и ужинать мы будем все вместе. Придет еще кое-кто...
– У Миши сегодня вечер не свободен, спешная работа, – сказала я.
– Отлично! Будет очень уютно.
Я сказала Мише, что иду "на Чехова". Он нахмурился, но промолчал. Ему нельзя было не пустить меня: это возбудило бы слишком много толков, а он этого боялся.
Антона Павловича не было, когда я пришла к Наде. Она сидела у себя в комнате в капоте и писала. И опять у нее был хитрый вид.
– Ты еще не одета?
– Успею. Знаешь, Лида, тебе следовало бы делать прическу ниже. Хочешь, я тебя перечешу? К тебе так больше пойдет.
– Ни за что не хочу! Ах, Надя! – сказала я смеясь, но с укоризной.
– Ничего дурного я не делаю и тебе никогда не посоветую! – вдруг возмутилась Надя. – Жить так, как /216/ ты живешь, – нельзя. Помнишь, когда ты стала невестой, я тебе говорила: ты плохо выбрала, Миша тебе не пара. Довольно с него того, что он получил. А он запер тебя в клетку, делает из тебя кухарку. Из таких, как ты, кухарок не делают. Меня это возмущает Вырвись из-под этого ига! Живи, как должна жить! У тебя столько возможностей, и все он подавил...
– Надя! – испуганно вскрикнула я.
– Да, не выдержала, высказалась и очень рада. Ты дурно не поступишь, я в тебе уверена, но не уступай того, что принадлежит тебе по праву, не уничтожайся. Это возмутительно!
Надя редко так горячилась, и я была поражена.
– Поздно! – сказала я.
И в это время Петр доложил, что приехал Антон Павлович Чехов{216}.
– Ах, а мне еще надо одеться. – Иди, Лида, займи его.
Я пошла. Он стоял в кабинете.
– А как же ваше решение не бывать больше в Петербурге?
– Я, видно, человек недисциплинированный, безвольный... У вас расстроенный вид. Вы здоровы? Все благополучно?
– И здорова, и благополучно, и все хорошо.
Мы сели к круглому столу, на котором стоял поднос с куском сыра и фруктами. Бутылки еще не было.
– Да, я опять в Петербурге... И, вообразите, опять хочется писать пьесу...
Надя вышла не скоро. Мы успели поговорить о театре, о журналах, о редакторах, к которым он меня усиленно посылал.
Петя принес замороженную бутылку.
– Вы узнаете? – спросила Надя, указывая на поднос.
Он сразу не понял.
– "Скучная история", – напомнила Надя.
Он улыбнулся и откинул прядь волос.
– Да, да...
Скоро в кабинет стали входить гости.
– А Сергей Николаевич только к двенадцати, – говорила Надя.
Разговор стал общим. /217/
Вдруг я спросила Антона Павловича:
– А вы еще не видали Чехова?
– Кого? – удивился он.
– Чехова. Вы когда приехали?
– Я приехал вчера, – ответил он, – но я сам Чехов.
Я сконфузилась.
– Лейкина, Лейкина! – закричала я. – Я знаю, что вы Чехов.
Все засмеялись, а Антон Павлович смеялся и смотрел, как я краснею до слез.
– Нет, я еще не видал Лейкина, – сказал он. – Ведь вы про Лейкина? Наверно, про Лейкина? Не про кого другого?
Я тоже начала смеяться и вдруг испугалась, что не смогу остановиться и заплачу, и потихоньку вышла из комнаты.
Что это со мной? Как глупо! Это нервы из-за Надиных разговоров.
Когда я вернулась, Чехов встал и пошел мне навстречу. Мы поговорили стоя и как-то незаметно перешли в гостиную.
– Расскажите мне про ваших детей, – попросил Антон Павлович.
О, это я делала охотно!
– Да, дети... – задумчиво сказал Чехов. – Хороший народ. Хорошо иметь своих... иметь семью...
– Надо жениться.
– Надо жениться. Но я еще не свободен. Я не женат, но и у меня есть семья: мать, сестра, младший брат. У меня обязанности.
– А вы счастливы? – спросил он вдруг.
Меня этот вопрос застал врасплох и испугал. Я остановилась, облокотившись спиной о рояль, а он остановился передо мной.
– Счастливы? – настаивал он.
– Но что такое счастье? – растерянно заговорила я. – У меня хороший муж, хорошие дети. Любимая семья. Но разве любить – это значит быть счастливой? Я в постоянной тревоге, в бесконечных заботах. У меня нет покоя. Все силы своей души я отдала случайности. Разве от меня зависит, чтобы все были живы, здоровы? А в этом для меня теперь все, все! Я сама по себе постепенно перестаю существовать. Меня захватило и /218/ держит. Часто с болью, с горьким сожалением думается, что моя-то песенка уже спета... Не быть мне ни писательницей, ни... Да ничем не быть. Покоряться обстоятельствам, мириться, уничтожаться. Да, уничтожаться, чтобы своими порывами к жизни более широкой, более яркой не повредить семье. Я люблю ее. И скоро, очень скоро я покорюсь, уничтожусь. Это счастье?
– Это ненормальность устройства нашей семьи, – горячо заговорил Чехов. – Это зависимость и подчиненность женщины. Это то, против чего необходимо восстать, бороться. Это пережиток... Я отлично понимаю все, что вы сказали, хотя вы и не договариваете. Знаете: опишите вашу жизнь. Напишите искренне и правдиво. Это нужно. Это необходимо. Вы можете это сделать так, что поможете не только себе, но и многим другим. Вы обязаны это сделать, как обязаны не только не уничтожаться, а уважать свою личность, дорожить своим достоинством. Вы молоды, вы талантливы... О нет. Семья не должна быть самоубийством для вас... Вы дадите ей много больше, чем если будете только покоряться и мириться. Что вы, бог с вами.
Он повернулся и стал ходить по комнате.
– Я сегодня нервна. Я, конечно, многое преувеличила...
– Если бы я женился, – задумчиво заговорил Чехов, – я бы предложил жене... Вообразите, я бы предложил ей не жить вместе. Чтобы не было ни халатов, ни этой российской распущенности... и возмутительной бесцеремонности.
В гостиную вошел Петя.
– Лидия Алексеевна! За вами прислали из дома.
– Что случилось? – вздрогнув, вскрикнула я.
– Левушка, кажется, прихворнул. Анюта прибежала.
– Антон Павлович, голубчик... Я не вернусь туда прощаться. Вы объясните Наде. До свидания!
Я вся дрожала.
Он взял мою руку.
– Не надо так волноваться! Может быть, все пустяки. С детьми бывает... Успокойтесь, умоляю вас.
Он шел со мной вниз по лестнице.
– Завтра дайте мне знать, что с мальчиком. Я зайду к Надежде Алексеевне. Дома выпейте рюмку вина. /219/
Анюта спокойно стояла в передней.
– Что с Левой?
– Да барин меня за вами послал, чтобы вы домой.
– Что у Левы болит?
Анюта, девушка лет семнадцати, служила помощницей старухи-няни.
– Знаю только, он проснулся и стал просить пить. А не жаловался. Барин пришел...
Миша сам открыл мне дверь.
– Ничего, ничего, – смущенно заговорил он. – Он уже опять спит, и, кажется, жару нет. Без тебя я встревожился. Без тебя я не знаю, что делать. Пил почему-то. Разве он ночью пьет? Про тебя спросил: где мама? Мама скоро придет? Видишь, мать, без тебя мы сироты.
Он пошел со мною в детскую. Лева спокойно спал. Никакого жара у него не было.
Миша крепко обнял меня, не отпуская.
– Ты моя благодетельная фея. При тебе я спокоен и знаю, что все в порядке.
Мне вспомнилось, как он за обедом разбросал по полу все оладьи, потому что, по его мнению, они не были достаточно мягкими и пухлыми: "Ими только в собак швырять".
– А ты представляешь себе, как ты меня испугал?..
– Ну, прости. Сердишься? Уж такая ты у меня строгая. Держишь меня в ежовых. А я все-таки без тебя жить не могу. Ну, прости. Ну, поговорим... Весь вечер без тебя...
А я уже знала теперь. В первый раз, без всякого сомнения, определенно, ясно, я знала, что люблю Антона Павловича. Люблю!
V
Была масленица. Одна из тех редких петербургских маслениц – без оттепели, без дождя и тумана, а мягкая, белая, ласковая.
Миша уехал на Кавказ, и у нас в доме было тихо, спокойно и мирно.
В пятницу у Лейкиных должны были собраться гости{219}, и меня тоже пригласили. Жили они на Петербургской, в собственном доме. /220/
Я сперва поехала в театр, кажется на итальянскую оперу, где у нас был абонемент. К Лейкиным попала довольно поздно. Меня встретила в передней Прасковья Никифоровна, нарядная, сияющая и, как всегда, чрезвычайно радушная.
– А я боялась, что вы уже не приедете, – громко заговорила она, – а было бы жаль, очень жаль. Вас ждут, – шепнула она, но так громко, что только переменился звук голоса, а не сила его.
– Я задержала? Кого? Что?
– Ждут, ждут...
– Блины? Неужели у вас блины?
– А как же? А как же? – и она расхохоталась и потащила меня за руку в кабинет Николая Александровича. Там было много народу. Лейкин встал и заковылял мне навстречу.
– Очень вы поздно. А-а! в театре были... А муж ваш на Кавказе? Кажется, вы со всеми знакомы? Потапенко, Альбов, Грузинский, Баранцевич...
– Рыбьи стоны!{220} – закричала Прасковья Никифоровна и захохотала.
Оставался еще один гость, которого не назвали. Он встал с дивана и остался в стороне. Я обернулась к нему.
– Блин! – крикнула Прасковья Никифоровна. – Вот это блин и есть.
Мы молча пожали друг другу руки.
– Ты, Прасковья Никифоровна... Почему блин? Почему Антон Павлович блин? – недоумевал Николай Александрович.
Все опять заняли свои места.
– Вот я говорю, – возобновляя прерванный разговор, заговорил Николай Александрович, обращаясь ко мне, – я ему говорю, – кивнул он на Чехова, – что жалко, что он со мной не посоветовался, когда писал свой последний рассказ. Что ж. Я не говорю. Он написал хорошо, но я бы написал иначе. И было бы еще лучше. Помните у меня – видны из подвального этажа только идущие ноги: прошмыгали старые калоши... просеменили дамские туфельки, пробежали рваные детские башмаки. Ново. Интересно. Надо уметь сделать рассказ. Я бы сделал иначе.
Антон Павлович улыбнулся. /221/
– Ваш подвальный этаж вам чрезвычайно удался, – заметил кто-то из гостей.
И сейчас же образовался целый хор хвалителей. Вспоминали другие рассказы, смеялись, удивлялись юмору. А мне вспомнились слова Нади: "Ты знаешь? Он совсем не думает, что пишет смешное. Он думает, что пишет очень серьезно. Ведь он списывает с натуры, со своих и жениных родственников. Даже с себя. Выходит очень смешно, а ему кажется, что это серьезно. Он сам не замечает смешного, почему он пишет, а не торгует в лавке? Странный талант!"
Скоро позвали ужинать. Было всего очень много: и закусок, и еды, и водки, и вин, но больше всего было шума. Только один хозяин сидел серьезный и как бы подавленный своими заслугами и как литератор, и как думский деятель, и как гостеприимный домовладелец. Он только нахваливал подаваемые блюда и все сравнивал с Москвой.
– А такого сига, Антон Павлович, вам в вашей Москве подадут? Нежность, сочность. Не сиг, а сливочное масло. Вы там хвалитесь поросятами. А не угодно ли? Не хуже, я думаю. У Сергея Николаевича я на днях за обедом телятину ел. Я бы его угостил вот этой! Надо самому выбрать, толк надо знать. У меня действительно телятина! А он миллионер.
Антон Павлович был очень весел. Он не хохотал (он никогда не хохотал), не возвышал голоса, но смешил меня неожиданными замечаниями. Вдруг он позавидовал толстым эполетам какого-то военного (а может быть, и не военного) и стал уверять, что если бы ему такие эполеты, он был бы счастливейшим человеком на свете.
– Как бы меня женщины любили! Влюблялись бы без числа! Я знаю!
Когда стали вставать из-за стола, он сказал:
– Я хочу проводить вас. Согласны?
Мы вышли на крыльцо целой гурьбой. Извозчики стояли рядком вдоль тротуара, и некоторые уже отъезжали с седоками, и, опасаясь, что всех разберут, я сказала Чехову, чтобы он поторопился. Тогда он быстро подошел к одним саням, уселся в них и закричал мне:
– Готово, идите. /222/
Я подошла, но Антон Павлович сел со стороны тротуара, а мне надо было обходить вокруг саней. Я была в ротонде, руки у меня были несвободны, тем более что я под ротондой поддерживала шлейф платья, сумочку и бинокль. Ноги вязли в снегу, а сесть без помощи было очень трудно.
– Вот так кавалер! – крикнул Потапенко отъезжая.
Кое-как, боком, я вскарабкалась. Кто-то подоткнул в сани подол моей ротонды и застегнул полость. Мы поехали.
– Что это он кричал про кавалера? – спросил Чехов. – Это про меня? Но какой же я кавалер? Я – доктор. А чем же я проштрафился как кавалер?
– Да кто же так делает? Даму надо посадить, устроить поудобнее, а потом уже самому сесть как придется.
– Не люблю я назидательного тона, – отозвался Антон Павлович. – Вы похожи на старуху, когда ворчите. А вот будь на мне эполеты...
– Как? Опять про эполеты? Неужели вам не надоело?
– Ну вот. Опять сердитесь и ворчите. И все это оттого, что я не нес ваш шлейф.
– Послушайте, доктор... Я и так чуть леплюсь, а вы еще толкаете меня локтем, и я непременно вылечу.
– У вас скверный характер. Но если бы на мне были густые эполеты...
В это время он стал надевать перчатки, длинные, кожаные.
– Покажите. Дайте мне. На чем они? На байке?
– Нет, на меху. Вот.
– Где вы достали такую прелесть?
– На фабрике, около Серпухова. Завидно?
Я их надела под ротондой и сказала:
– Ничуть. Они мои.
Извозчик уже съезжал с моста.
– А куда ехать, барин?
– В Эртелев переулок!{222} – крикнула я.
– Что? Зачем? На Николаевскую.
– Нет, в Эртелев. Я вас провожу, а потом усядусь поудобнее и поеду домой.
– А я за вами, сзади саней побегу, как собака, по глубокому снегу, без перчаток. Извозчик, на Николаевскую! /223/
– Извозчик! В Эртелев!
Извозчик потянул вожжи, и его кляча стала.
– Уж и не пойму... Куда же теперь?
Поехали на Николаевскую. Я отдала перчатки, а Антон Павлович опять стал нахваливать их, подражая Лейкину:
– Разве у Сергея Николаевича есть такие перчатки? А миллионер. Не-ет. Надо самому съездить в Серпухов (или в Подольск? забыла) на фабрику, надо знать толк... Ну, а вы будете писать роман? Пишите. Но женщина должна писать так, точно она вышивает по канве. Пишите много, подробно. Пишите и сокращайте. Пишите и сокращайте.
– Пока ничего не останется.
– У вас скверный характер. С вами говорить трудно. Нет, умоляю, пишите. Не нужно вымысла, фантазии. Жизнь, какая она есть. Будете писать?
– Буду, но с вымыслом. Вот что мне хочется. Слушайте. Любовь неизвестного человека. Понимаете? Вы его не знаете, а он вас любит, и вы это чувствуете постоянно. Вас окружает чья-то забота, вас согревает чья-то нежность. Вы получаете письма умные, интересные, полные страсти, на каждом шагу вы ощущаете внимание... Ну, понятно? И вы привыкаете к этому, вы уже ищете, боитесь потерять. Вам уже дорог тот, кого вы не знаете, и вы хотите знать. И вот что вы узнаете? Кого вы найдете? Разве не интересно?
– Нет. Не интересно, матушка! – быстро сказал Чехов, и эта поспешность и решительность, а еще слово "матушка", которое тогда еще не вошло у нас в обычай, так насмешили меня, что я долго хохотала.
– Почему я – матушка?
Мы подъезжали к Николаевской.
– Вы еще долго пробудете здесь? – спросила я.
– Хочется еще с неделю. Надо бы нам видеться почаще, каждый день. Согласны?
– Приезжайте завтра вечером ко мне, – неожиданно для самой себя предложила я.
Антон Павлович удивился:
– К вам?
Мы почему-то оба замолчали на время.
– У вас будет много гостей? – спросил Чехов.
– Наоборот, никого. Миша на Кавказе, а без него /224/ некому у меня и бывать. Надя вечером не приходит. Будем вдвоем и будем говорить, говорить...
– Я вас уговорю писать роман. Это необходимо.
– Значит, будете?
– Если только меня не увлекут в другое место. Я здесь (у Суворина) от себя не завишу.
– Все равно, буду вас ждать. Часов в девять.
Мы подъехали, и я вышла и позвонила у подъезда.
Извозчик с Чеховым отъехал и стал поворачивать, описывая большой круг по пустынной широкой улице. Мы продолжали переговариваться.
– Непременно приеду, – говорил Чехов своим прекрасным низким басом, который как-то особенно звучал в просторе и тишине, в мягком зимнем воздухе. – Хочу убедить вас писать роман. И как вы были влюблены в офицера.
– Кто это сказал?
– Вы сами. Давно. Не помните? Будете спорить?
Дверь отпирал швейцар в пальто внакидку.
– Ну, до завтра.
– Да. А вы не будете сердиться? Будете подобрее? Женщина должна быть кротка и ласкова.
Я, раздеваясь в спальне, думала:
"Пригласила. Будет. Что же это я сделала? Ведь я его люблю, и он... Нет! Он-то меня не любит. Нет! Ему со мной только легко и весело. Но ведь теперь я уже сделала проступок. Миша с ума сойдет, а я... мне уж нечем защищаться и бороться. Правоты у меня нет. Но какое счастье завтра! Какое счастье!"
Не было у меня предчувствия, что меня ждет.
VI
И вот настал этот вечер.
С девяти часов я начала ждать.
У меня был приготовлен маленький холодный ужин, водка, вино, пиво, фрукты. В столовой стол был накрыт для чая. Я представила себе так: сперва я затащу Чехова в детскую. Пусть позавидует. Дети еще не будут спать, а будут ложиться, а тогда они особенно прелестны. Самое веселое у них время. Потом мы пойдем пить чай. Потом перейдем в кабинет, где гораздо /225/ уютнее, чем в гостиной. Сколько необходимо сказать друг другу.
Ужинать позднее. Шампанского я не посмела купить. Чувствовалось, что это было бы чуть не оскорблением Мише.
Да и на то, что я купила, истратила денег больше, чем могла. (Помню, я решила: не заплачу по счету в свечную, подождут.)
В начале десятого раздался звонок. Прижавши руку к сердцу, я немного переждала, пока Маша шла отворять, пока отворила и что-то ответила на вопрос гостя. Тогда я тоже вышла в переднюю и прямо застыла от ужаса. Гостей было двое: мужчина и женщина, и они раздевались. Меня особенно поразило то, что они раздевались. Значит, это не было недоразумение: они собирались остаться, сидеть весь вечер. А всего несноснее было то, что это были Ш., Мишины знакомые, к которым он всегда тащил меня насильно, до того они были мне несимпатичны. Против него я еще ничего не могла сказать, но она... Я ее положительно не выносила. И он, и она были математики, преподавали где-то, у них в квартире стояли рядом два письменных стола, и это меня почему-то возмущало. Оба были очень заняты и навещали нас, слава богу, чрезвычайно редко. Надо же им было попасть именно в этот вечер!
– Да, это мы, мы! – закричала В.У. – А Михаил Федорович на Кавказе? Ха! ха! ха!
У нее была манера хохотать во все горло по всякому поводу и даже без всякого повода. Если она говорила – она хохотала. Как она могла преподавать? Я помню, что она рассказывала мне про смерть ее единственного ребенка и при этом заливалась хохотом.
И теперь этот хохот разнесся по всей квартире. Конечно, пришлось пригласить их в гостиную. Тускло горела большая лампа, и весь воздух был пропитан тоской. А В.У. бушевала; она рассказывала, как одна девушка заболела меланхолией вследствие смерти или измены ее жениха и как В.У. посоветовала ей решать задачи. Она стала решать и выздоровела, утешилась и теперь усиленно занимается математикой и счастлива.
– Почему вы не решаете задачек? – удивлялась она мне, – это дисциплинирует ум, исключает всякую /226/ мечтательность, укрепляет волю. Заставляйте детей решать задачки. Вы увидите, как это им будет полезно, ха, ха, ха.
В десять часов Маша доложила, что чай подан.
Я вздрогнула и кинулась в столовую. Так оно и было! Весь мой ужин стоял на столе. И вино и фрукты.
– Да как же? – оправдывалась Маша на мой упрек, – при барине всегда... Еще нарочно пошлет купить угощение...
– Да здесь целый пир! – вдруг закричала В.У. за моей спиной. – Вы ждали гостей? Петя, мы с тобой так рано обедали... Как приятно. Ха, ха, ха. Но почему?
Они с аппетитом принялись за еду. Я угощала, подкладывала.
– Очень вкусный соус. Это ваша кухарка? Как? Вы сами? А Михаил Федорович говорил, что вы не любите хозяйничать. Больше в сфере фантазии, поэзии.
И тут она так расхохоталась, что даже подавилась.
На наших больших столовых часах было половина одиннадцатого. Ясно, что Антон Павлович не придет, и я уже была этому рада. Все равно все пропало.
Вдруг в передней раздался звонок, и я услышала голос Антона Павловича. Он о чем-то спросил Машу.
– Что с вами? – крикнула В.У. – Петя! Скорей воды... Лидии Алексеевне дурно.
Но я сделала над собой невероятное усилие и оправилась.
– Нет, я ничего, – слабо сказала я. – Почему вам показалось?
– Но вы побледнели, как мел... Теперь вы вспыхнули...
Вошел Антон Павлович, и я представила друг другу своих гостей.
Какой это был взрыв хохота!!
– Как? Антон Павлович Чехов? И Лидия Алексеевна не предупредила нас, что ждет такого гостя? Как мы счастливо попали! Вот когда вы ответите мне, Антон Павлович, на вопросы, которые я ставила себе каждый раз, как читала ваши произведения. Я хочу, чтобы вы ответили.
Она напала на Чехова, как рысь на беззащитную лань. Она впилась в него, терзала, рвала на части, кричала, хохотала. Она обвиняла его, что он тратит свой большой талант на побасенки, что он ходит кругом и /227/ около, а не решает задачи, не дает идеала. Все у него расплывчато, нет точности, нет математичности. Математичности нет, нет! Ха, ха, ха!
Антон Павлович несколько раз растерянно оглядывался на меня. Вдруг он спросил меня:
– Вы курите? – В.У. на миг замолчала, удивленно моргая. Я тоже удивилась.
– Нет...
– Мне показалось, что у вас папироса.
– У меня ничего нет, – и я показала ему руки.
– Вам не надо курить.
Я предложила ему закусить. Он отказался.
В.У. опять закричала, подскакивая на своем стуле и сотрясая воздух. И от этого крика было душно, трудно было дышать. Я боялась, что мне опять будет дурно, потому что чувствовала сильную слабость и легкое головокружение.
Антон Павлович защищался слабо, нехотя, говорил односложно. Он сидел над своим стаканом чая, опустив глаза.
Но вдруг Ш. встал и сказал жене:
– Вера, нам пора домой.
– Домой? – вскрикнула она. – Но, Петя, когда я дождусь еще случая высказать то, что Чехов должен выслушать? Должен же он понять свой долг как писатель...
Она опять забарабанила, но меня утешало то, что ее муж стоял, а не садился вновь. Он настаивал, что пора ехать, и я, конечно, не возражала. Но я боялась, что он не сладит с расходившейся женой и предоставит ей возможность исполнить свой долг и наставить Чехова на путь истинный. Но, к счастью, он сладил. Она в последний раз ринулась на Чехова, стала жать и трясти его руки и кричать ему в уши, что он большой, большой талант и что она верит в него и ждет от него многого. Наконец крик перешел в переднюю, потом на лестницу, и взрыв хохота потряс все этажи. Дверь хлопнула, и мы с Антоном Павловичем в изнеможении перешли в кабинет.
– Вы устали, – сказал Антон Павлович. – Я уйду, вас утомили гости.
Что со мной делалось? Я едва могла говорить.
– Прошу вас, останьтесь.
– Кстати... не можете ли вы дать мне то, что обещали. Газеты с вашими рассказами и рукопись. /228/
Я все собрала заранее и передала ему пакет.
– Почему вы не хотите, чтобы я обратился с рукописью к Гольцеву, в "Русскую мысль"?
– Потому что ее примут не за ее достоинство, а по вашей протекции.
– Но ведь я-то отдам ее по достоинству. Вы не верите мне?
– Не то что не верю, Антон Павлович, а я вашей оценки часто совсем не понимаю. "Рассказ хорош, даже очень хорош, но то, что есть Дуня (героиня моего рассказа), должно быть мужчиной. Сделайте ее офицером, что ли. А героя (у меня герой был студент, и он любил Дуню), героя – чиновником департамента окладных сборов"{228}. Видите, я даже выучила наизусть вашу рецензию. Но какой же роман между офицером и чиновником департамента окладных сборов? А если романа вовсе не нужно, то что же хорошо и даже очень хорошо в моем рассказе?
– Ну, и оставили бы все, как было. Правда, хорошо. Ведь я писал вам, что по языку вы мастер и что я платил бы вам, будь я редактором, не меньше двухсот за лист. А вы идете не туда, куда я вас посылаю, а бог знает куда. Зачем вы попали в "Сын отечества"? С.Н.Кривенко – милейший человек, но не в этом суть. Вы знаете, как прозвали его газету? Очень метко. Труп честного покойника. И вы не оживите этот труп. К чему вы пошли туда?
– Это что, – вяло сказала я. – Вы не знаете, куда я еще ходила! К Буренину.
Чехов так и подскочил. Даже фалды его сюртука взлетели.
– Какой идиот послал вас к этому негодяю? – не повышая голоса, но грозно спросил он и так нахмурился, что я удивилась.
– Да, ходила, – подтвердила я. – Он сказал мне, что если я сама буду приносить ему свои рассказы... Понимаете? Ему и сама... – то он будет их печатать.