Текст книги "Семья Тибо (Том 2)"
Автор книги: Роже Мартен дю Гар
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 41 страниц)
Приходилось довольствоваться гипотезами.
Антуан положил тетрадь на место, закрыл ящик и поглядел на часы: уже половина первого.
– Довольствоваться гипотезами, – повторил он вполголоса, подымаясь из-за стола.
"Вот он, отстой целой жизни, – думал он. – И, вопреки всему, широта этой жизни! Любая человеческая жизнь всегда шире того, что о ней знают другие!"
С минуту он глядел на кожаное кресло красного дерева, словно стараясь вырвать у него тайну, на это кресло, с которого он только что встал и с которым словно бы сросся г-н Тибо и, наклонившись вперед всем корпусом, провозглашал отсюда свои сентенции, то насмешливые, то резкие, то торжественные.
"Что я знал о нем? – думал Антуан. – Знал только со стороны обязанностей отцовских, знал как человека, волею божьею управлявшего мною, всеми нами, тридцать лет кряду, впрочем, с полнейшей добросовестностью: ворчливый и суровый из самых лучших побуждений; привязанный к нам узами долга... А что я еще знал? Верховный жрец в общественной сфере, почитаемый и грозный. Но он-то, он, каким был он, когда оставался сам с собой, кем он был? Не знаю. Никогда он не выразил при мне ни мысли, ни чувства, в которых я мог бы уловить хоть что-то такое, что было бы действительно его глубинно личным, без всяких маскировок!"
С той минуты, когда Антуан коснулся этих бумаг, приподнял краешек завесы, кое о чем догадался, он не без тоскливого чувства понял, что умер человек, – возможно, несчастный человек, вопреки своей величественной внешности, – что этот человек был его отцом, а он его совсем не знал.
И вдруг Антуан в упор спросил себя:
"А что знал он обо мне? Еще меньше, чем я о нем! Ровно ничего не знал! Любой школьный товарищ, которого я не видел целых пятнадцать лет, и тот знает обо мне больше! Его ли это вина? А не моя ли? С этим просвещенным старцем, которого многие действительно выдающиеся люди считали благоразумным, опытным, прекрасным советчиком, я – его родной сын советовался только для проформы и то сначала наводил справки на стороне и уже сам решал все заранее. Когда мы оставались с глазу на глаз, просто сидели друг против друга двое мужчин одной крови, одного корня, и двое этих мужчин – отец и сын – не находили общего языка, – не было между нами возможности словесного обмена: двое чужих".
"Все-таки нет, – спохватился он, шагая по кабинету. – Неправда. Мы не были друг для друга чужими. И вот что странно. Между нами существовала связь, и связь безусловная. Да, да, узы, идущие от отца к сыну и от сына к отцу, как ни смешно даже подумать об этом, особенно если вспомнить наши отношения, эта ни на что не похожая, единственная в своем роде связь. Она существовала, жила себе и жила в душе каждого из нас!
Именно поэтому я так сейчас взволнован; впервые со дня моего рождения я ощутил как очевидность, что под этим полным непониманием существовало что-то потайное, погребенное в недрах: возможность, даже редкая возможность, взаимного понимания! И теперь я чувствую, больше того, уверен, что вопреки всему, – хотя между нами даже намека ни на какую духовную близость не имелось, – вопреки всему никогда не было и никогда не будет на целом свете другого человека – даже Жак не в счет, – который, казалось, был создан так, чтобы мне было легко постигать самую глубину его сути, и особенно, чтобы разом проникать в глубины сути моей... Потому что он был мой отец, потому что я его сын".
Антуан незаметно дошел до двери кабинета.
"Пора спать", – подумал он.
Но прежде чем потушить свет, он оглянулся еще раз, чтобы обнять взглядом этот рабочий кабинет, опустевший теперь, как ячейка сотов.
"А сейчас уже слишком поздно, – подвел он итог своим размышлениям, все кончено, навсегда кончено".
Из-под двери столовой пробивалась полоса света.
– Но вам уже пора уходить, господин Шаль, – крикнул Антуан, приоткрыв дверь.
Скорчившись между двух пачек извещений, Шаль подписывал конверты.
– А-а, это вы? Вот именно... Есть у вас свободная минуточка? – спросил он, не подымая головы.
Антуан решил, что дело идет об уточнении какого-нибудь адреса, и доверчиво шагнул вперед.
– Минуточка? – продолжал старичок, продолжая писать. – Что, что? Я хочу вам кое-что объяснить насчет капитальца, как я уже вам говорил.
И, не дожидаясь ответа, он отложил перо, ловко сманипулировал своими вставными челюстями и безмятежно взглянул на собеседника. Антуан был обезоружен.
– Значит, вы совсем не хотите спать, господин Шаль?
– Нет, нет! Сейчас мне помогают бодрствовать идеи... – Всем своим маленьким тельцем он потянулся к Антуану, стоявшему поодаль. – Пишу адреса, пишу... А тем временем, господин Антуан... (Он хитро улыбнулся, так улыбается добродушный фокусник, решивший открыть публике один из своих трюков.) А тем временем в голове мысли кружатся, кружатся без конца.
И прежде чем Антуан сумел найти подходящую отговорку, продолжал:
– Так вот, с этим маленьким капитальцем, о котором вы мне говорили, господин Антуан, я могу претворить в жизнь одну свою идею. Да, да, собственную свою идею. "Контора". В сущности, это название сокращенное. Контора. Можно, конечно, назвать "Дело". Лавка, наконец, да, да. На первых порах лавка. Магазин на бойкой улице, в каком-нибудь населенном пункте. Но лавка эта только так, внешняя сторона. А под ней идея.
Когда какая-нибудь мысль западала старику в голову, как, например, сейчас, говорил он отрывочными фразочками, задыхался, клонился то влево, то вправо, вытягивал руки и складывал ладони. Между фразами он делал короткие паузы, что позволяло ему подготовлять в уме следующую; казалось, и этим покачиванием из стороны в сторону, и подготовленными заранее словами, срывающимися с его губ, заведует одна и та же пружина; потом он снова замолкал, будто мог выделять из себя не больше полумысли зараз.
Антуан решил было, что, очевидно, мозги г-на Шаля сегодня еще больше набекрень, чем обычно: последние события, бессонные ночи...
– Латош об этом лучше рассказал бы, чем я, – бубнил свое старичок. – Уж сколько времени я его, Латоша, знаю, получил о его прошлом самые лучшие отзывы. Словом, элита. Сплошные идеи. Вроде меня. А вместе у нас возникла великая идея: эта самая знаменитая "Контора". Контора современного изобретательства... Понятно?
– Да не совсем.
– Так вот, в конечном счете мелкие изобретения. Мелкие практические изобретения!.. Всех скромных инженеров, которые изобрели какой-нибудь пустячок и не знают, куда с ним сунуться. Мы с Латошем будем централизовать все эти изобретения. Дадим объявления в местные газеты.
– А в какой, в сущности, местности?
Господин Шаль посмотрел на Антуана, словно бы и не понял его вопроса.
– Во времена покойного, – продолжал он, помолчав, – я бы от стыда сгорел, если бы начал рассказывать об этих вещах. Но теперь... Уже тринадцать лет, господин Антуан, я вынашиваю один проектик. Еще со всемирной выставки. Я сам, собственноручно изобрел кучу всяких маленьких чудес. Например, каблук-шагомер, автоматический вечный увлажнитель для марок. – Он соскочил со стула и приблизился к Антуану. – Но самое главное – это яйцо. Квадратное яйцо. Остается только найти подходящий раствор. Вот я и веду по этому вопросу переписку с исследователями. Самая подходящая кандидатура сельские священники; зимними вечерами после всенощной у них уйма свободного времени, вот пусть и ковыряются. Я их всех бросил на раствор. А когда раствор у меня будет... Но раствор – это так, пустяки. Самое трудное идея...
Антуан вытаращил глаза.
– А когда у вас будет раствор, то?..
– Тогда я погружаю в него яйцо... как раз на такой срок, чтобы успела размягчиться скорлупа, а белок с желтком не пострадали! Понятно?
– Нет.
– Потом яйца высушиваются в специальных формах...
– Квадратных?
– Разумеется.
Господин Шаль извивался, как перерубленный лопатой земляной червяк. Антуан никогда не видел его в таком состоянии.
– Сотнями! Тысячами! Фабрика! Квадратное яйцо. Долой рюмочки для яиц. Квадратное яйцо можно поставить прямо на стол. А скорлупа остается в хозяйстве. Можно из нее спичечницу сделать или приспособить под горчицу! Квадратное яйцо можно укладывать в ящики навалом, как бруски мыла! А брать такое яйцо с собой в экспедицию, представляете себе, а?
Господин Шаль попытался взобраться на свою скамеечку, но, словно ужаленный, тут же соскочил на пол.
Он даже побагровел от смущения.
– Простите, я на минуточку, – пробормотал он, бросаясь к двери. Мочевой пузырь... Чисто нервное... Стоит мне заговорить об этом квадратном яйце...
XI. Жиз в комнате Жака
На следующий день, в воскресенье, Жиз, проснувшись, уже не чувствовала себя разбитой, – очевидно, лихорадка окончательно прошла, – напротив, она была полна решимости и нетерпения.
Из-за слабости в церковь она не пошла и все утро провела у себя в комнате: молилась, собиралась с мыслями. Ее раздражало, что она не может спокойно и с толком обдумать то положение, какое создалось в связи с возвращением Жака: ничего определенного впереди не было; и сегодня при свете дня она ощущала после вчерашнего визита Жака неприятный привкус разочарования, почти отчаяния и сама не могла понять, откуда оно взялось. Значит, надо объясниться, рассеять недоразумение. Тогда все станет ясно.
Но Жак все утро не показывался. Антуана с тех пор, как тело положили в гроб, тоже почти не было видно. Тетка с племянницей позавтракали вдвоем. Потом Жиз снова ушла к себе.
Печально тянулся этот туманный холодный день.
Сидя в одиночестве, не способная ничем заняться, Жиз, вся во власти навязчивой идеи, дошла до состояния такого нервного возбуждения, что часа в четыре, когда тетка еще не вернулась с вечерней молитвы, схватила пальто и одним духом спустилась на первый этаж, где Леон провел ее в комнату Жака.
Жак читал газету, придвинув стул к амбразуре окна.
Его силуэт четко вырисовывался против света на фоне синеватого стекла, и Жиз поразила ширина его плеч; не видя Жака, она как-то забывала, что он стал мужчиной, и представляла его подростком с детскими чертами лица, таким, какой три года назад прижал ее к себе под липами Мезона.
С первого же взгляда, даже не разобравшись в своем впечатлении, Жиз заметила, что Жак как-то боком притулился на складном стульчике и что в комнате ужасный беспорядок (на полу открытый чемодан, шляпа нацеплена на стенные часы, а часы не ходят, письменным столом явно не пользуются, перед книжным шкафом – пара ботинок), словом, все свидетельствовало о том, что здесь лишь временный бивуак, случайный приют, к которому нечего и привыкать.
Жак поднялся и шагнул ей навстречу. И когда ее голубой лаской коснулся его взгляд, где читалось лишь изумление, Жиз до того смутилась, что не могла вымолвить ни одной из придуманных фраз, долженствовавших оправдать ее появление здесь; в голове у нее осталось лишь самое важное: неодолимое желание выяснить все до конца. Поэтому, пренебрегши всякими уловками, она, бледная и отважная, остановилась посреди комнаты и сказала:
– Жак, нам необходимо поговорить.
Она успела заметить в его глазах, только что так ласково приветствовавших ее, короткую и жесткую вспышку, тут же притушенную движением ресниц.
Жак рассмеялся несколько искусственно:
– Боже, до чего серьезна!
Она похолодела, услышав это ироническое восклицание. Однако улыбнулась: трепетная улыбка, закончившаяся страдальческой гримаской; на глазах ее выступили слезы. Она отвернулась, сделала несколько шагов и села на раскладной диван, но, так как надо было вытереть слезы, уже катившиеся по щекам, она проговорила с упреком, хотя сама считала, что говорит почти весело:
– Вот видишь, ты уже довел меня до слез... Глупо как...
Жак чувствовал, что в нем закипает глухая ненависть. Уж таков он был: с самого раннего детства носил этот гнев в себе, в потаенных своих глубинах, так вот, думал он, и земля носит в своих недрах расплавленную магму, – и эта глухая ярость, эта злоба прорывалась порой наружу потоком раскаленной лавы, которую ничто не могло удержать.
– Ну ладно, говори тогда! – крикнул он враждебно и с досадой. – Я тоже предпочитаю покончить со всем этим!
Меньше всего Жиз ждала грубой вспышки, и на вопрос, который она задала, уже был дан ответ этим бешеным взрывом, ответ столь красноречивый, что она оперлась о спинку дивана, приоткрыв побледневшие губы, словно Жак и впрямь ее ударил. Она протянула руку – это и была вся ее защита – и прошептала: "Жако", – таким раздирающим голосом, что Жака всего перевернуло.
Ошеломленный, забыв все на свете, он сразу перешел от воинствующей неприязни к самой непроизвольной, к самой иллюзорной нежности: он бросился на диван, сел рядом с Жиз и привлек ее, рыдающую, к себе на грудь. Он бормотал:
– Бедняжка ты моя... Бедняжка ты моя...
Лицо Жиз было так близко, что он видел атласную матовость ее кожи, видел вокруг глаз прозрачную и темную синеву, придававшую ее влажным, вскинутым на него глазам выражение грусти и ласки. Но тут же к нему вернулась способность мыслить трезво, вернулась полностью, даже, пожалуй, обострившись, и пока он сидел, склоняясь к ней, касаясь ноздрями ее волос, он отметил про себя, будто речь шла о другом человеке, что это чисто физическое влечение весьма сомнительного свойства. Стоп! Уж он вступил однажды на скользкий путь жалости, и тогда пришлось ради спасения обоих остановиться вовремя – и бежать. (Впрочем, раз он может в такую минуту рассуждать, взвешивать все эти неопасные опасности, которым они подвергались, – не доказывает ли это посредственность его увлечения? Разве не было это мерилом того ничтожного самообмана, жертвами которого они чуть не стали?)
И тут же, одержав над собой, впрочем, не слишком блистательную победу, он отказал себе в сладости поцелуя, хотя губы его уже касались ее виска; он ограничился тем, что нежно прижал Жиз к плечу и стал ласково гладить кончиками пальцев смуглую атласную щеку, еще мокрую от слез.
Приникнув к Жаку, Жиз, чувствуя, как неистово бьется ее сердце, подставляла под эти ласкающие прикосновения щеку, шею, затылок. Она не шевелилась, но готова была соскользнуть к ногам Жака, обнять его колени.
А он, напротив, чувствовал, что с каждой минутой все ровнее и ровнее бьется его пульс; он вновь обрел какое-то чудовищное спокойствие. На мгновение он даже рассердился на Жиз за то, что она внушает ему самое банальное желание и то временами; он дошел до того, что чуточку стал презирать ее. Вдруг образ Женни подобно молнии ожег его и тут же растаял, но мысль стала работать яснее. Затем, все отринув вновь, он спохватился, и ему стало стыдно. Насколько Жиз лучше его. Эта пылкая любовь преданного зверька, любовь, которую после трех лет отсутствия он обнаружил неизменной, равно как и ее манеру слепо отдаваться своему уделу влюбленной, уделу трагическому, ибо она принимала все, не дрогнув, презрев любой риск, – чувство ее, безусловно, более сильно, более чисто, чем все, что сам он способен был испытать. Он взвешивал, размышлял невозмутимо, с внутренним холодком и мог поэтому теперь, ничего не опасаясь, держать себя с Жиз ласково...
Так он переходил от одной мысли к другой, меж тем как Жиз упрямо думала об одном, только об одном... И она так тянулась к этому единственному своему помыслу, к этой любви, стала такой восприимчивой, такой чувствительной ко всему, что исходило от Жака, что сразу, хотя он не сказал ни слова, не изменил своей позы, все так же гладил щечку, прижавшуюся к его плечу, только по тому, как невнимательно-нежно двигались его пальцы от губ к виску и от виска к губам, она вдруг прозрела: поняла, что связывавшие их узы порваны навсегда и бесповоротно и что для Жака она ничто.
Уже ни на что не надеясь, – так человек проверяет что-то, давно уже не нуждающееся в проверке, – и желая убедиться наверняка, Жиз резко отстранилась от Жака и посмотрела ему прямо в лицо. Он не успел изменить сухое выражение глаз, и тут она окончательно уверилась, что все кончено бесповоротно.
Но в то же время она совсем по-ребячьи боялась услышать это из его уст: тогда страшная истина сгустится до нескольких вполне недвусмысленных слов, которые обоим им суждено навсегда хранить в памяти. Сознавая свою слабость, она вся собралась, лишь бы Жак не заподозрил ее растерянности. У нее хватило мужества отодвинуться подальше, улыбнуться, заговорить.
Обведя комнату неопределенным жестом, она пробормотала:
– Сколько же времени я здесь не была!
На самом же деле с предельной ясностью она вспомнила, как последний раз сидела здесь, на том же диване, в этой самой комнате рядом с Антуаном. Какой же она тогда считала себя несчастной! Считала, что нет горшего испытания, чем отсутствие Жака, чем смертная тоска по нем, не оставлявшая ее ни на минуту. Но что все это по сравнению с тем, что выпало ей сегодня? Тогда стоило только закрыть глаза, и Жак возникал, как живой, покорный ее зову, и был именно таким, каким она хотела его видеть. А сейчас? Сейчас, когда она вновь обрела его, она воочию убедилась, что значит жить без него! "Как же это возможно? – думала она. – Как такое могло случиться?" И тоска стала такой непереносимо острой, что она на секунду прикрыла глаза.
Жак поднялся, чтобы зажечь свет, подошел к окну и опустил занавески, но не вернулся, не сел с нею рядом на дива".
– Не простудишься? – спросил он, заметив, что Жиз вздрогнула.
– Нет, но в комнате у тебя все-таки топят плохо, – ответила она, обрадовавшись хоть этой теме. – Знаешь, я лучше пойду к себе.
Звук голосов, разорвавших тишину, отчасти подбодрил ее, подкрепил. Сила, которую черпала Жиз в этой видимой естественности, была слишком эфемерна, но ей так требовалась ложь, что еще несколько минут она продолжала болтать, судорожно бросая слова, лишь бы укрыться за ними, как укрывается каракатица за облачком выпущенных ею чернил. А он, стоя посреди комнаты, подбадривал ее улыбкой, тоже втянувшись в эту игру, и, возможно, подсознательно радовался, что и сегодняшний день тоже обошелся без объяснений.
Жиз наконец удалось подняться. Они посмотрели в глаза друг другу. Оба были почти одинакового роста. Жиз твердила про себя: "Никогда, никогда я не смогу обходиться без него!" Но твердила лишь затем, чтобы не подпустить к себе другую, жестокую мысль: "Он-то сильный, он-то без меня прекрасно обходится!" И вдруг ее осенило: Жак с чисто мужской жестокостью и холодностью сам выбирал свою судьбу, а она, она... Ох, ни за что ей не выбрать своей, и как бы скромна ни была ее участь, даже направить ее она не сумеет.
Тогда она в упор спросила:
– Когда ты уезжаешь?
Ей казалось, что спросила она это непринужденным тоном.
Жак сдержался, рассеянно прошелся по комнате, потом бросил вполоборота:
– А ты?
Нельзя было показать более наглядно, что он и в самом деле уедет и даже представить себе не может, что Жиз останется во Франции.
Жиз неопределенно пожала плечами, с усилием улыбнувшись в последний раз, – теперь ей уже легче удавалась улыбка, – открыла дверь и исчезла.
Он не попытался ее удержать, но следил за ней взглядом в неожиданном приливе чистой нежности. Ах, как бы ему хотелось, чтобы можно было, ничего не опасаясь, обнять ее, убаюкать, защитить... От кого защитить? От нее самой? От него? От того зла, какое он ей причиняет? (Впрочем, сам он лишь смутно осознавал это.) От того зла, какое он ей еще причинит; от того зла, которого он не мог ей не причинить.
Засунув руки в карманы, расставив ноги, Жак так и остался стоять посреди неубранной комнаты. Рядом на полу валялся раскрытый чемодан, весь в пестрых наклейках.
И вдруг он перенесся мыслью в Анкону, а может быть, было это в Триесте, в полутемном трюме пакетбота; он увидел себя в толпе эмигрантов, переругивавшихся на непонятном ему диалекте; от адского хриплого гула машины сотрясались недра судна, потом лязг железа заглушил голоса спорящих; выбрали якорь, качка усилилась; внезапно воцарилась мертвая тишина; пакетбот отчалил, пакетбот пустился в открытое море!
Грудь Жака распирало. Это почти болезненная тяга к борьбе – он и сам толком не знал к какой, – к созиданию, к абсолютной полноте существования наталкивалась на этот дом, на этого покойника, на Жиз, на все минувшее, где все было капканы и оковы.
– Бежать отсюда, – буркнул он, сцепив челюсти, – бежать к чертовой матери!
В лифте Жиз рухнула на скамеечку. Хватит ли у нее сил добраться до своей комнаты?
Итак, свершилось: объяснение, на которое она, вопреки всякой очевидности, возлагала столько надежд, – объяснение это состоялось, исчерпало себя. И для этого хватило всего четырех фраз: "Жак, нам надо поговорить!" – на что он ответил: "Я тоже предпочитаю покончить с этим!" А потом два вопроса, оставшиеся без ответа: "Когда ты уезжаешь?" – "А ты?"
Четыре коротеньких фразы, которые Жиз тупо повторяла про себя.
А что теперь?
Когда Жиз очутилась в просторной прихожей верхней квартиры, где в спальне две монахини бодрствовали у гроба и где уже ровно ничего не осталось от надежды, витавшей здесь еще полчаса назад, у нее так сильно сжалось сердце, ей стало так страшно остаться одной, что страх этот пересилил слабость и потребность в покое. Вместо того чтобы прямо пройти к себе, она зашла к тетке.
Старушка Мадемуазель вернулась из церкви. Она, как и обычно, сидела у своего рабочего столика, заваленного накладными, какими-то образцами, проспектами и лекарствами.
Узнав Жиз по походке, она с трудом повернула к ней свою скованную болезнью шею:
– Ах, это ты? А я как раз...
Жиз бросилась к тетке, хотя ее шатало, поцеловала этот лоб цвета слоновой кости, прикрытый седыми бандо, и упала перед ней, как ребенок, на колени, потому что слишком выросла и не могла, как прежде, укрыться на груди старушки.
– А я как раз хотела тебя спросить, Жиз... Они никаких распоряжений о генеральной уборке и насчет дезинфекции не сделали? А ведь существуют на сей счет соответствующие законы! Спроси-ка Клотильду! Ты должна поговорить с Антуаном. Сначала надо пригласить муниципальную дезинфекционную бригаду. А потом для верности еще обкурить квартиру, купить в аптеке специальный прибор для обкуривания, Клотильда знает: законопатим все щели. И ты нам тогда поможешь...
– Но, тетя, – пробормотала Жиз, и глаза ее снова наполнились слезами, я должна уехать, я... Меня там ждут...
– Как это там? После того, что произошло? Значит, ты собираешься оставить меня одну? – Нервическое покачивание головы сопровождало каждое слово Мадемуазель. – И это в моем состоянии, мне ведь уже семьдесят восемь...
"Уехать, – думала Жиз. – И Жак тоже уедет. И все будет как раньше, не будет только надежды... Никакой, никакой надежды не будет!.." Виски у нее ломило. Мысли мешались. Жак стал для нее теперь каким-то совсем непонятным, и это было мучительнее всего. Непонятным, и это он, – тот, которого, как ей казалось, она понимала так хорошо, даже когда его не было рядом! Как же такое могло получиться?
Вдруг ей пришла в голову новая мысль: "Уйти в монастырь?" Там вечный покой, покой Христов.
Да, но отказаться от всего! Отказаться... Сможет ли она?
Уже не в силах сдерживаться, она разрыдалась и, приподнявшись с колен, судорожно обняла тетку.
– Ох, – простонала она, – это же несправедливо, тетя. Как все несправедливо!
– Да о чем ты? Что несправедливо? Что это ты такое мелешь, перестань! проворчала Мадемуазель, она и встревожилась и рассердилась одновременно.
Жиз снова без сил опустилась на колени. И, как бы ища опоры, желая почувствовать хоть чье-то присутствие, она терлась щекой о грубую ткань платья, натянутого острыми старушечьими коленями, и слушала, как сварливо твердит тетка, неодобрительно покачивая головой.
– В семьдесят восемь лет остаться одной, да еще в таком состоянии...
XII. Похороны
Маленькая часовенка при исправительной колонии в Круи была набита до отказа. Несмотря на холодную погоду, двери распахнули настежь; уже целый час во дворе, где от сотен ног снег превратился в грязное месиво, стояли строем, не двигаясь, без головных уборов двести восемьдесят шесть воспитанников колонии; их новые холстинковые куртки были стянуты поясами со сверкающей медной пряжкой, где был выбит номер, а стерегли их стражники в полной форме, с кобурой на боку.
Заупокойную мессу служил аббат Векар, но отпущение грехов дал епископ епархии Бовэ своим басистым глухим голосом. Торжественные песнопения следовали одно за другим и мгновение витали в гулкой тишине маленького нефа:
– "Pater nos-ter..."[15]15
«Отче наш...» (лат.).
[Закрыть]
– "Requiem aeternam dona ei, Domine..."[16]16
«Вечный покой дай, господи...» (лат.).
[Закрыть]
– "Requiescat in pace..."[17]17
«В мире почил...» (лат.).
[Закрыть]
– Amen[18]18
Аминь (лат.).
[Закрыть].
Потом на хорах в шесть голосов был исполнен заключительный псалом.
Антуан, чья мысль с самого утра работала на редкость четко, хотя и отвлекалась зрелищем, подумал: "Почему-то все прямо помешались на траурном марше Шопена и непременно играют его на похоронах, да какой же он траурный! Быстротечная печаль, и тут же сразу же – переход к радости, потребность иллюзии... Просто легкомыслие больного туберкулезом, думающего о собственной смерти!" Он вспомнил последние дни Дэрни, тоже музыканта, лежавшего в их госпитале: "Все умиляются, ищут здесь экстаз умирающего, которому открываются небеса... А на самом-то деле для нас это лишь один из симптомов заболевания, вернее, просто один из болезненных признаков, как, например, температура!"
Впрочем, он не мог отрицать, что великая патетическая скорбь была бы довольно неуместной в данных обстоятельствах. Никогда еще похоронная церемония не проходила с такой сугубо официальной помпой. Сам Антуан, если не считать г-на Шаля, который сразу же по приезде юркнул в толпу, был единственным "близким". Двоюродные братья, дальние родственники, присутствовавшие при отпевании в Париже, не сочли для себя обязательным тащиться по такому холоду в Круи. Публика сплошь состояла из коллег покойного и делегатов от различных благотворительных обществ. "Из "представителей", – подумал про себя Антуан, и эта мысль даже развеселила его. – А я тоже "представитель семьи". – Но тут же не без грусти ответил: И ни одного друга". Это означало: "Никого, кто бы был моим другом. И поделом мне". (После смерти отца он вдруг сделал открытие, что у него нет настоящих друзей. За исключением, быть может, Даниэля, никогда он не имел друга, только товарищей. И в этом виноват был он сам: зачем так долго жил, не думая о людях. Вплоть до последних лет он чуть ли не гордился этой своей обособленностью. А сейчас начал от нее страдать.
Он с любопытством следил за манипуляциями священнослужителей. "А что будет сейчас?" – подумал он, заметив, что все духовенство скрылось в ризнице.
Оказывается, ждали, когда служащие похоронного бюро водрузят гроб на катафалк, установленный на паперти часовни. Тут снова появился распорядитель все с тем же чопорным видом балетмейстера средней руки, склонился перед Антуаном, пристукнув по плитам своим черным жезлом, издавшим меланхолический звон, после чего провожающие гуськом потянулись к дверям, сгрудились под аркой, чтобы слышать речи. С достоинством выпрямившись, Антуан покорно выполнял все пункты церемониала, его поддерживала мысль, что на него устремлены десятки глаз. Присутствовавшие расступились, каждому не терпелось увидеть, как за сыном Тибо проследуют субпрефект, мэр Компьена, генерал-комендант крепости, директор конского завода, муниципальный совет Круи в полном составе и в сюртуках, молодой епископ in partibus[19]19
Еще не получивший сана (лат.).
[Закрыть], который «представлял» его преосвященство кардинала-архиепископа города Парижа, и прочие знаменитости, чьи имена называли шепотом, в том числе несколько членов Академии моральных наук, приехавших в качестве друзей отдать последний долг останкам своего собрата.
– Господа... – прогремел чей-то зычный голос. – Французский институт возложил на меня эту печальную, но почетную обязанность...
Говорил Луден-Костар, юрисконсульт, лысенький, дородный, в очень узкой шубе с меховым воротником. Он, видимо, вознамерился дать широкий очерк биографии покойного.
– ...Его юность, исполненная трудов и рвения, протекала неподалеку от отцовской фабрики, в Руанском лицее.
Антуан припомнил фотографию, на которой был изображен ученик коллежа, опершийся локтем о стопку книг, полученных в награду. "Юность Отца... думал он. – Кто бы мог тогда предсказать дальнейшее? Человека удается понять полностью только после его смерти, – заключил он. – Пока человек жив, все то, что он может еще совершить, то, что неведомо для других, составляет неизвестное, которое путает все расчеты. И только смерть закрепляет его контуры, личность, так сказать, отделяется от возможных вариантов и обособляется, тогда можно обойти его вокруг, наконец-то увидеть его со спины, вынести целостное суждение... Недаром я всегда говорил, – мысленно добавил он, невольно улыбнувшись, – что нельзя ставить окончательного диагноза до вскрытия".
Антуан сам чувствовал, что он далеко еще не исчерпал своих мыслей о жизни и характере отца, и что еще долго в этих своих размышлениях он будет находить повод оглянуться на себя самого, каждый раз обнаруживая нечто весьма любопытное и поучительное.
– ...Когда он был призван принять участие в трудах нашего достославного института, мы памятовали не только о его бескорыстии, его энергии, его любви к человечеству, даже не так из-за того высокого и бесспорного авторитета, в силу коего он стал наиболее примечательной личностью среди самых представительных...
"И он тоже, оказывается, "представитель", – подумал Антуан.
Он слушал эти славословия, и они отнюдь не оставляли его безучастным. Он даже пришел к мысли, что всегда недооценивал отца.
– ...Склонимся же, милостивые государи, перед этим благородным сердцем, которое до последней минуты билось ради прекрасного и справедливого дела.
Бессмертный15
[Закрыть] закончил. Он сложил листки, засунул руки в подбитые мехом карманы и, отступив, скромно занял место среди своих собратьев.
– Господин председатель Комитета Католических богоугодных заведений Парижской епархии, – с достоинством возгласил балетмейстер.
Почтенный старец, вооруженный слуховым рожком и поддерживаемый лакеем, почти таким же дряхлым и таким же немощным, как и хозяин, приблизился к катафалку. Это был не только преемник г-на Тибо как председателя приходского Комитета, но и близкий друг покойного, единственный оставшийся в живых из группы юных руанцев, прибывших вместе с Оскаром Тибо в Париж учиться на юридическом факультете. Он был абсолютно глух, и глух уже очень давно, так что Антуан с Жаком еще в детстве окрестили его "Глухарем".
– Чувство, которое привело нас всех сюда, милостивые государи, это не только чувство печали, – завизжал старичок; и этот пронзительный блеющий голос напомнил Антуану, как третьего дня Глухарь явился к ним, поддерживаемый все тем же развалюхой-лакеем. "Орест, – взвизгнул он еще с порога спальни, где лежало тело. – Орест хочет отдать Пиладу последний долг дружбы!" Его подвели к покойному, и он долго смотрел на него, моргая воспаленными красными глазами; потом выпрямился и, рыдая, крикнул Антуану так, будто тот находился на расстоянии трех десятков метров от него. "Какой он был красавец в двадцать лет!" (Сейчас это воспоминание позабавило Антуана. "До чего же быстро все меняется в жизни", – отметил он про себя; ведь он-то хорошо помнил, что всего два дня назад, стоя у гроба, по-настоящему растрогался.)