444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Саша Токсик » Император Пограничья 29 (СИ) » Текст книги (страница 2)
Император Пограничья 29 (СИ)
  • Текст добавлен: 31 августа 2026, 18:30

Текст книги "Император Пограничья 29 (СИ)"


Автор книги: Саша Токсик


Соавторы: Евгений Астахов
сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 16 страниц)

– Позволю себе напомнить Высокой Палате её собственную арифметику, – сухо добавил Стремянников, когда поток словоблудия князя иссяк. – Решение скрепляется клятвой сторон. Неисполнение карается санкциями всего Содружества. Рязанская казна кормится окским транзитом.

Вывод он оставил при себе, благо считался тот легко: упрись Рязань после проигрыша, и санкции закроют ей Оку вместе со всем прокормом. Речной транзит – это чужие грузы у рязанских пристаней, санкции же значат, что грузы пойдут в обход, и пошлину останется собирать с пустой воды. Дешевле было договариваться, не дожидаясь решения.

Сторона защиты попросила перерыва, и Рыльцова дала час. Долгоруков уходил в боковую дверь первым, адвокаты за ним, и по тому, как несли они свои папки, я понял, что им предстояло нелёгкое дело – уламывать собственного князя не прыгать с обрыва.

Час спустя один из двух адвокатов Долгорукова зачитал предложение. Сыскной приказ возбуждает дело против графа Меншикова по вновь открывшимся обстоятельствам; граф будет взят под стражу, распоряжение о том уже приложено; судебный процесс над ним пройдёт в гласном режиме, наблюдатели Угрюмского княжества будут допущены; Рязань посодействует исполнению московского судебного решения: арестованные активы компании обращаются в компенсацию и часть баз передаётся Владимирскому княжеству, остальное уходит на открытые торги.

Рыльцова повернулась ко мне.

– Ваше решение, истец?

– Я отзываю иск, – сказал я и сел.

Больше от меня ничего и не требовалось. Палата зафиксировала мировое соглашение тем же порядком, каким закрывала иски ещё в наш конфликт с Демидовым, Палата скрепляет принятое решение, и лист бумаги становится законом для семисот семнадцати княжеств. Старый механизм провернулся без скрипа.

Люди Одоевской и Хилковой ушли молча. Формальностей они дожидаться не стали, и правильно сделали: дома их ждал доклад.

Сидевшие же в зале репортёры усиленно строчили заметки в свои блоконы. Принципиальность прессы устроена как флюгер, стоит твёрдо, но всегда по ветру, и назавтра тем же листкам, что месяц лепили из меня коварного злодея-менталиста, предстояло с той же страстью восхищаться мудростью Переславской Палаты Правосудия.

Обольщаться я себе не позволил. Сегодня коалиции Одоевской прищемили руку, только и всего. В следующий раз она подготовится лучше.

Обратно по дамбе я шёл против солнца, и ветер с озера бил уже в спину.

* * *

В дверь не стучали.

Виктор Алексеевич Меншиков заметил это на четвёртый день. Потом уже не мог не замечать: вся его жизнь была устроена так, что в двери либо стучали, прося дозволения, либо он сам распахивал их не глядя, а здесь не осталось ни того, ни другого. В эту дверь не стучал никто, потому что никто в неё не входил. Дважды в сутки брякал засов, в оконце проезжала миска, шаги надзирателя стихали в конце коридора, и оставалась тишина, плотная, ровная, без единого голоса, который можно было бы оборвать.

Раз в неделю приходил Гурьев. Поверенный остался при графе последним из всех, и граф не обманывался насчёт причины: гонорар был уплачен вперёд, за год, а возвращать деньги Гурьев ненавидел даже сильнее, чем проигрывать. Он садился напротив, раскладывал бумаги и ровным голосом докладывал, как ухудшается ситуация.

Первая купеческая гильдия исключила Меншикова: её глава Рябушкин провёл решение, одобренное единогласно и, говорят, первым поднял руку, из чистого самосохранения. Клиенты переводили грузы конкурентам и на речные баржи, и бежали они не от страха перед Платоновым, а от самого имени графа, как от чумы. Обильно писали кредиторы: таких частых и сердечных писем он не получал ни от одной женщины даже в лучшие годы, и самые пылкие уже шли в суды. Тридцать тысяч машин проедали деньги каждый день своего существования, стоя по базам мёртвым железом, а выручки, которая годами покрывала этот аппетит, не существовало. Переманенные директора уводили за собой лучших людей целыми отделами. Слушая подобные дурные вести, Виктор Алексеевич всякий раз упирался в одно и то же: империю валил не вынесенный приговор, которого ещё не существовало, графа пока лишь арестовали на время проведения расследования, а то, что всё Содружество видело, как хозяин сам закопал свой бизнес.

Про транспортные базы Гурьев доложил отдельно. Часть арестованных площадок отошла Платонову, в зачёт возмещения ущерба по московскому приговору; остальное ушло с открытых торгов, и купили его те самые перевозчики-середняки, на которых граф тридцать лет презрительно смотрел сверху вниз, даже не запоминая фамилий. Теперь они делили его маршруты, буквально раздирая умирающее тело его империи. Рынок разошёлся по четырём или пяти компаниям из вчерашней мелочи, и монополия рухнула. Человек, каравший каждого, кто смел взглянуть на него сверху, смотрел теперь снизу на всех и никому не был интересен настолько, чтобы даже вспоминать его.

Переданные рязанскому госадарю базы не вернулись и вернуться не могли: добровольный дар княжеству переоформили задним числом ещё до ареста имущества обвиняемого. Бумага вышла безупречной: казна не отдала ничего, она лишь удержала своё. Следом дом Долгоруковых начал процедуру лишения Виктора Алексеевича графского титула. Титул этот отец купил у Долгоруковых же, за услуги рязанской короне; рука, когда-то дававшая, теперь отнимала. Симметрию граф увидел сам, бессонной ночью, глядя в потолок: деда, тогда ещё симбирского князя, собственный вассал тайком сверг посреди ночи; внука же собственный сюзерен раздевал средь бела дня. От такой мысли впору было взбеситься, а пришла одна усталость, как у пловца, выбившегося из сил в борьбе с сильным течением.

Процесс против него шёл при широкой огласке, как и было зафиксировано мировым соглашением. На передней скамье сидели наблюдатели Платонова, двое, с одинаковыми кожаными папками, и рязанский судья косился на них чаще, чем на свои бумаги. В зале крутили запись. Граф слушал собственный голос, который знал наизусть до последней интонации, и разглядывал деревянные волокна стола перед собой, потому что смотреть на лица слушавших было выше его сил. На третий день эксперт обвинения, разбирая техническую сторону, ошибся: назвал пол-оборота там, где стояла четверть. Меншиков поймал себя уже в движении: корпус подался вперёд, всё та же поправка была готова сорваться с его языка. Он разжал пальцы, вцепившиеся в столешницу, и сел ровно. Впервые в жизни он удержал свой глупый порыв исправлять чужую ошибку, но пользы в этой победе не было уже никакой.

Ментальная заноза, недававшая покоя, осталась при нём. Он так и не узнал, опоили его в тот вечер, околдовали или оплошал он сам, и лишь одно было несомненно: не узнает никогда, потому что ни доказательства, ни опровержения на свете нет и не будет. Для человека, который только на собственный ум и опирался, это была вечная пытка: либо его переиграли невидимо и безнаказанно, либо он сам утопил себя, и оба ответа были невыносимы, а третьего не существовало.

Приговор зачитали в четверг утром: каторга сроком на 15 лет. Зал выдохнул, репортёры рванули к дверям, наблюдатели Платонова сделали пометки, не переглянувшись. Граф выслушал стоя и не ощутил в себе почти ничего кроме пустоты. Умом он понимал: плаха была бы милосерднее. Казнь бывшего графа – целое событие, о казнённом говорят годами, спорят, жалеют, плетут вздор. О запертом забывают к весне.

Газеты добили его на выезде из суда. В зарешёченное окошко машины, в которой его конвоировали, влетел счастливый голос мальчишки-разносчика: «Язык довёл до каторги! Пятнадцать лет графу-болтуну!» Мальчишка выкрикнул это раз десять, пока фургон не тронулся.

Вот и вся память, понял Меншиков. В историю он входил не главой крупнейшей логистической компании Содружества, не аристократом, которого уважали даже князья, и не к мастером, разыгравшим лучшую свою партию против сильнейшего человека Содружества, а недоумком, сказавшим слишком много на чужом празднике.

Каторга встретила его теснотой, какой он не знал никогда: барак на восемь десятков душ, нары впритык, чужой кашель с обеих сторон. Газеты добрались туда раньше этапа, и кличка приросла с первого дня: Болтун. На каторге такое прозвище – второй приговор: с болтуном не делят ни хлеб, ни разговор, вдруг ещё донесёт охране.

Всю жизнь Виктор Алексеевич физически не мог дождаться, пока собеседник доберётся до сути: перебивал на втором слове и заканчивал за людей фразы, потому что чужая медлительность жгла его, как крапива. Времени у него теперь было сколько угодно. Собеседника – ни одного.

* * *

Костяшки счётов щёлкали в конторе нефтебазы до глубокой ночи.

Матвей Хлудов считал остатки сам, не доверяя этой работы никому: конторщика он ещё засветло отпустил домой, велев выспаться. Парень был честный, старательный и совершенно лишний при нынешней арифметике, потому что арифметика пошла такая, что от чужих глаз её следовало беречь пуще самой выручки. В жарко натопленной комнате горела лампа со светокамнем под зелёным абажуром, на столе лежали амбарные книги в потёртых переплётах, а за окном, в морозной темноте, потрескивали его ёмкости – четыре вкопанных цистерны и два наземных бака у южной стены Владимира. Содержимое их дорожало с каждым днём, и в этом смысле ночная работа со счётами была самым прибыльным занятием во всём княжестве.

Человеком Хлудов был на вид самым мирным: за пятьдесят, мягкое округлое лицо, такие же мягкие руки приказчика, привычка кланяться всякому входящему вполпоклона, будто извиняясь за причинённое беспокойство. Голоса он не повышал никогда и ни на кого. За тридцать три года торговли он твёрдо усвоил, что кланяться дешевле, чем спорить, а обещать вреднее, чем кланяться, и потому кланялся охотно, обещал редко и должен не был никому и ничего.

Вырос Матвей на каспийских пристанях, среди смолёных канатов, солёной рыбы и мазутных луж, и первую копейку заработал в девять лет, таская купеческие тюки. К двадцати пяти выслужился у астраханских купцов из мальчишек в приказчики. Наука там была нехитрая, но на всю жизнь: чужие деньги считай точно, лишних вопросов не задавай, а что сам обо всём этом думаешь, держи при себе. Десять лет назад он перебрался во Владимир, начал с одной колонки у заставы, через три года держал пять, ещё через два – нефтебазу. Настоящий его расцвет пришёл после заключения контракта с Транзит-Содружеством: автопарки компании глотали горючее цистернами, и годами хлудовские базы кормили меншиковские грузовики от Владимира до Нижнего. Опт давал девять десятых оборота. Когда компания рухнула, опт умер вместе с ней за один месяц, тихо и бесславно, как пламя в лампе, из которой вылили керосин. Остались розница у застав, гулкие полупустые ёмкости и обида на мир.

Считать Хлудов умел всё, включая обиды. Эта числилась у него самой крупной и самой безнадёжной. Кричать он не любил и не видел в крике ни смысла, ни прибыли. В угрюмском кремле сидел человек, разрушивший дело его жизни, точнее, сидел бы, будь тот государь нормальным человеком, но он даже кремль себе сладить отказался, выбрав обычное поместье! Сам же Матвей скатился при нём от торговли цистернами до канистр. Взыскать за такое было пока не с кого, но очень хотелось.

Теперь случай, похоже, представился сам.

С юга писали хорошие знакомцы, люди осведомлённые и на письма скупые. Вести приходили одна другой интереснее, и из каждой следовало, что дальше будет хуже. «Хуже» на языке торговли означало «дороже», а «дороже» для человека с полными ёмкостями означало слово «сверхприбыль», которое Хлудов не позволял себе произносить вслух даже наедине с собой, чтобы не спугнуть.

Днём на всех его колонках висели одинаковые таблички: «Топлива нет». Таблички не врали. Днём топлива действительно не было – ни для кого. Сам Хлудов в обед объезжал свои точки, стоял рядом с табличками, разводил мягкими руками и сокрушался вместе с отъезжающими ни с чем так искренне, что иные ещё и утешали его самого. Ночью топливо появлялось. К заднему двору нефтебазы подкатывали машины со знакомыми номерами, из тени выходил старший заправщик, шланг нырял в горловину, и бензин уходил по цене втрое против дневной. Расписок не писали, имён не называли; деньги переходили из рук в руки при погашенных фарах, и обе стороны понимали это молчание одинаково. Покупатели платили не торгуясь и благодарили шёпотом, будто им сделали одолжение.

Преступлением Хлудов свою ночную торговлю не считал и был по-своему прав: товар его собственный, плаченный живыми деньгами задолго до всякой беды, и никто не обязан продавать своё добро дёшево, когда оно нарасхват. Паники он не раздувал. Цену поднимал не он, её ведь поднимали сами покупатели: страх гнал их брать впрок, спрос подъедал остаток, а чем меньше остаток, тем дороже литр. Матвей всего лишь не мешал.

Сотрудники у него работали уже давно, люди прикормленные и молчаливые. Платил Хлудов не особенно щедро, зато без задержек, а когда два года назад сделалось совсем туго, не рассчитал ни одного человека, хотя приказчик прямо советовал распустить половину до весны. Такое запоминают. С колонок у него не уходили, и про ночную торговлю каждый знал ровно свой кусок: один принимал машины у ворот, другой держал шланг, а рассказывать об этом охотников не находилось.

Шёпот, что завтра бензина не будет никакого и брать надо сегодня, пока хоть из-под полы дают, витал вокруг его колонок уже который день. Кто пустил его первым, Хлудов не знал; его вообще не трогали ни подобные панические слухи, ни байки извозчиков про железную дорогу. Заправщикам он велел слухов не опровергать и с сердитым покупателем не спорить. Пусть себе злится. Злой платил быстрее спокойного клиента и почти не торговался.

Костяшки простучали последний столбец, итог дня лёг на поля гроссбуха, и Хлудов послюнил палец, перелистал назад, сверил с прошлой неделей, потом с позапрошлой. Выходило то, во что не верилось. Одна розница давала теперь больше, чем оптовые поставки в самые жирные меншиковские месяцы. Он отложил счёты и потёр переносицу. Потом посидел немного над раскрытой книгой, ничего уже не считая. После краха ему было, правду сказать, незачем вставать по утрам. Деньги тут были ни при чём. Теперь смысл вернулся. Рынок, отнявший у него всё, возвращал долг, и возвращал с процентами.

Матвей погасил лампу, запер контору и постоял на крыльце, слушая, как потрескивает мороз над его цистернами. Дышалось ему легко и вольготно.

Глава 3

Ноябрь выдался щедрым на скверные новости, и подземные цеха Гаврилова Посада я обходил в этот приезд едва ли не с удовольствием: на минус-уровнях никто не жаловался и ничего не просил, здесь исправно трудились. Люди в белых халатах на князя давно не оглядывались, и меня это устраивало. Где на государя пялятся, там работа стоит.

В этот раз обход прервался на втором часу. Максим Арсеньев, водивший меня по цехам в своём качестве технического директора Бастиона, у лифтовой клети отпустил сопровождающего и понизил голос:

– Есть ещё одно дело, Прохор Игнатьевич. Группа Нойманна упёрлась в тупик, и дальше без вас не пойдёт.

– Веди, – я кивнул на клеть.

Дальнее крыло начиналось за постами Веремеева: двое часовых у бронированной двери, рунная печать поверх замка, вход по журналу. Расписывался я в нём наравне со всеми. Правило это ввёл я сам и теперь исправно страдал от собственной предусмотрительности: единственный человек, которому никогда не сбежать от моих порядков, это я. Секретность майор держал исправно: чужеземных гостей Бастиона водили только в отведённое им крыло, а сюда не заглядывал никто без специального допуска.

За дверью открылся зал размером с плац. Ровный белый свет светокамней не оставлял теней, и в этой стерильной белизне посреди зала стояло железо: восемь танков «Каркажу» под брезентом, четыре РСЗО «Анимики» с зачехлёнными пакетами направляющих, вдоль дальней стены штабель контейнеров с дюжиной экзоскелетов «Вендиго». Сотни тонн смерти спали под тряпками, как боевые кони под попонами, и с тем же царственным равнодушием к мнению конюха. Стеллажи вокруг ломились от боеприпасов и запчастей из ремкомплектов, разложенных по полкам и подписанных бумажными ярлыками; на длинных столах лежали детройтские каталоги, обмерные кальки, картотека узлов. Пять с половиной месяцев инженеры грызли эту махину со всех сторон. Сами машины оставались нетронутыми.

Скальд назвал бы это сорочьим гнездом: натаскал блестящего и любуется. Ворон ошибся бы. Большая война с Бездушными придёт, и Хлад под Детройтом показал, какого она будет калибра. Дойдёт однажды до драки с Габсбургом или Меровингом – машины сгодятся и против людей. Детройт нужного количества не продаст даже не из скупости, а из банальной арифметики: один Бастион, производивший такой эксклюзив только для собственных нужд, девять земель вооружить не способен, и наш с ними контракт останется каплей в море.

Оставался неудобный вопрос того, что мы пытаемся повторить их уникальные разработки. Я придерживался мнения, что на подготовку к войне разрешения не спрашивают ни у союзников, ни у кого бы то ни было ещё. Тем более что торговать копиями их техники я не собирался, как и отбивать у Детройта покупателей. Мне нужно было просто защитить своих людей и извести тварей, а не заработать.

Курт Нойманн ждал у крайнего верстака, за его спиной переминались двое инженеров помоложе. Пруссак был выбрит, вежлив и сдержан: за год работы я не услышал от него ни одного лишнего слова.

– Докладывай, Курт.

– По каталогам и ремкомплектам мы прошли всё, что можно пройти, не вскрывая машин, – собеседник выложил на верстак толстую тетрадь, распухшую от закладок. – Ходовая часть, лафеты, механика направляющих, броневые сочленения. Здесь картина полная. Дальше начинается то, ради чего мы просили вас приехать. В сервоузлах «Вендиго» и в боеукладках «Каркажу» стоят заряды самоуничтожения. Детройт бережёт свои секреты даже в подарках.

В моё время дарёному коню в зубы тоже не смотрели – ровно до тех пор, пока один ярл не прислал соседу драккар с двумя дюжинами воинов под палубой. С тех пор я смотрю. И в зубы, и под палубу.

– Лезть вслепую я запретил, – продолжал инженер. – Одно неловкое движение, и вместо образца получим лом и жертвы.

– Правильно запретил.

– Просьбы две, Ваше Высочество, – Нойманн сложил руки за спиной. – Первая: снимите заряды. Вторая… – он помедлил, единственный раз за весь доклад. – Скопируйте. Как вы это делаете, никто из нас не понимает, но мы знаем, на что вы способны. Мы слышали невероятные истории, как вы создавали клинки и винтовки из чистой руды. Если вам под силу повторить сервомотор, нам не понадобится завод.

Инженеры за его плечом глядели на меня с верой, какой не добьёшься от прихожан иного храма. Люди, месяцами наблюдающие чудеса со стороны, начинают считать их бесплатными. Разубеждать словами я не стал: для этого в зале хватало металла.

Стянув перчатку, я положил ладонь на броню ближайшего Каркажу. Холод стали толкнулся в пальцы, и металл раскрылся для меня. Восприятие пошло вглубь слоями: катаная плита с рунными дорожками, сварные швы корпуса, броневые перегородки, торсионы подвески, коленвал в застывшем масле, топливные магистрали, жгуты проводки, снарядные ложементы. Сорок пять тонн развернулись в голове разом, до последней шайбы, до заусенца на резьбе. Анатомический театр, где вскрытие обходится без ножа.

Заряды нашлись сразу: шесть плотных цилиндров в боеукладке, каждый со взведённым ударником. Мимолётное усилие, и трансмутация прошла гладко, заставив ударники срастись с корпусами. Тем же порядком я прошёл остальные танки, РСЗО и контейнеры Вендиго, где вдоль каждой спинной шины пряталось по два заряда. Вся работа заняла меньше времени, чем рассказ о ней; так я когда-то глушил мины на подступах к крепости Волкодава, не сбавляя шага отряда.

– Забирайте, – я снял ладонь с брони. – Сюрпризов больше нет. Разбирайте что хотите.

Кто-то из молодых инженеров выдохнул на весь зал.

– Теперь твоя вторая просьба, Курт. Давай образец.

Из вскрытого контейнера мне подали сервомотор Вендиго, плечевой узел, цилиндр в два кулака размером. Минуту назад я видел его насквозь: обмотки, планетарный ряд шестерён, вал, подшипники. Лучшей карты у меня не будет. Рядом я положил болванку Сумеречной стали.

Металл потёк под моей Оружейной трансмутацией, как воск. Копия вышла из болванки быстрее, чем остыл бы чай: тот же вес, те же шестерни, та же резьба под крепёж. Нойманн принял её обеими руками, вставил в испытательную оправку, подключил кристалл.

Вал не провернулся.

Ни на волос. Снаружи копия была совершенной, внутри – мёртвой скульптурой: шестерни тёрлись там, где им положено катиться, посадки стояли не те и не там, а изоляции в обмотках не было вовсе. Я держал в руках кусок железа, старательно притворяющийся оружием.

Урок был старым и знакомым. В первый год в этом мире я так же скопировал револьвер по чужому образцу и получил бесполезную игрушку: барабан заедал, нарезы врали. Заработала копия лишь после того, как я разобрал и собрал оригинал столько раз, что пальцы запомнили каждую пружину, а металл стал продолжением мысли.

Копию я поставил рядом с образцом. Закон Оружейной трансмутации остался при мне: пределы собственной силы – не та тема, которой учат даже своих, и чем меньше людей знает, где они лежат, тем дольше их считают бесконечными. А сам принцип прост: нельзя создать то, чего не понимаешь. Я видел в этом узле каждую шестерню, но не знал, зачем она там и почему именно такая. Карта не заменяет понимания. Талант – не печатный станок, а рука мастера, и рука в подобных тонких материях не способна действовать в отрыве от головы.

Для наглядности я тут же скопировал броневую плиту и трак гусеницы. Обе копии Нойманн измерил и принял без единой придирки: простое тело я понимал насквозь, оттого оно и далось с одного касания. Напоследок я тронул ящик с антимагическими снарядами и получил в ответ глухоту.

– Аркалиевые будете делать руками, как и детройтцы.

– Значит, не выйдет, – ровно сказал Нойманн. Разочарование он не выдал ничем, кроме этой искусственной ровности голоса.

– Выйдет, только не так, как вы тут надеялись, и не завтра, – я обвёл взглядом ряды укрытых машин. – Эту технику я разберу до последнего винта и соберу обратно: оружие, которого не знаешь на ощупь, в бой не берут. Учителями будете вы. По механике меня поведёшь ты, Курт. Фишеру передашь гибридную установку: она родня его тепловозу, пусть сперва сам поймёт её до конца, иначе ему нечего будет мне объяснять. Ракетное топливо и начинку пусть варит Зарецкий со своей лабораторией: алхимию – алхимикам. Вахлову – сборка боеприпасов и полигон.

Настоящий смысл учёбы я оставил при себе: получить полное понимание каждого узла. Лишь после этого мой Талант сможет повторить чужое железо. Для инженеров пусть это будет причудой дотошного государя. Великий князь записывается в подмастерья к обычным механикам и инженерам. Скальду такого знать не полагалось: пищи для ехидных шуточек ворону хватило бы на год. Хотя никакого унижения для воина здесь не было: новый клинок пробуют на чучелах, новый лук пристреливают, новое оружие всегда изучают, прежде чем им бить.

– Порядок работ такой, – продолжил я вслух. – Первыми – снаряды к РСЗО. Следом сама пусковая. Потом экзоскелеты, танки – последним. Первый показ – на полигоне: копии против оригиналов, снаряд и направляющая. Дальше по результату.

– Принято, Ваше Высочество, – Нойманн уже писал в своей тетради.

Лестница шла от простого к сложному. Ракеты – единственное, что можно будет тратить, не объясняясь: реактивный снаряд сгорает при попадании цели, клейма на осколках не читают. Всему остальному дорога в арсенал, про запас и лежать до срока.

Лишний экзоскелет на моём бойце или неучтённый танк, использованный в деле, объявили бы всему свету, что я копирую детройтское железо без спроса, и скандал погубил бы разом и контракт, и отношения с единственным союзником за океаном. Запас куётся молча и всплывёт, когда грянет война, на которой будет не до обид. Когда великая нужда припрёт наплевать на возможные последствия рассекречивания этого добра.

Пусковая установка пойдёт первой, потому что она по железу немногим хитрее телеги, только прицельный артефакт к ней – отдельное ремесло, и осваивать его моим мастерам придётся самим. Дальше Вендиго с его десятками сервоузлов, в которых сидит половина детройтской школы: освоив их, я пойму и танк. Насчёт Каркажу я себе не врал: тысячи деталей, двигатель, гидравлика – это месяцы. Тем более что гонять его по полигону сейчас не на чем: солярку в княжестве считают по литрам. Хорошо хоть «Вендиго» ест кристаллы Эссенции, а не бензин.

Уходя, я задержался у поста и добавил Веремееву работы: караулы вокруг крыла удвоить, списки допуска вести майору лично, отчёт о любом постороннем любопытстве к этому крылу класть на стол Коршунову в тот же день. После Детройта в сторону княжества внимательно смотрела разведка и Габсбурга, и Меровинга, и чем позже они узнают, что растёт в этом подвале, тем дольше проживут их иллюзии на счёт собственной силы.

– К моему возвращению расчисти место у верстака, Курт, – велел я уже от дверей. – Ученик из меня строптивый, зато прилежный.

* * *

Артём Стремянников приехал в моё поместье в Угрюме к вечернему докладу и разложил бумаги с банкирской аккуратностью: ровно, угол к углу. Много лет в московском банке он прожил среди цифр, не терпящих суеты, и в Аудиторском приказе эта привычка стоила дороже слепого рвения. Очки, дорогой костюм, зализанные назад тёмные волосы: раздобревший банкир как есть. Девять земель он держал в голове до последней копейки.

Крылов приехал вместе с ним и молча устроился у окна: высокий, сухой, с проседью в тёмных волосах и аккуратными усами, Григорий Мартынович располагался в комнате так, что о нём забывали до его часа.

– С чего начнём, Артём Николаевич?

– С людей, Ваше Высочество, – он снял очки и устало потёр переносицу. – Точнее, с того, что их нет.

Дальше пошёл доклад, который я предпочёл бы не слышать. Аудит девяти территорий Артём пока тянул, хотя его ревизорам давно было впору разорваться. Крылов держал правопорядок от Мурома до Коврова, и следователи Григория Мартыновича неделями ночевали в машинах. С межеванием выходило хуже всего: комиссий требовалось втрое больше, чем есть, и это по нижней границе. Масштабирование реформы пожирало людей быстрее, чем их успевали готовить.

Подписанный в начале сентября указ переводил крестьян всех девяти земель с барщины и оброка на аренду. До деревни указ доезжал только руками межевой комиссии: она отмеряла барские наделы, оценивала землю и подписывала договоры, и там, где комиссия не побывала, вся реформа существовала лишь в газетах.

– Значит, нужно найти людей, – обронил я и сам услышал, как пусто прозвучали слова.

– Негде, Ваше Высочество, – Артём даже не стал смягчать. – Вербовщики сидят во всех девяти столицах, и люди идут: казённое жалованье нынче манит. Только из десятка пришедших годятся трое, из троих один не врёт о себе, и этого одного ещё месяцами надо учить и просвечивать вдоль и поперёк. Готовых я выгреб подчистую, они работают на пределе

Н-да… Грамотность, честность и неподкупность по отдельности встречаются в природе довольно часто. Все три разом – примерно как трёхглавый пёс: слышали про Цербера все, не видел никто.

Тысячу лет назад главный враг сидел напротив: за столом переговоров, за крепостной стеной, за строем щитов. Врага можно было переиграть, сломать, зарубить. Теперь врагом оказалась банальная арифметика человеческой производительности. Реформа, которой полагалось освободить крестьян моих княжеств, рисковала захлебнуться не в сопротивлении дворян, а в собственной нехватке рук.

Варианты мы перебрали за четверть часа. Переманивать землемеров и писарей из соседних княжеств – полгода на переезд, проверку, тренировку и присягу, и с каждым приедут чужие привычки, а у доброй половины отыщутся иные хозяева. Просить приказчиков у купеческих гильдий – считают они быстро, только служат прибыли, а лишний метр, отрезанный в нужную боярину сторону, это тоже прибыль. Ждать выпусков академий – два года, которых у реформы нет. Стоящих вариантов осталось два.

– Офицеры, – сказал я, вспомнив недавний доклад. – Ландграф Ковалёв докладывал не так давно, что бойцам не хватает дела. Сотни грамотных людей, приученных к дисциплине и карте. Офицер умеет снять местность, измерить дистанцию до врага и составить рапорт, который не стыдно подшить; межевание из того же теста. И главное – над ним висят данная присяга и трибунал, а не честное слово. К каждой комиссии добавьте и пятёрку дружинных бойцов: охрана, посыльные, чёрная работа по лагерю.

– Помещики взвоют: военные меряют их землю, – Артём побарабанил пальцами по папке. – Завтра в газетах напишут, что мы запугивает дворян.

– Пусть воют. Вой их я переживу.

Пятёрки я вписал не столько ради охраны, сколько ради самих этих людей. Ковалёв тогда назвал и цену безделья: тысячи обученных вооружённых мужчин без задачи опасны сами по себе, а настоящего дела для дружин мы пока не нашли. Пусть стерегут землемеров и таскают вешки. Занятый боец обходится казне дешевле скучающего.

– Тогда второе, – Артём вернул очки на нос и подвинул мне лист с расчётом. – Сейчас мы учти штучно: берём одного кристально честного из десятка и возимся с ним, как с княжеским наследником. Предлагаю ставить обучение на поток и брать всех годных, тех самых троих из десятка, не дожидаясь, пока каждый докажет святость. Народ для этого есть: выпускники уездных училищ, канцелярские писари, толковые конторщики. Шесть недель обучения – устав, обмер, счётное дело. Готовить будем не конкретно межевиков, а сотрудников моего Приказа: комиссии станут полевой проверкой, и кто пройдёт деревни чисто, тот дорастёт до ревизора. Реформа кончится, а люди останутся. От жулья же спасёмся не первоначальным строгим отбором, а порядком: работа парами, состав пар тасуем без предупреждения, поверх – выборочная перепроверка, как в пилоте.

– Честных на девять земель всё равно никто не наберёт, – согласился я. – Кто продастся, того выловит перепроверка, остальным займётся Григорий Мартынович. Считай обе линии принятыми, списки жду как можно скорее.

Артём сделал пометку и покосился на окно. Лёгкая часть доклада кончилась.

– Теперь ваша очередь, Григорий Мартынович.

Крылов поднялся, раскрыл свою папку и поверх артёмовских листов положил карту, утыканную флажками.

– Сводка по деревням, Прохор Игнатьевич.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю