Текст книги "Император Пограничья 29 (СИ)"
Автор книги: Саша Токсик
Соавторы: Евгений Астахов
Жанры:
Городское фэнтези
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 16 страниц)
– Стерпят, – я не стал смягчать. – Общая очередь уравнивает честнее любого моего указа. Кому она оскорбительна, волен пересесть на лошадь: заодно проверит, чем жил его славный род последние десять веков.
На третьем пункте все разругались со всеми за четверть часа. Служебный транспорт полагалось заправлять вне нормы, и на слове «служебный» каждый принялся выгораживать свою епархию: Фишер вступился за машины, необходимые для продолжения стройки железных дорог, Крылов за транспорт следователей, Германн за машины казначейства, и даже Коршунов сухо заметил, что его люди пешком ходить не могут по роду занятий. Я слушал ровно до тех пор, пока список «служебного» не перевалил за половину всего транспорта княжества, после чего обрубил: врачебные, сыскные, военные, грузовые, везущие проводольствие, точка. Остальные ведомства встают в общую очередь и приучаются беречь бензин, как патроны.
Когда спор о списках улёгся, Стремянников заговорил снова, на этот раз медленнее прежнего, подбирая слова с осторожностью сапёра.
– Есть предел, о котором честнее сказать сейчас, чем спотыкаться о него потом. Аресты идут для борьбы со спекуляцией и искусственным дефицитом, и бьют они по перекупщикам, по тем, кто скупал чужое ради перепродажи в момент кризиса. Владелец собственных запасов под эту статью не подпадает и подпасть не может: товар его, цена его, хоть тройная, хоть десятикратная. Закона он не нарушает ни буквой, ни духом. Закрыть эту щель можно только изъятием частного добра.
– То есть ровно тем, чего от меня ждёт вражеская коалиция, – договорил я за него. – Сегодня я забираю бензин у барышника, завтра репортёр спросит, чья мельница следующая.
– Именно так.
Собственность священна во всех землях и во все века – ровно до того дня, когда у власти кончается что-нибудь важное. Бензин, зерно, терпение. Я взвесил. Чутьё воина требовало бить по всякому, кто наживается на чужой беде, и бить во всю мощь. Логика подсказывало иное: изъятие похоронит доверие к казне на годы вперёд и подарит врагам готовое обвинение, которое на фоне готовящейся реформы по крепостным похоронит это начинание.
– Щель остаётся открытой, – подытожил я. – Терпеть её дешевле, чем закрывать. Вернёмся к ней, когда кризис минует и цена вопроса переменится.
Оставался вопрос, который я нарочно приберёг напоследок и который был хуже всех предыдущих, вместе взятых. Слух о том, что топливный голод устроил я сам ради своей чугунки, я слышал у колонки собственными ушами. Теперь мне предстояло вслух решить, кому лить в первую очередь, и любому решению приписали бы причины из области политики. Выбор был подлый. Дать дороге приоритет означало собственной рукой подтвердить сплетню. Не дать – придержать проект, в который вложено больше, чем в любой другой.
– Дорога встаёт на общую норму, – я обвёл взглядом стол и остановил его на Фишере. – Наравне с частными перевозчиками, без единой льготной цистерны. И об этом будет объявлено публично.
Манфред вскинул голову. Открыл рот, набрал воздуха, посмотрел на меня и закрыл рот, так и не произнеся ни слова. Дотошный инженер умел считать не только допуски: он понял последствия такого шага. Стройка теряла месяца полтора, если не два, и я жертвовал ими с открытыми глазами. Цена выходила честной. Спорить со сплетней словами бессмысленно, её убивают делом, и дело должно быть таким, чтобы его нельзя было истолковать превратно.
– Тогда у меня техническая мелочь, чтобы дважды не собираться, – Германн дождался паузы. – Наливные колонны отправляем первой очередью, вне общего графика движения. Документы перевожу на упрощённую форму: путевой лист и накладная, одна сверка на выпуске вместо двух. Иначе горючее будет стоять у ворот нефтебаз, пока писари гоняют бумаги по кругу.
– Сверки заведены не от скуки, – заметил Крылов без нажима.
– На сверки нужны дни, – казначей даже не поднял глаз от папки. – Дней у нас нет. Горючее нужно было вчера.
Довод был здравым, и я кивнул. Скорость в осаде стоит дороже канцелярского порядка, а порядок можно будет вернуть, когда кончится голод.
Договорить нам не дали. Дверь распахнулась без стука, и дежурный гвардеец выпалил с порога: у колонки под Ковровом стрельба, двое раненых, толпа перевернула машину заправщика и расходиться не желает. Крылов поднялся раньше, чем гвардеец закончил, Коршунов вышел следом, и совещание оборвалось само собой.
Через семь дней я стоял у окна кабинета и слушал доклад, который в любой другой месяц назвал бы хорошим. Очереди у колонок укоротились вдвое. Цены остановились и даже подались назад. Перекупщики размышляли о превратностях судьбы в новых стеснённых обстоятельствах, владельцы придерживали языки, листки сменили заголовки с «топливной петли» на «твёрдую руку». Германн докладывал с осторожным облегчением человека, вышедшего из горящего дома, Стремянников позволил себе слово «стабилизация».
Поздравлений я не принял. Счёт я вёл трезво: куплены недели, две, от силы три. Топлива в княжестве за эти дни не прибавилось ни на каплю, и ни одна из моих мер не могла его прибавить. Осада выигрывает время, войну выигрывает подвоз припасов. На что потратить купленные недели, я уже знал.
* * *
Город Орёл с самого утра звонил во все колокола: наследник брянской княгини Одоевской, Григорий, венчался с княжной Софьей Ухтомской, единственной дочерью здешнего князя, и на свадьбу съехалась знать с половины Содружества.
Своё место за столом князь Михаил Павлович Долгоруков нашёл по карточке с золочёным вензелем, и сказала эта карточка о его положении больше, чем весь сегодняшний колокольный звон. Год назад, на осенних именинах у Одоевской, он сидел по правую руку от хозяйки, через два прибора. Сегодня его усадили за второй стол, между тугоухим тамбовским боярином и вдовой соляного откупщика[1]1
Откупщик – человек, купивший у казны «откуп»: монопольное право торговать каким-то товаром или собирать какой-то налог на определённой земле. Он платит князю оговорённую сумму вперёд, а дальше всё, что выжмет сверх неё, – его прибыль. Соляной откупщик, соответственно, держал монополию на соль: товар, который нужен каждому дому и который нельзя не купить, поэтому соляные и винные откупа в реальной истории России XVII–XIX веков делали людей баснословно богатыми и всенародно ненавидимыми.
[Закрыть]. С соседом ему повезло: единственный человек в зале, не слышавший о его позоре, потому что не слышавший вообще ничего. Рязанский князь умел читать такие послания без переводчика: после капитуляции в Белой Палате его, как говорилось в Библии, взвесили на весах и нашли слишком лёгким.
Такие мелочи он подмечал весь вечер, с прилежностью человека, привыкшего вести учёт. Старый знакомец-граф родом из Астрахани подал ему не руку, а два пальца. Молодой боярин, которому Долгоруков в своё время устроил выгодную женитьбу, отвёл глаза и заторопился к буфету. Распорядитель пира кланялся ему ровно на вершок меньше, чем соседям по столу, и в этом расхождении помещалось всё его нынешнее положение. Страшила его не сама немилость. Страшил его пример Дашкова: с фигурами, которые из нужных стали удобными, коалиция обходилась одним способом. Расходный материал в этом кругу не увольняли со службы, его тратили.
Причины терпеть у Михаил Павлович имелись, и он перебирал их, как чётки. Сестра Маргарита доживала свои годы на каторге по воле человека, которого здесь не называли по имени. Тому же человеку он поставил подпись под мировым соглашением, и пальцы от неё жгло до сих пор. Со своей обидой идти ему было больше некуда: только сюда, за второй стол.
Венчали молодых в тесном от родовитых гостей соборе. Наследник Одоевской, Григорий, стоял у алтаря с выправкой человека, которому с детства объяснили, что его появление – праздник для присутствующих. Присутствующим, правда, сообщить об этом забыли, и потому они скорее терпели, чем наслаждались его обществом. Невеста была красива строгой, неулыбчивой красотой. На жениха она смотрела спокойно и трезво, как на дальнюю дорогу, которую предстоит пройти вдвоём.
О приданом Долгорукову ещё третьего дня нашептали птички: столовое серебро на двести персон, четыре деревни с угодьями, а между ними, скромной строкой, Орловский оружейный завод со всеми цехами, складами и заказами. Ради этой строки свадьба и затевалась: завод был основой орловской казны, другого богатства за Ухтомскими не водилось, и отдать его в приданое значило отдать вместе с дочерью само княжество, без войны, без осады, под колокольный перезвон, влившись в коалицию Одоевской.
Цену подарка Долгоруков понимал лучше многих. Производил завод огнестрельное оружие, само железо войны, а вот порох с капсюлями к этому железу всю жизнь шёл по бастионным квотам: монополию на огневые боеприпасы Бастионы держали мёртвой хваткой, так что коалиция получала замок без ключа. Имелась и вторая тонкость, совсем юридическая: право на оружейное дело Ухтомским давала старинная бастионная грамота, и о переходе привилегии по приданому в ней не значилось ни слова. Признает ли покровитель нового хозяина, не знал, похоже, никто, включая жениха.
За пиром хозяйка поднялась с бокалом, и зал стих раньше, чем она открыла рот. Капитолина Григорьевна говорила негромко и без бумаги, полагаясь на память.
– В нынешние времена земли собирают железом и страхом, – брянская княгиня повела бокалом в сторону молодых, и свет люстр отразился в вине. – Мы выбрали иначе. Мы соединяемся любовью, а не мечом, и пусть каждый запомнит, что так можно.
Репортёр у дальней колонны склонился над магофоном ещё на слове «железом». Тост, надо полагать, ушёл в Эфирнет раньше, чем отзвучал, и Долгоруков мысленно отдал должное постановке: адресат у этих слов сидел не в зале, а в Угрюме.
После заздравных тостов началось главное действие вечера, и здравиц следил за ним взглядом мастерового, разбирающего чужое ремесло. Вели его вчетвером, вполголоса, без единого лишнего жеста. Одоевская дирижировала от главного стола: поворот головы, полуулыбка, кивок нужному человеку в нужную минуту. Хилкова уводила к оконным нишам идейных, и оттуда долетали обрывки её вечной проповеди: эгалитаризм выскочки, магия для черни, сегодня грамота, завтра молнии в руках у кухаркиных детей. Вадбольский обрабатывал денежных, и этот пугал тем, чем был напуган сам: транзит, топливо, страх за грузы. Астраханец умел продавать собственную тревогу по хорошей цене.
Долгорукову выделили долю скромную до оскорбительности: двух колеблющихся бояр средней руки, чью родню перемололи платоновские суды. Год назад такое поручение дали бы незначительному аристократу. Он всё понял, ничем не выдал своих мыслей и пошёл работать: проверку проходят, а не обсуждают. Бояре оказались из недоверчивых, из тех, кто, обжёгшись на молоке, дует на воду, и разговор двигался туго, как воз по весенней дороге.
Первый магофон загудел в одиннадцатом часу, у дальнего конца стола. Гость извинился и вышел, прижимая аппарат к уху. Пустяк, мелочь; Долгоруков заметил её лишь потому, что большие новости с недавних пор доходили до него последними. Через десять минут поднялись сразу трое, не сговариваясь и не извиняясь. У дверей начала расти глухая к музыке кучка людей, стоящих спиной к залу, и распорядитель напрасно взывал к гостям о перемене блюд: перемена блюд проигрывала неким новостям всухую. Тугоухий тамбовский боярин тронул Долгорукова за рукав и молча протянул ему магофон со свежей новостной сводкой из Эфирнета.
Новость была короткой, как выстрел. Воронежская армия во главе нескольких ратных компаний перешли границу липецкой земли. Князь Дашков объявил о защите соотечественников после стычки на пограничной заставе. Липецкая сторона пыталась спешно наладить оборону.
Дальше Долгоруков читать не стал: остальное он достроил сам, быстрее любого обозревателя. Липецк он знал заочно, по железным караванам: богатейшая казна при слабой дружине, старый князь Вельяминов и наследники, грызущиеся у его постели. Сварой на заставе тут и не пахло. Войны в Содружестве случались и в последние годы, взять хоть платоновские кампании, только те шли ответом на чужой замах, и придраться по ним было не к чему. Дашков же нагло претендовал на землю соседа, который его не трогал: такой открытой войны поглощения Содружество не видело тридцать с лишним лет, со времён костромской смуты семьдесят седьмого года.
Второе Михаил Павлович понял мгновением позже, и это было интереснее первого: воронежский таран, списанный коалицией после белгородского провала, сорвался с поводка и воевал сам, ни с кем не считаясь. Вероятно, хотел отыграться за публичное фиаско, стоившее ему значительной контрибуции.
Зал расслаивался на глазах, как вода и масло в одном сосуде. Бледнели те, у кого висели контракты на липецкое железо: война означала, что караваны встанут, а предоплаты сгорят. Оживлялись и сдвигали головы те, кто уже прикидывал, кому достанутся вельяминовские домны после любого исхода. Молодёжь у буфета возбуждённо гудела, и в этом гуле явственно слышалось мерзкое «наконец-то». Газеты выйдут только завтра. Сегодня новость шла по Эфирнету и из уст в уста, и оттого была горячее любой печати: каждый пересказ прибавлял подробностей, которых никто не проверял. Наёмников стало сперва две компании, потом шесть; Вельяминов то бежал в Елец, то умер от удара; к полуночи кто-то уверенно называл число сожжённых деревень.
Хозяйка собрала соратников быстро и незаметно, как умела только она: через четверть часа четвёрка стояла в зимней оранжерее, среди апельсиновых кадок. В Орле посреди зимы зрели цитрусовые: аристократия умела вырастить что угодно и где угодно, кроме доверия к соседям. Долгоруков отметил про себя, что его позвали, и это было дороже всех сегодняшних унижений разом. Лучше любой конспирации их покрывал сам праздник: ни один суд не назовёт сговором четырёх гостей, отлучившихся размять ноги.
Расклад был щекотливый, и первой его назвала вслух Хилкова, с обычной своей брезгливостью: Дашковых после Белгорода держали за предателей. За руку их никто не поймал, но подозрения в этом кругу весили не меньше улик. Радоваться их войне было всё равно что радоваться удаче вора, обокравшего твоего обидчика. Вадбольский осторожно напомнил про Палату: липецкие наследники наверняка уже пишут иск, а припёртый к стене Дашков может со страху вспомнить вслух, кто и куда посылал его прежде. Белгородские воспоминания коалиции были ни к чему.
– Потащат того, кто воюет, – Одоевская слушала обоих с терпением учительницы, у которой класс никак не справится с простой задачей. – Мы не воюем. Мы скорбим о пролитой крови, и скорбеть будем громко, при каждом удобном случае.
– Как долго скорбим? – деловито уточнил Аксентий Евдокимович.
– Пока скорбь окупается, – Капитолина Григорьевна даже не запнулась. – А работать эта война начнёт на нас с сегодняшней ночи. Посмотрите на зал: час назад им было уютно поодиночке. Теперь идите и спросите каждого, кто защитит его завтра, когда сосед перейдёт уже его заставу. В одиночку теперь не выстоять, и сказали это не мы, а Платонов, и Дашков это лишь подтвердил, за что ему отдельное спасибо.
Долгоруков смотрел на неё с чувством опытного перекупщика при виде чужой безупречной сделки: смесь зависти и чистого профессионального удовольствия. Война упала ей в руки даром, без её ведома и против её воли, и она не дала товару ни часа залежаться на полке.
Его собственная активность после этого пошла легче. Аргументы, час назад отскакивавшие от недоверчивых бояр, теперь ложились как по маслу: страх работал на него, и к исходу ночи он привёл к столам коалиции обоих порученных ему бояр, а третий, курский, пришёл сам и спрашивал, с кем здесь говорят о деле. Скромная доля принесла самый богатый улов, и Долгоруков позаботился, чтобы хозяйка об этом узнала не от него.
Она нашла его в галерее под утро, между портретами чужих предков. Настоящее поручение Одоевская изложила в четырёх негромких фразах, выверенных до последнего слова, и ни одна из них не предназначалась ни для бумаги, ни для чужих ушей. Долгоруков выслушал, привычно прикинул выгоду и риск и наклонил голову. Экзамен кончился; какую отметку ему вывели, он понял по самому факту поручения: расходному материалу такого не доверяют.
В зал он вернулся к последнему тосту и поднял бокал за молодых вместе со всеми, глядя сквозь толпу на усталую пару у главного стола. Про себя рязанский князь отметил, что настоящую свадьбу этой ночью сыграли не в соборе и без глашатая. Коалиция обвенчалась с войной, и приданое у этой невесты обещало быть побогаче орловского.
Глава 6
Счёты Матвею Хлудову в этот вечер не понадобились.
Столбец, выведенный им в амбарной книге две недели назад, тянулся тогда на всю страницу и упирался в итог, от которого делалось тепло под ложечкой. Нынешний кончился на четвёртой строке. Хлудов всё-таки послюнил палец, перелистал назад, сверил с прошлой неделей, потом с позапрошлой и убедился в том, что и так знал: считать ему стало больше нечего.
Четыре вкопанные цистерны у южной заставы стояли сухие. В двух наземных баках плескалось на донышке. Этого хватило бы заправить пять машин, если не жадничать. Первым сказал ему это старший заправщик Евстафий: пришёл в контору с рейкой и доложил, что мерить, собственно, уже нечего. Хлудов не поверил. Всю последнюю неделю он ездил проверять сам, лазил по обмёрзшим лесенкам, светил фонарём в горловины и подолгу смотрел на мокрое железо, будто от его присмотра в баке могло прибавиться приятного тяжёлого веса.
Две недели ушло на то, чтобы съесть копившийся месяцами запас. Съел он его незаметно для самого себя, и в этом не было ни глупости, ни разгула. Торговля шла бойко, ночные машины подкатывали к заднему двору одна за другой, деньги ложились в железный ящик пачками, и каждая уходившая канистра приносила втрое против прежнего. Купец, у которого товар дорожает с каждым днём, редко считает, сколько добра у него осталось. Он считает, сколько выручил. Хлудов и радовался выручке, тихо, без хвастовства, и на дно не оглядывался, пока Евстафий не ткнул его носом в это самое дно.
Конторщика он и в этот вечер отпустил домой засветло, по привычке беречь тайную арифметику от чужих глаз, хотя прятать стало нечего.
За те же две недели Хлудов объехал всё, до чего мог дотянуться. Начал с владимирских оптовых контор, оттуда подался в Муром, а из Мурома вверх по Оке в Черноречье, где у него ещё с меншиковских времён сидели знакомцы. Приказчика он отрядил в другую сторону, в Иваново-Вознесенск и Кострому. Писал Матвей на юг и на север, и в каждом письме кланялся так низко, как не кланялся даже графам. Из этих разъездов он вынес две вещи, и обе были скверные.
Половины людей, к которым он ехал, на месте не оказалось. Их арестовали. Сыскной приказ прошёл по окрестным городам одной облавой, выгреб перекупщиков и опечатал их склады, арендованные на подставных лиц, и, судя по разговорам, брал всех в одну ночь, без предупреждения и, не глядя на чины и знакомства. Известный Матвею касимовский оптовик, человек осторожный и неглупый, сидел теперь во Владимире и ждал суда. Второй, помельче, успел бросить контору и уехать к родне в Нижний Новгород. Оставшиеся торговали в соответствии с казённой нормой, кланялись, разводили руками и говорили одно и то же.
Топлива не было… Хлудов предлагал вдвое против казённой цены, потом втрое, потом назвал такую сумму, что поморщился сам, и ему всё так же вежливо отказывали. Отказывали не из упрямства и не из желания поторговаться. Просто продавать им было нечего. Он проверил это и убедился, что рынок вокруг него вычерпан до дна.
Наведались за эти дни и к нему самому. Двое явились утром, показали бумагу и вежливо попросили бухгалтерские книги; Хлудов подал их сам, поставил гостям чаю и стоял рядом, вполоборота, готовый ответить на любой вопрос. Смотрели они долго. Их занимали купчие, а с купчими всё было чисто: всё, что было в его цистернах, куплено оптом задолго до всякой беды, за живые деньги, у поставщиков, половина которых теперь и сама сидела. Старший перелистал подшивку, спросил, придерживал ли товар, и Хлудов честно сказал, что торгует, сколько есть. Гости поднялись, он проводил их до ворот и поклонился вслед, как кланялся всякому.
Ночью к заднему двору по-прежнему подъезжали машины со знакомыми номерами.
Евстафий выходил из тени, оглядывался по привычке и разводил руками. Приезжие не верили. Один, из мелких дворян, решил, что с ним торгуются, и стал набавлять прямо через опущенное стекло: сперва вдвое, потом ещё, а под конец назвал цифру, от которой у Хлудова, стоявшего в темноте у крыльца, свело челюсти. Он вышел на свет, поклонился и сказал, что бензина нет. Дворянин выругался, хлопнул дверцей и уехал, уверенный, что его надули.
Так продолжалось третью ночь подряд, и Хлудов сделал открытие, которого от себя не ждал. Всю жизнь он отказывал людям играючи: разводил руками при полных баках, сокрушался вместе с отъезжающими и получал от этого тихое удовольствие человека, который знает больше собеседника. Отказывать взаправду оказалось совсем иным делом. Прежде такой отказ кончался тем, что человек всё-таки платил втрое больше; теперь он уезжал злым, и в железном ящике от этого не прибавлялось ни копейки.
Ещё Хлудов заметил, что дневная табличка на его колонках впервые за зиму перестала быть выдумкой, и от этой честности ему было особенно тошно.
По тракту тем временем шли колонны.
Появились они на исходе первой недели и шли теперь всякое утро, вскоре после рассвета, из-за поворота у заставы. Впереди катила машина с солдатами, следом восемь или десять автоцистерн, крашенных в казённый серый, замыкал ещё один автомобиль охраны. Шли не таясь, ровно, среди бела дня. У заставы колонну останавливали, старший подавал в окно бумаги, караульный сверял, отдавал честь, шлагбаум поднимался, и всё это занимало времени меньше, чем Хлудову требовалось, чтобы выйти на крыльцо и застегнуть шубу.
Выходил он каждое утро. Стоял у перил, кланялся старшему колонны, если тот смотрел в его сторону, и провожал машины жадными глазами до самой последней.
Считал он при этом не цистерны. Цистерны считать было незачем, он и так видел их насквозь: по тому, как просела машина на рессорах, как её ведёт на укатанном снегу, как тянет мотор на подъёме, и знал, сколько в каждой, с точностью до двух вёдер. Хлудов считал деньги. Одна такая колонна по нынешней его ночной цене стоила больше, чем вся нефтебаза выручала за месяц в самые жирные меншиковские годы, и всё это проезжало мимо его сухих колонок по разу в сутки, шесть дней в неделю.
И вот тут начиналось то, от чего он не спал.
Что рынок пуст, Матвей знал точно: проверял сам. Перебирал он и то, откуда готовое горючее могло взяться помимо рынка, перебирал по три раза за ночь, вспоминая всё, что писали ему старые знакомцы. Выходило разве что одно: казна привозит топливо откуда-то с юга, с большой воды.
Всякий раз он упирался в глухую стену, за которой не пряталось ни хитрости, ни воровства, ни чуда. Там работал механизм, и механизм этот ему не поддавался, а не разобрать чужую денежную машину до последнего колёсика он не мог. Досада присутствовала двойная: наполовину мастеровая, вроде той, с какой слесарь вертит в руках замок, отпертый без единой царапины, и злится не на вора, а на себя. Вторая половина была простой чёрной завистью человека, у которого пусто, к тому, у кого полно.
К концу недели он поймал себя на скверной привычке. Стоя на крыльце, он считал проходящий груз так, будто тот уже налит в его цистерны: вот эта машина дала бы ему выручку за две недели, три следующие – за полтора месяца, а вся колонна разом закрыла бы ему зиму, и весну, и, пожалуй, всё остальное.
Взять это было нельзя. Топливо шло казённое, при охране, среди бела дня, по тракту, где всякую машину знали наперечёт. Матвей дожидался, пока последняя машина скроется за поворотом, возвращался в контору, садился к раскрытой книге с её четырьмя строчками и до самой ночи не мог думать больше ни о чём.
А затем к нему в гости заявился один прелюбопытнейший человек…
* * *
Брат позвонил мне за неделю и попросил вечер. Не десять минут между докладами, не «загляну, если будешь во Владимире», а целый вечер, назначенный заранее, и это говорило о положении дел убедительнее любого рапорта. Синеус не из тех, кто уславливается о встрече с родным братом. Раз он на это пошёл, дело было такое, которого в коридоре не решить, и понимал он это сам.
Баньку истопили с полудня. Стояла она на заднем дворе моего угрюмского поместья, срубленная в тот же год из кедрового кругляка, и была она в княжестве едва ли не единственным местом, где меня не преследовала ни одна государственная бумага. Вечер предпоследней недели ноября выдался холодный и безветренный, снег звонко скрипел под ногами, из трубы валило прямо вверх. Синеус приехал один, без охраны и без адъютанта, в новеньком полушубке поверх мундира, и с порога, не здороваясь, потянул носом и одобрительно кивнул.
– Дубовые запарил?
– Берёзовые, – я подал ему шайку. – Дубовые ты в прошлый раз все измочалил.
Говорить в первый заход не имело смысла.
Я зачерпнул ковшом горячей воды, кинул туда ложку кваса и щепоть сушёной мяты, размешал и только после этого вылил на камни, одним махом, от дальнего края к ближнему. Чистым квасом не плещут: сахар на камнях горит, и вместо хлебного духа выходит палёный, а нагар потом не отскоблишь. Ковш ушёл в шипение, жар поднялся к потолку и оттуда пошёл вниз, сухой и злой, и в бане запахло характерным ароматом.
Брат влез на верхний полок, велел поддать ещё, я поддал, и он потребовал снова. Жар стоял такой, что дышать приходилось через раз, а ему всё было мало. Пар почти не брал его в отличие от обычного человека. Кожа у него краснела, как у всех, потом эта краснота сходила, не успев набрать силу, будто тело торопливо убирало за собой следы. Оттого жар Синеус держал такой, что дышать приходилось через раз, пока я не сказал, что пришёл париться, а не гореть.
– Слабеешь, брат, – ехидно заметил он, глядя в потолок.
– Ты жульничаешь, – с улыбкой я расслабил все мышцы. – С тобой в жару тягаться, что с каменкой спорить, кто дольше выдержит.
Веником брат работал добросовестно и с оттяжкой, и хлестал так, что впору было усомниться, кто тут кому старший. Отплатил я ему тем же, и досталось ему дважды, до кваса и после, а он кряхтел, ругался и требовал ещё, и столько простой радости было в том, как он охает, что я поневоле вспомнил человека, которого вытаскивал полумёртвым из-под развалин Чёрного Вигвама в Детройте.
Угомонился он только под конец. Вытянулся на полке во весь рост, и первые минуты ещё косился на дверь, по привычке человека, к которому день и ночь ходят с бумагами, а потом перестал. Кулаки у него разжались, дыхание сделалось глубоким и редким, и складка между бровей, не сходившая у него месяцами, разошлась сама. Никуда он в этот вечер не спешил, и я не помнил за ним такого с самого лета.
Когда мы вышли, в предбаннике было полутемно и пахло смолой и распаренным деревом, за низким окошком чернел двор, а на столе дожидалось то, ради чего из парилки, собственно, и вылезают.
Грузди лежали в миске с ледяной водой, тугие и скользкие, и к ним стояла плошка сметаны такой густоты, что ложка держалась в ней стоймя. Рядом стояла капуста, квашенная с клюквой и тмином, и хрустела она на зубах, как первый ледок под каблуком. Мочёные яблоки сводили скулы кисло-сладким вкусом и отдавали дубовой бочкой. Солёные огурцы, мелкие и пупырчатые, ломались пополам с сухим щелчком. На доске лежала копчёная стерлядь, ещё тёплая, и кожа снималась с неё чулком, открывая плотное розовое мясо. Под полотенцем парил чугунок с картошкой в мундире, посыпанной укропом, и её полагалось разламывать надвое, обжигая пальцы, и класть в разлом кусок холодного масла, чтобы оно уходило внутрь.
Наливку ставили на клюкве ещё с прошлой осени. Была она тёмная и густая, кислая ровно настолько, чтобы не отдавать сиропом, из погреба её принесли ледяной, и по горлу она шла медленно, разворачиваясь в груди ровным теплом. К ней держали брусничный морс, тоже холодный, и им гасили наливку, чтобы можно было пить дальше.
Собирал всё это мажордом Савва Михайлович по моей просьбе, и записку я нарочно послал ему, а не на кухню. Жан-Пьер Дюбуа про сегодняшнюю трапезу не знал. Княжеский повар готовил отменно, просто не то, что люблю я. Тарелки он всегда подавал размером с тележное колесо, еды посередине на два укуса, вокруг три соуса, выведенные вензелями, и всё это полагалось сперва разглядывать, восторгаясь, а потом уже искать, чем там наесться. Узнай он, что Великий князь сидит в предбаннике и ест печёную картошку руками, заедая капустой и рыбой, получил бы вывих прекрасного.
Синеус завернулся в простыню, сел на лавку, налил себе и мне, выпил и посидел, глядя в пол. Ели мы обстоятельно и почти без слов. Брат брал стерлядь руками, обсасывал пальцы и щурился, картошку ломал по-солдатски, и масла клал столько, что оно текло по запястью. По тому, как он ел, всегда было видно, где он провёл последние двадцать лет: не жадно, а очень внимательно, будто каждый кусок полагалось ещё и запомнить.
– У меня к тебе разговор, – выговорил он наконец. – Начну с того, что дела у меня скверные.
– Начинай.
– Стрелецкий корпус работает, – Синеус повертел в пальцах пустую стопку, поставил её и посмотрел на меня прямо. – Работает, пока работаю я. За последнюю неделю три решения приняты с опозданием. Ярославский полк двое суток ждал, пока я вернусь с Оки, чтобы получить право снять роту с Пограничья. Костромичи прислали запрос на боеприпасы, и он лежал у меня в сумке, пока я мотался по Владимиру. Третье не назову, потому что глупость полная. Ни одно из этих дел не стоило моей подписи, и все три её ждали.
Я молчал и слушал, а он вдруг усмехнулся и постучал себя костяшкой по виску.
– Весь корпус, получается, вот здесь. Полки, люди, склады, кто в отпуске, у кого вдова на довольствии, где какой мост держит грузовик, а где не держит. Ни одной бумажки я сюда не привёз, потому что мне бумажки не нужны.
Он опустил руку и договорил уже без усмешки:
– В этом и беда.
Хорошо, когда человек сам ставит себе диагноз. Такие лечатся быстро.
Утешать его я не стал, потому что утешение он принял бы за одолжение. Я налил обоим, отставил графин с морсом и заговорил о том, что видел сам.
– Знакомая болезнь, – я подцепил огурец и хрустнул им. – Саркел помнишь?
– Такое забудешь, – брат чуть сощурился. – Трое суток я держал войско на твоём имени и на честном слове.
Тогда мне рассадили бедро так, что я чудом не истёк кровью и сутки пролежал в бреду. Четыре тысячи человек стояли и ждали, пока я очнусь, потому что каждый сотник знал свой кусок, а целое знал я один. На второй день противник уже ушёл за реку с обозами, до которых мне оставался один переход.
После этого я приблизил к себе двух человек и велел им вызубрить всё, что знаю сам. Один не справился с ответственностью, второй оказался умнее, чем ему полагалось, и его пришлось убрать. Тогда я не понимал главного, а теперь понимаю: заменять голову другой головой бессмысленно. Ставить надо не человека, а порядок, который переживёт любую голову. Армия, которая держится на одном лишь полководце, умирает вместе с ним.




























