Текст книги "Парадоксы и причуды филосемитизма и антисемитизма в России"
Автор книги: Савелий Дудаков
Жанры:
История
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 30 (всего у книги 54 страниц)
Солдат еврей в смертной тоске протянул руки к священнику и коснеющим языком произнес:
– Дайте!.. Дайте и мне!
Солдаты испуганно зашептали священнику:
– Он еврей!
А тот протягивал руки и повторял:
– Дайте и мне!
Священник поколебался – и протянул крест. Солдат жадно схватил руку с крестом, припал губами ко кресту – и умер.
Назавтра рано утром приехал раввин. Сестра злорадно сказала:
– Больной вчера умер. А перед смертью приложился ко кресту. Раввин побледнел: что правоверный еврей по его вине приложился ко кресту, – это был огромный грех на его совести.
Я старался выяснить у знакомых евреев: неужели суббота запрещает даже такую "работу", как напутствие умирающего, спасение утопающего и т. п.? Мне ответили: может найтись такой фанатик буквы, но всего вероятнее – раввину просто не хотелось нарушить свой субботний покой» 160.
Можно предположить, что Вересаеву было известно стихотворение "Смерть раввина" или случаи, похожие на описанный. И ответ Смидовича на вопрос о возможности религиозного примирения – отрицательный. Да, бывший сотрудник "Сред" и "Знания",
"легальный марксист", родственник известного большевика, сдержан. Он даже не обобщает. Приводимый факт убийствен. Но… Есть несколько "но". Начнем с того, что автор обращается к знакомым евреям за разъяснением. Трудно сказать, кто были его консультанты и почему они не сказали ему, что у иудеев отсутствует предсмертная исповедь и отпущение грехов. Кроме того, в христианстве имеется понятие "In extremis" – в последний момент, в крайнем случае. Смысл его сводится к тому, что в исключительном случае христианин любой конфессии, за неимением своего духовника, может принять причастие у любого христианина любой конфессии. Так, известен случай, когда православный путешественник принял причастие у пастора, ибо в пределах Индостана не было представителя православной церкви. Но, повторимся, в иудаизме этого не существует. А вот вопрос о "работе" в субботу вплоть до "спасения утопающего" подробно разобран в иудаизме. Если речь идет о спасении жизни, а тем паче души, существует понятие "пикуах нефеш", когда субботний отдых должен отступить перед требованием жизни. И это должен был объяснить писателю любой мало-мальски сведущий в иудаизме еврей. И еще одно "но". Я хотел бы найти такую "ребецину" (жену раввина), которая бы сняла телефонную трубку в субботу. Эта неточность полностью опровергает "невыдуманную" историю.
Любопытная деталь: подпись писателя Вересаева в защиту Бейлиса отсутствует, нет его имени и среди "щитоносцев", где так много его друзей. Случайность?
Маловероятно. Пресловутая общая "прогрессивность" в еврейском деле иногда оборачивается негативной стороной. Ведь не подписали же в свое время редактор Н.А.
Некрасов и критик самого передового журнала "Современник" Н.А. Добролюбов письма против антисемитской выходки "Иллюстрации". И еще одно: удивляет и настораживает факт публикации новеллы в 1942 г. Не слишком ли много совпадений?
Приведем один исторический пример гибкости иудаизма, приспособляемости его к нуждам жизни и посему опровергающий жуткую картину рассказа Вересаева.
Израиль Липкин-Салантер (1810-1882), выдающийся моралист и проповедник, основатель религиозно-этического учения "муссара", был "литваком", т. е. земляком корня Смидовичей. Суровый аскет, Израиль Салантер никогда не замыкался в религиозной скорлупе – для него страдания человека были на первом плане.
Приведем пример его неординарного поведения. В 1848 г. в Вильно свирепствовала холера. Он заботился о том, чтобы люди не пали духом и помогали друг другу, не опасаясь заразы. Накануне Судного дня Салантер объявил, что не следует поститься и долго молиться, а необходимо находиться на открытом воздухе. В самый Йом-Кипур рабби после утренней молитвы взошел на амвон с печеньем в руке, произнес благословение и стал есть тут же, дабы все последовали его примеру, – образец поведения, в котором все подчинено не абстрактному Закону, а нуждам Человека!161 Будем справедливы к Викентию Викентьевичу: он много видел и запомнил. Например, годы учения в Дерптском университете, когда профессора, экзаменовавшие студентов, делили их на группы по происхождению. Их глаза становились холодными, а голос ледяным при виде студента-еврея, хотя в этот университет евреев принимали легче, чем в российские162. Или упоминание о речи Вл. Соловьева против антисемитизма, произнесенной им 8 февраля 1887 г. в Петербургском университете, и о том, как она была освистана слушателями163. Или воспоминания о постановке юдофобской пьесы "Контрабандисты" в театре Суворина, или трогательная любовь к поэту Семену Надсону, чтение наизусть его стихов и поэмы "Гефсиманская ночь" Минского, или знакомство с художницей Кэте Кольвиц. Последнее уже входит в цикл "Невыдуманных рассказов о прошлом". В них есть и описание черносотенства в армии, и избиение еврейского солдата Финкеля унтер-офицером, и безымянный еврей-революционер. А в 1901 г. Вересаев участвовал в сборнике "Помощь евреям, пострадавшим от неурожая".
Дал он туда очень актуальную вещь: маленький отрывок из "Трудов и дней" Гесиода. (Я употребил слово "актуальное" – оно относится к древнему поэту, а не к приведенному отрывку, в котором мы можем видеть намек на "вечную" действительность, вроде Экклезиаста, 66 сонета Шекспира и т. д.) И есть одна миниатюра, озаглавленная "Суд Соломона", впервые опубликованная в 1936 г. Она совершенно поразительна для атеистического времени. Не так часто на страницах тех лет появлялся благочестивый раввин, осуществлявший отнюдь не Шемякин суд.
Приведем рассказ полностью:
"Суд Соломона В Западном крае до недавнего времени еще существовали у нас патриархальные еврейские местечки, где раввин был для местного населения не только посредником между людьми и Богом, но был и судьею и всеобщим советчиком. Во всех спорах и ссорах благочестивый еврей прибегал к его суду.
Поссорились две еврейки, жившие в одном доме: сушили на чердаке белье, у одной пропало несколько штук, она обвиняла в пропаже соседку, та в ответ стала обвинять ее. Крик, гвалт, никто ничего не мог разобрать. Женщины отправились к раввину.
Старик раввин внимательно выслушал обеих и сказал:
– Пойдите и принесите сюда каждая свое белье. Женщины принесли. Раввин объявил:
– Пусть это полежит у меня до утра, а утром придите, и мы попробуем разобраться, в чем тут дело.
Утром пришли женщины, пришло и много других евреев, – всем интересно было поглядеть, как рассудит раввин это мудреное дело. Раввин сказал:
– Роза Соломоновна! Ревекка Моисеевна! Я знаю вас обеих как почтенных женщин и благочестивых евреек. Не может быть, чтобы которая-нибудь из вас пошла на воровство. Но, может быть, одна из вас по рассеянности сняла с веревки пару штук белья соседки. Переберите каждая еще раз, здесь, у нас на глазах, свою кучу и посмотрите, не попало ли в нее случайно чужое белье.
Роза Соломоновна гордо и уверенно стала разбирать свою кучу, вынула простыню, – вдруг побледнела, потом покраснела и низко опустила голову.
– Это… это не моя, – сказала она со стыдом.
– Вот ка-ак! Не ваша? – торжествующе воскликнула Ревекка Моисеевна. – А какой вы делали скандал, как позорили честных людей!
Судья приказал: смотрите дальше.
Краснея от волнения и стыда, Роза Соломоновна еще отложила в сторону полотенце, мужскую сорочку и произнесла упавшим голосом:
– Это тоже не мое.
– Тоже не ваше? Господин раввин, вы сами теперь видите… Раввин бестрастно прервал вторую женщину:
– Переберите теперь вы свою кучу и посмотрите, нет ли у вас чужого белья.
– Извольте. Только я заранее ручаюсь: чужого белья у меня не найдете. Я не из таких, мне чужого не нужно, оно мне бы жгло руки… Ну и конечно же! Вот. Ничего нет чужого. Все мое.
– Все только ваше?
– Только мое.
Судья обратился к первой женщине, горестно ждавшей позорного осуждения, и приказал:
– Переберите кучу вашей соседки и выберите из нее ваше белье.
Все были в изумлении. Первая женщина отобрала из кучи несколько штук и радостно сказала:
– Вот это мое. И это мое.
– Возьмите. Это и вправду ваше. Вторая женщина в негодовании завопила:
– Как – ее? Позвольте… Но судья строго сказал:
– В каждую кучу я ночью подложил по несколько штук моего собственного белья.
Роза Соломоновна даже не побоялась осуждения и честно созналась, что белье не ее.
А вы, Ревекка Моисеевна, – если вы и мое белье объявили своим, то, значит, еще легче могли объявить своим и белье Розы Соломоновны" 164 Знаток отметит связь фабулы не только с библейским Соломоном, но и с Соломоном "Агады", с русским фольклором и, конечно же, с хасидскими рассказами о цадиках. Читал Викентий Викентьевич в русском переводе и Шолом-Алейхема, и Ицхока-Лейбуша Перетца, и Менделе-Мойхер Сфорима.
И все же даже в этом рассказе есть недоговоренность, незавершенность, некий обрыв. Ведь новелла "Суббота" имеет послесловие, где выражена авторская точка зрения. Здесь же она отсутствует. Морализирует раввин.
В нашем рассказе о Вересаеве тоже есть какая-то недоговоренность, незавершенность. Чего-то не хватает. Возможно, упоминания о знакомстве Викентия Викентьевича с Владимиром Михайловичем Бехтеревым. Современники и медики – их пути должны были скреститься. И они встретились. Было это в 1898 г., когда заболела нервным расстройством жена Вересаева. Обратились к европейски знаменитому ученому и прекрасному диагносту Бехтереву. Их принял приземистый, сутулый, со втянутыми в плечи головою человек, с длинными косматыми волосами, падающими на лицо. С глазами недобрыми и нетерпеливами – портрет врожденного преступника, почерпнутый у Чезаре Ломброзо. Осмотр был бегл, никаких расспросов, только назначение валериановых капель. На замечание Вересаева, что жена их и без того пьет в невероятном количестве, профессор отрегировал резко – новых средств медицина не выдумала. Но гонорар в размере пятирублевого золотого был вручен. Выйдя на улицу, жена расплакалась. Никакого опроса больной, никаких записей; даже не спрошена фамилия. Возмущенный Вересаев пишет гневное письмо светиле, где высказывает свое негодование, подписываясь как ассистент больницы Боткина. К удивлению Вересаева, на Новый год, 1 января 1899 г., он получил письмо от Бехтерева с вложенной пятирублевкой, со ссылкой на загруженность и с упреком, почему Вересаев не представился. Увы, и второй визит, предпринятый семейством Вересаевых, носил тот же поверхностный характер, хотя Бехтерев уже знал, с кем имеет дело. Не это ли посещение подтолкнуло Вересаева к созданию "Записок врача" – настольной книги по медицинской этике?165 Автор хрестоматийного "Детства Темы" был современником Вересаева. Николай Георгиевич Гарин-Михайловский (1852-1906), крестник императора Николая I, родился в семье военного, по профессии был инженером-путейцем. Собственно говоря, поначалу он учился на юридическом факультете Петербургского университета, затем перешел в Институт инженеров путей сообщения. В то время это открывало большие перспективы. Россия строила железные дороги: "Когда в далекую Корею катился русский золотой". И его профессия дала ему массу материала, часть которого легла на страницы его книг. Николай Георгиевич был, что называется, левым, давал деньги большевикам, напутствовал своих детей участвовать в революционной деятельности и, кроме того, был последовательным филосемитом.
Уже в одном из первых опубликованных произведений – очерке "Ицка и Давыдка", опубликованном в "Русском богатстве" (1892, № 4-5), повествуется о судьбе двух одесских бедняков-портных, мужского и женского. Влияние Глеба Успенского очевидно, но есть в этом рассказе юмор, тот добрый идишистский юмор, который всем знаком по Шолом-Алейхему или по еврейским анекдотам, которые рассказывают не антисемиты, а сами евреи. Интересно и то, что здесь героем является неизменный пристав, притча во языцех любого еврейского рассказа. Где писатель подсмотрел этот светлый юмор, трудно сказать. А критики встретили рассказ сочувственно. Они писали о большой наблюдательности писателя, о проникновении в человеческую душу, о гуманном отношении к окружающим; отмечали, не без влияния Салтыкова-Щедрина, что здесь изображены не еврейские Колупаевы и Разуваевы, которых среди евреев ничтожное меньшинство, и евреи не должны нести за них ответственность, а как раз нищие Ицки и Давыдки166.
Другой рассказ был написан специально для сборника "Помощь", издаваемого в пользу евреев, пострадавших от неурожая. Автор безоговорочно дал рассказ "Старый еврей" (написан 11 сентября 1900 г., опубликован в 1901 г.). Я употребил слово "безоговорочно" не случайно. Напомню, что когда обратились через В.П. Потемкина ко Льву Толстому, то великий писатель отказался дать статью, добавив, что он, конечно, возмущен погромами и бесправием евреев, но что еврейское дело для него стоит на восемьдесят первом месте167.
В рассказе "Старый еврей" речь идет о пресловутой черте оседлости. В нем описан действительный факт, о котором Гарин услышал в Самаре: старого еврея выселяют в покинутое им 30 лет назад местечко. Известно и имя этого старого тучного человека, комиссионера – М.Я. Платков. Об этом рассказала в воспоминаниях о Гарине Н.В. Михайловская168. Это же повторил и Тейтель в своей книге: "По своему обыкновению Михайловский взял действительный факт и художественно описал его, нарисовал душу старика-еврея, преследуемого полицией за неимением права жительства"169. Михайловский в рассказе ничего не приукрашивает, почти весь рассказ ведется от имени комиссионера, но особой выгоды антисемиты не могут извлечь из повествования. О себе старик говорит: "Жил, маклеровал при продаже имений, на проценты деньги давал… А разве русские не дают? Русский хуже еще: еврей трефного не ест, а русский всего сразу и с сапогами проглотит"170.
Остается щемящее чувство, когда больного старика насильно выселяют от детей из своего дома.
Но есть у Гарина и некий святочный рассказ "Ревекка", выуженный самим автором из ранней редакции "Студентов" – о любви еврейки и русского художника – и имеющий посвящение мученикам любви. Рассказ, видимо, написан после 1895 г. и, как ни странно, обличает знакомство Гарина с "перлами" Литвина-Эфрона. Вот умирающий дед напутствует свою внучку чуть ли не в духе Всеволода Крестовского и даже Н.
Вагнера: "Люди, Ревекка, думают только перед смертью…
Тогда они вспоминают закон Бога… В тебе кровь нашего рода. Ты мне напоминаешь мою молодость, то время, когда я был женихом твоей бабки, а моей двоюродной сестры. Я люблю тебя и тебе оставляю все мои богатства. Бог тебе дал сверх того красоту, ум, голос, от которого ангелы плачут на небе. Когда я умру… не плачь, Ревекка, я много жил, много видел неправды, я устал и рад буду уйти туда, где отец мой Иегова… Там ждет меня не последнее место, Ревекка… Наш царственный род от колена Давида… Ты одна из тех, кто подарит миру Мессию… Ревекка, ты не посрамила род, и не жаль мне оставить тебе все мое состояние. Господь наградит тебя больше, и прославится род твой в род. Ты одна осталась на земле от всего нашего рода. Не говори о сестре твоей! Пусть красота ее ядом иссушит проклятого гоя! Пусть он, проклятый, изменит ей и раздавит ей жизнь, как изменила она своей вере, своим предкам, своим братьям, которых бросила, когда Господь отвернул от них лицо свое… О! Нет казни той, которою не накажет он ее за это!.. Я простил бы ей все грехи… измену… убийство… Но ее грех хуже… я не могу простить – не в моей это власти: всем изменила… И ты, Ревекка, не смеешь… Слышишь, Ревекка? Слышишь ты Бога своего? Слышишь народ свой? Слышишь ты стоны его? Видишь ты пытки, костры и мучения?…Видишь и слышишь ты наглый смех, издевательство их над народом… Ревекка? Кровью пусть сердце твое…"171 Немного странно и страшно для святочного рассказа… но это было опубликовано и под ним стоит доброе имя любимого писателя.
Погром в его рассказе представлен глазами мальчика. Погром был в Одессе в начале 70-х годов (точнее в 1871 г.). Не надо строить никаких иллюзий: власти не хотели беспорядков, но, как всегда, были бездеятельны – погрома хотели низы. Слухи несутся по городу: еще на Страстной кухарки и горничные знали – на Пасху будут бить жидов. Страх вошел не только в сердца евреев, но и в высшие слои общества:
"Как-то переменились вдруг роли: прислуга чувствовала себя хозяевами, а мы зависящими от их расположения к нам". Прислуга делилась новостями: "Три дня назначено жидов бить, а потом и кой-каких других". Наконец, произнесено "Жидов бьют!". Это было на второй день пасхи. Возбужденная любопытством группка мальчиков-гимназистов Ришельевской гимназии выходит на улицу. Страшный гул толпы.
Прекрасный весенний солнечный день и…белый снег. Прошло какое-то время, и они поняли, что это не снег, это пух еврейских перин. И опять страшная толпа. Гарин использует древний образ, впоследствии зафиксированный на страницах Лютостанского и Нилуса.
Но этот образ относится не к еврейскому всесветному заговору: "Точно полз какой-то отвратительный, тысячеголовый гад, скрывая там где-то сзади свое туловище. И так противно всему естеству было это чудовище, так нагло было оно с налитыми глазами, открытой пастью, из которой несся вой, страшный вой апокрифического зверя, порвавшего свою цепь и почуявшего уже кровь"172. Из окон летели вещи, посуда, мебель, рояли. "Они падали, и последний дикий аккорд издавали лопавшиеся струны".
Как известно, в Одессе была впервые организована еврейская самооборона. Некий ее вариант видел Михайловский, когда маленький гимназистик с револьвером в руке стоял у кровати с больным дедом и кричал, что он будет стрелять, если они тронут старика. Погромщик с налитыми глазами налетает на гимназистика, вырывает пистолет, дает затрещину и, слава Богу, на этом останавливается. Внук спас деда.
Любопытная сцена у дома известного врача, бесплатно лечившего бедных. Толпа знает это и колеблется. Она принимает Соломоново решение: для порядка разбить в доме Айболита стекла, ибо: "А все-таки он жид?!" Далее автор показывает растерянность властей, когда генерал-губернатор еле унес ноги. И вот важный момент. Pointe! Детей вовлекают в погром, предлагая им сигареты из разгромленной лавки: "Мы, смущенные, берем по папироске и улыбаемся этой толпе, а она ревет:
– Берите больше, все берите. На дом вам снесем. Ура!
– Христос воскресе!
И мы целуемся с ними".
Не правда ли, страшное единение под знаменем Христа?
А дальше все понятно: вот-вот войдут в город войска. Но пока евреи прячутся у знакомых. В дом к автору приходит еврей. Ясно: надо его спасать, но что скажет кухарка? Русский народ в ее лице на долгие увещания отвечает: "Ну, отстаньте от меня! Прячьте, коли охота с жидом возиться, – меня и себя под топор подводить".
А увидев трясущуюся фигурку еврея, грозит ему кулаком: "У, дрянь, не стоишь, чтоб пропадать из-за тебя".
Наконец приходят войска и наводят порядок. Опять по-российски начинается массовая порка виновных и невиновных. И опять народ прячется по домам. И надо же быть такому случаю, что автор-гимназист, спасаясь от патрулей, попадает в еврейский дом, на улице, имеющей символическое название – Преображенская. Он один-единственный русский среди евреев. Передадим ему слово: «За кем-то я проскочил в подворотню.
Подворотня захлопнулась и я очутился во дворе, битком набитом евреями.
Двор как бы дно глубокого колодца.
Из раскрытых окон всех этажей этого колодца смотрели на меня глаза евреев.
Я один среди них русский, и ужас охватил меня.
Они теперь могли сделать со мной, что хотели: убить и бросить в эту ужасную помойную яму.
Может быть, кто-нибудь из них видал, как я курил папироску, поданную мне из разграбленного магазина. И меня схватят и вытолкнут на суд туда на улицу, откуда уже несутся раздирающие душу вопли. Просто со злобы вытолкнут… И я стоял, переживая муки страха, унижения, тоски.
Мгновения казались мне веками, и с высоты этих веков на меня смотрели из всех этих этажей тысячи глаз спокойных, терпеливых. Смотрели, понимая, конечно, мое положение, точно спрашивая:
"А ты, когда ты поймешь, почувствуешь наше?..»173 Пожалуй, так в русской литературе никогда не писали о погромах. И, действительно, как сказала со вздохом одна баба: "Вот и Пасха: из жидов пух, а из русских дух…" Это понятно, для верующего человека погромщик теряет свою душу.
Вообще сам Гарин был активным филосемитом, готовым к любой полемике по данному вопросу, что приводило иногда к удивительным результатам. Так, Тейтель писал, что с одиозным писателем В.В. Розановым он познакомился в доме сестры Гарина-Михайловского, Слободинской. Гарин специально завел разговор о евреях, желая "вызвать…Розанова на поединок". «Розанов произвел на меня впечатление, какого я не ожидал. Ярый антисемит на столбцах "Нового Времени", он тогда в доме Слободинских по еврейскому вопросу высказал крайне корректные взгляды на историческую роль евреев в настоящее время, а также в будущем. Ни малейшей злобы, никакой вражды по отношению к евреям не наблюдалось. Но чувствовалось какое-то философское, оригинальное мировоззрение. "Евреи, – говорил он, – дали христианство, они еще много хорошего дадут"»174.
Гарин-Михайловский был старшим современником Вересаева. И о нем Вересаев оставил воспоминание, занимающее полторы страницы. Познакомились они в редакции "Русского богатства". Красавец с седыми волосами, удачник жизни, талантливый, богатый, имеющий колоссальный успех у женщин – таким рисует его Вересаев, не в пример запечатленному им образу Бехтерева. Викентий Викентьевич размышляет: "От каждого человека, которого мы знали не слишком близко, остается в памяти одно центральное воспоминание, в котором, как в фокусе, концентрируется общее впечатление от этого человека"175. Так что же запечатлелось у Вересаева? Оказывается – обида, родственная обиде, нанесенной ему Бехтеревым: при случайной вокзальной встрече во время русско-японской войны щеголеватый и сытый Гарин не догадался пригласить тотчас же голодного и продрогшего врача на чашку чая…
Из всего океана советской литературы я выбрал два отрывка, наиболее ярких, показывающих еврейство не только как жертву насилия, но и мстителя, умеющего постоять за себя.
Николай Островский (1904-1936), прославленный советской пропагандой и действительно незаурядный человек, автор многократно изданного, иллюстрированного, экранизированного и театрализованного романа "Как закалялась сталь", был родом из местечка Вилия Волынской губернии.
И еврейскую жизнь знал не понаслышке. Он пришел в литературу из горнила гражданской войны. И его произведение, как ни странно, носит на себе следы ницшеанства в советском варианте. Это уже было отмечено критикой (А. Якобсон).
Можно довольно легко проследить генетическую связь Павла Корчагина с героями Кнута Гамсуна и Джека Лондона. Начавшаяся в России перестройка и отказ от многих ценностей прошлого неминуемо должны отразиться на героях советских боевиков. Но как бы мы ни относиться к роману Островского, его главный герой привлекателен.
Что же касается книги, то она интересна в первую очередь тем, что в ней показана история становления личности.
В романе описан петлюровский погром в Шепетовке. С точки зрения исторических фактов, этот рассказ мало что может добавить к книгам Гусева-Оренбургского или Чериковера176.
Но у Островского есть потрясающие детали вроде прошения парикмахера Зельцера и других несчастных евреев головному атаману с просьбой об "отмене погрома". Это страшные слова – "отмена погрома". Это нечто вроде просьбы об отмене крепостного права. Но "отмена погрома" не равнозначна упразднению юридического права или бесправия.
Описание погрома занимает несколько страниц: убийства, насилия. Был выставлен пулемет, и если бы рабочие решили помочь несчастным евреям, то их встретили бы свинцовым дождем.
Погром как погром. "Многим не забыть этих страшных двух ночей и трех дней.
Сколько исковерканных, разорванных жизней, сколько юных голов, поседевших в эти кровавые часы, сколько пролито слез, и кто знает, были ли счастливее те, что остались жить с опустевшей душой, с нечеловеческой мукой о несмываемом позоре и издевательствах, с тоской, которую не передать, с тоской о невозвратно погибших близких.
Безучастные ко всему, лежали по узким переулкам, судорожно запрокинув руки, юные девичьи тела, истерзанные, замученные, согнутые"177.
Но… На страницах книги появляется библейский Самсон: "И только у самой речки в домике кузнеца Наума шакалы, бросившиеся на его молодую жену Сарру, получили жестокий отпор. Атлет-кузнец, налитый силой двадцати четырех лет, со стальными мускулами молотобойца, не отдал своей подруги.
В жуткой короткой схватке в маленьком домике разлетелись, как гнилые арбузы, две петлюровские головы. Страшный в своем гневе обреченного, кузнец яростно защищал две жизни, и долго трещали сухие выстрелы у речки, куда сбежались почуявшие опасность голубовцы. Расстреляв все патроны, Наум последнюю пулю отдал Сарре, а сам бросился навстречу смерти со штыком на перевес. Он упал, подкошенный свинцовым градом на первой же ступеньке, придавив землю своим тяжелым телом"178.
Несмотря на трагедию, эта страница прекрасна, и ясно, на чьей стороне могли быть и были евреи во время гражданской войны.
Прежде чем перейти к следующей теме – встрече русского интеллигента с нацистской пропагандой, стоит привести один небольшой пример из замечательного рассказа Аркадия Гайдара (1904-1941) "Голубая чашка". Впервые опубликованный в 1936 г., он является предвестием недалекого будущего… Удивительная, мягкая тональность повествования неожиданно прерывается гневным рассказом о бытовом антисемитизме на детском уровне. Детское восприятие мира, конечно же, находится под сильнейшим домашним влиянием. Дети – это рупор родителей, но все же дети остаются детьми.
Подрались двое мальчишек: Пашка и Санька. Первый обозвал второго фашистом. При разборе мальчишечьей драки выяснилось, что среди играющих была еврейская девочка из семейства политэмигрантов, появление которой объясняет Пашка: "Есть в Германии город Дрезден… и вот из этого города убежал от фашистов один рабочий, еврей. Убежал и приехал к нам. А с ним девчонка приехала, Берта. Сам он теперь на мельнице работает, а Берта с нами играет" 179. При неизбежных столковениях в детских играх произошел "конфликт" между Санькой и Бертой. Реакция мальчика была однозначна: "Дура, жидовка! Чтоб ты в свою Германию провалилась". Несмотря на крики "филосемита" Пашки, призывающего приятеля "заткнуться", оскорбления продолжались. Девочка плохо знала русский язык, но слово "жидовка" уже было ею усвоено. Она безутешно заплакала. Такова незамысловатая фабула маленького эпизода. Маленького, но многозначительного. Трудно предположить, что Санька призывал "дуру жидовку" вернуться в Германию. Вероятнее всего, он кричал: "Убирайся в свою Палестину". Кто не помнит старой русской поговорки: "Бери хворостину, гони жида в Палестину"? Антисемитизм мальчишки – домашний. Хотя и присутствует элемент закономерной связи доморощенной юдофобии с нацистскими идеями. Не будем гадать, что могло произойти с такими людьми, как родители Саньки, во время войны.
Неизбежное должно было произойти, и русский интеллигент оказался лицом к лицу с нацистской идеологией.
Второй отрывок принадлежит крупному советскому писателю Юрию Герману (1910-1967), одному из основоположников отечественной медиа. Успех писателя у советских читателей абсолютно не соответствовал литературному дарованию Германа. Воспевая историю России или славные подвиги чекистов, он ни разу не мог выйти за рамки соцреализма, даже если это произведение посвящается памяти Евгения Львовича Шварца. Свою литературную карьеру Герман начал в 1926 г. В 1931 г. он опубликовал повесть "Рафаэль из парикмахерской", касающуюся еврейской тематики.
Одно время Юрий Герман собирал материалы по Велижскому делу – кровавому навету времен царствования Николая I. Консультировал его сам Максим Горький. Впрочем, пролетарский писатель давал и другие советы, например, написать биографию Дзержинского для серии ЖЗЛ. По неизвестным причинам дальше задумки Велижское дело не пошло, а рассказы о железном Феликсе, напротив, украсили послужной список Юрия Павловича. Единственный раз в литературной биографии Германа природное дарование одолело материал и был создан шедевр – повесть "Подполковник медицинской службы". Но от своего лучшего детища в эпоху борьбы с космополитизмом он должен был отречься. (Публикация первой части романа в журнале Звезда" № 1 за 1949 г. была приостановлена.) В романе рассказана история болезни и смерти подполковника Александра Марковича Левина, который был начальником военного госпиталя на Северном фронте в одной из частей воздушного флота. Время действия – последний военный год. Сюжет трагичен – врач должен умереть от неизлечимой болезни и знает об этом. На фоне его душевных переживаний мы видим отнюдь не однозначное отношение людей к замечательному труженику.
Конечно, влияние на повесть Германа толстовского рассказа "Смерть Ивана Ильича" безусловно. Но, как ни странно, задача Толстого проще: его герой не должен был решать весьма сложные проблемы. Жизнь Ивана Ильича и его карьера просто мизерны по сравнению с жизнью и трудами Александра Марковича. Впрочем, наша задача не пересказывать произведение. Мы коснемся интересного для нашего исследования эпизода, возможно, лучшего в повести.
Над морем шел воздушный бой. Санитарный гидроплан подобрал сбитых раненых советских и немецких летчиков. Выуженный из воды немецкий ас на вопросы о состоянии здоровья не отвечал доктору Левину и что-то бормотал. Левин протянул руку, чтобы посчитать пульс, но немец отпрянул и сказал, что не желает никаких услуг от "юде".
«– Что? – сам краснея, спросил Левин. Он знал, что сказал этот человек, он слышал все от слова до слова, но не мог поверить. За годы существования советской власти он забыл это проклятье, ему только в кошмарах виделось, как давят "масло из жиденка", – он был подполковником Красной Армии, и вот это плюгавое существо вновь напомнило ему те отвратительные погромные времена.
– Что он сказал? – спросил Левина военфельдшер.
– Так, вздор! – отворачиваясь от немца, ответил Александр Маркович. Рот летчика дрожал. Поискав глазами, он нашел себе место на палубе у трапа и сел, боясь, что его вдруг убьют. Но никто не собирался его убивать, на него только смотрели – как он сел, и как он выпил воды, и как он стал снимать с себя мокрую одежду. Ему дали коньяку, он выпил и пододвинул к себе все свободные грелки. Он не мог согреться и не мог оторвать взгляд от крупнотелого, белолицего русского летчика, который внимательно, спокойно и серьезно разглядывал своего соседа, изредка вздрагивая от боли.