Текст книги "Семья Тибо (Том 2)"
Автор книги: Роже Мартен дю Гар
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 41 страниц)
Антуан прочел от строчки до строчки раздел, озаглавленный "Церемония похорон", так как вчера только мельком пробежал его.
"Настоящим выражаю желание, чтобы после отпевания в церкви св. Фомы Аквинского, нашей приходской церкви, тело мое было перенесено в Круи. Я желаю, чтобы похоронный обряд происходил в тамошней часовне, в присутствии всех воспитанников. Я желаю, чтобы, в отличие от панихиды в церкви св. Фомы Аквинского, отпевание в Круи происходило со всей торжественностью, какою сочтут уместной члены совета почтить мои останки. Хотелось бы, чтобы до последнего места упокоения меня проводили представители богоугодных заведений, коих был я усердным соревнователем в течение многих лет, равно как и делегация Французской Академии, принадлежностью которой я столь горжусь. Желаю также, если то разрешено правилами, чтобы мне, как кавалеру Почетного легиона, был отдан воинский салют и произведен залп, ибо я всегда отстаивал нашу армию своими речами, пером и участием в голосовании в соответствии со своим гражданским долгом. Наконец, я хочу, чтобы те, кто выразит желание произнести несколько прощальных слов у моей могилы, получили бы на то разрешение без всяких ограничений.
Строки эти отнюдь не выражают того, что я питаю иллюзии насчет всей тщеты этих посмертных почестей. Уже сейчас, заранее, я с трепетом готовлюсь предстать перед Высшим Судилищем. Но после того, как меня озарил свет размышлений и молитв, я считаю, что в данных обстоятельствах долг человека состоит в том, чтобы заставить умолкнуть чувство праздного самоуничижения и постараться сделать так, чтобы в день моей смерти мое существование могло бы, если то угодно господу, стать в последний раз примером, дабы побудить других христиан из нашей крупной французской буржуазии посвятить себя служению религии и делу католического милосердия".
Следующий раздел носил название: "Прочие указания". Итак, Антуану не требовалось проявлять никакой инициативы: г-н Тибо дал себе труд разработать от начала до конца всю церемонию. До последней минуты глава семьи держал бразды правления, и это желание его до самой развязки не нарушить целостности своего образа показалось Антуану почти величественным.
Господин Тибо заранее составил даже извещение о своих похоронах, и Антуан просто передал его в похоронное бюро. Все титулы отца были выведены в порядке, очевидно, тщательно продуманном; одно их перечисление занимало с добрый десяток строк. Член Академии – было написано заглавными буквами. Дальше упоминались не только такие звания, как: Доктор юридических наук, Бывший депутат Эра или Почетный председатель комитета Католических богоугодных заведений Парижской епархии, Основатель и Директор Общественного Призрения, Председатель административного совета Общества защиты детей, Бывший казначей Французской секции главного комитета Католической солидарности, – но и такие, что Антуан призадумался: Член-корреспондент Братства святого Иоанна Латранского, или Председатель приходского совета и активный член Религиозного общества при церкви св. Фомы Аквинского. И этот горделивый перечень заканчивался списком наград, в котором орден Почетного легиона был упомянут вслед за орденом Св. Григория, Св. Изабеллы и даже после Южного Креста. Все эти орденские знаки должны быть пришпилены к крышке гроба.
Большую часть завещания составлял длинный список пожертвований отдельным лицам и богоугодным заведениям, о многих Антуан даже никогда не слышал.
Имя Жиз приковало его взгляд. Г-н Тибо в качестве приданого завещал "мадемуазель Жизель де Вез", которую он "воспитал", как было написано, и которую считал "почти родной дочерью", – значительный капитал, "с условием заботиться до последних дней об ее тетке". Таким образом, будущее Жиз было обеспечено, и прекрасно обеспечено.
Антуан прервал чтение. Он даже покраснел от удовольствия. Никогда бы он не подумал, что эгоистичный старик способен на такое трогательное внимание и на эту широту. Внезапно он ощутил прилив благодарности и уважения к отцу, и дальнейшее чтение лишь укрепило его в этом. Видно, г-н Тибо и впрямь старался всех осчастливить: прислуга, консьержка, садовник из Мезон-Лаффита – никто не был забыт.
Конец этого труда был посвящен различным проектам создания новых благотворительных учреждений, коим присваивалось имя Оскара Тибо. Теперь Антуан из чувства любопытства выхватывал наугад отдельные строки. "Дар Оскара Тибо Французской Академии, для учреждения премии за добродетель". Еще бы! Премия Оскара Тибо, присуждаемая каждые пять лет Академией моральных наук за лучшее сочинение, "могущее помочь борьбе с проституцией и положить конец существующей в отношении ее терпимости..." Ну ясно! "...со стороны Французской республики". Антуан улыбнулся. Деньги, завещанные Жиз, настроили его на всепрощающий лад. И к тому же в этом желании, упорно повторяемом завещателем, послужить делу религии, он не без волнения обнаруживал тайную настойчивую мысль, – сам Антуан, несмотря на свой возраст, был ей не совсем чужд: надежда увековечить себя в мирском.
Но самым наивным, самым неожиданным из всех этих начинаний было распоряжение вручить довольно значительную сумму его высокопреосвященству епископу города Бовэ с целью издания ежегодного "Альманаха Оскара Тибо", который следует выпускать "в возможно большем количестве экземпляров", и который следует "продавать по самой низкой цене во всех писчебумажных магазинах и на рынках прихода", и который под видом "практического сельскохозяйственного календаря" должен "проникнуть в каждый католический очаг для воскресных чтений в зимние вечера" и содержать "подбор забавных и назидательных историй".
Антуан отложил завещание. Он торопился просмотреть остальные бумаги. Засовывая объемистый труд в картонную папку, он вдруг поймал себя на мысли, и мысли довольно приятной: "Раз он проявил такую щедрость, значит, оставил нам значительное состояние!.."
В верхнем ящике лежал еще большой кожаный портфель с застежками и с надписью "Люси" (так звали покойную г-жу Тибо).
Антуан отпер замочек не без чувства легкого смущения. И однако ж!
Первым делом самые разнообразные вещицы. Вышитый носовой платок, ларчик для драгоценностей, пара маленьких сережек, очевидно еще девичьих; в кошелечке из слоновой кости, подбитом атласом, сложенный вчетверо билет причастницы, чернила совсем побелели, разобрать ничего нельзя. Несколько выцветших фотографий, их Антуан никогда не видел: его мать девочкой; его мать в восемнадцать, а может быть, в девятнадцать лет. Он удивился, как это отец, человек отнюдь не сентиментальный, хранил все реликвии и хранил именно в этом ящике, который находился у него под рукой. Теплое чувство нежности охватило Антуана при виде этой свежей, веселой девушки, при виде своей матери. Но, вглядываясь в забытые черты, он главным образом думал о себе. Когда г-жа Тибо скончалась после рождения Жака, Антуану было лет девять-десять. В ту пору он был мальчик упрямый, прилежный, самостоятельный, и надо признать, "не слишком чувствительный". И, не задерживаясь на этих не очень приятных эпитетах, он заглянул в другое отделение портфеля.
Вытащил оттуда две пачки писем одинакового объема.
Письма Люси.
Письма Оскара.
Второй пакет был перевязан узенькой шелковой ленточкой и подписан косым ученическим почерком, очевидно, г-н Тибо обнаружил его в таком виде в секретере покойной жены и благоговейно сохранил.
Антуан нерешительно вертел пачку писем в руке; будет еще время вернуться к ним на досуге. Но когда он отложил пачку в сторону, завязочка ослабла, и на глаза ему попали строчки, и эти строчки вне связи со всем остальным, строчки, дышавшие подлинной жизнью, вдруг осветили скрывавшееся во мраке прошлое, о котором он никогда даже не подозревал, даже не догадывался о нем.
"...Напишу тебе из Орлеана, перед Конгрессом. Но мне хочется, любимая, послать тебе еще сегодня же вечером биение моего сердца, дабы призвать тебя к терпению и помочь тебе перенести первый день нашей недельной разлуки. Суббота не за горами. Покойной ночи, любовь моя. Непременно положи маленького к себе в спальню, чтобы чувствовать себя не такой одинокой..."
Прежде чем взяться за следующее письмо, Антуан встал и запер дверь на ключ.
"...Люблю тебя всей душой, моя драгоценная. Разлука сковала мое сердце льдом еще сильнее, чем снег и зимний холод в этой чужой стране. Ждать В.П. в Брюсселе не буду. Не позже субботы я снова прижму тебя к своей груди, дорогая моя Люлю. Люди не способны разгадать нашу с тобой тайну: никто еще никогда так не любил друг друга, как любим мы с тобой..."
Антуан был до того удивлен, обнаружив эти слова, вышедшие из-под отцовского пера, что не решился снова связать пачку.
Однако не все письма были проникнуты таким жарким чувством:
"...Признаюсь, одна фраза в твоем письме пришлась мне не по душе. Заклинаю тебя, Люси, не пользуйся моим отсутствием и не теряй слишком много времени за фортепиано. Поверь мне. Музыка вызывает экзальтацию такого рода, которая оказывает пагубное воздействие на чувствования еще юной души, она приучает к праздности, развязывает воображение и, того и гляди, отвратит женщину от ее прямых, положенных ей обязанностей..."
Иной раз тон становился даже раздраженным:
"...Ты не хочешь меня понять, и вижу, что ты никогда меня не понимала. Ты обвиняешь меня в эгоизме, это меня-то, чья жизнь без остатка отдана другим. Если наберешься смелости, осведомись у аббата Нуайеля, что следует думать на сей счет! Ты бы возблагодарила бога, гордилась бы тем, что моя жизнь сплошное самопожертвование, если бы только могла вникнуть в ее суть, нравственное величие, в высшую цель! А ты низко ревнуешь и думаешь лишь о том, как бы из личных соображений лишить благотворительные заведения моего руководства, в котором они нуждаются!"
Но большинство писем дышало глубокой нежностью:
"...Ни слова от тебя вчера, ни слова сегодня. Ты так нужна мне, что я не могу уже обходиться без твоих писем, жду их каждое утро, и, если при пробуждении не обнаруживаю твоего послания, весь рабочий день идет кое-как. За неимением лучшего, перечитывал твое, такое милое, письмецо от четверга, полное чистоты, прямоты, нежности. О, добрый ангел, посланный мне самим богом! Подчас я упрекаю себя за то, что люблю тебя не так, как ты того заслуживаешь. Я же знаю, любимая моя, что ты не позволишь сорваться с твоих губ ни единой жалобе. Но какой низостью было бы с моей стороны делать вид, что я забыл все нанесенные тебе обиды, и скрывать от тебя мое раскаяние!
Нашу делегацию очень чествовали. Мне было отведено весьма почетное место среди прочих ее членов. Вчера обед на тридцать кувертов, тосты и т.д. Думаю, моя ответная речь произвела впечатление. Но каковы бы ни были все эти почести, я ни на минуту не забываю вас обоих: в перерыве между заседаниями думаю только о тебе, моя любимая, и о малыше.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . ."
Антуан почувствовал какое-то необычайное волнение. Когда он клал пачку на место, руки его тряслись. "Ваша святая мать", – неизменно говорил г-н Тибо за столом, когда вспоминал какое-нибудь событие своей жизни, связанное с покойной женой, и при этих словах как-то по-особенному вздыхал и возводил очи к потолку, бросая косвенный взгляд на люстру. Из этого краткого вторжения в никому не ведомую до сих пор сферу он узнал куда больше о молодых годах своих родителей, чем из тех намеков, что слышал от отца в течение двадцати лет.
Второй ящик был забит другими пачками.
Письма от детей. Воспитанники и арестанты.
"Тоже члены его семьи", – подумалось Антуану.
В этой области прошлого он чувствовал себя не столь неловко, но удивлен был, пожалуй, не меньше. Кто бы мог подумать, что г-н Тибо сбережет все письма Антуана, все письма Жака, даже письма Жиз, весьма, правда, немногочисленные, и сохранит их под общей рубрикой: "Письма от детей"?
Наверху пачки лежал листок без даты, неуклюже нацарапанный карандашом, – первое послание дитяти, чьей ручонкой водила рука матери:
"Дорогой папочка, целую тебя и желаю веселых праздников.
Антуан"
На мгновение он умилился этому уцелевшему от предысторических времен памятнику и взялся за следующую папку.
Письма от воспитанников и арестантов особого интереса не представляли.
"Господин председатель!
Нынче вечером нас отправляют на остров Рэ. Не могу покинуть тюрьму, не выразив Вам свою благодарность за все Ваши благодеяния . . . . . . . . . . "
"Милостивый государь и благодетель!
Тот, кто пишет Вам это письмо и подписывает его, стал вновь честным человеком и поэтому осмеливается просить Вашей рекомендации; прилагаю при сем письмо моего отца и, надеюсь, Вы простите эти погрешности против французского языка и стиля... Обе мои дочурки каждый вечер молятся за того, которого называют "папиным крестным" . . . . . . . . . . . . . . . . . . . "
"Господин председатель!
Вот уже двадцать шесть дней, как я заключен в тюрьму, и очень огорчаюсь, что все эти двадцать шесть дней я видел следователя всего только один раз, хотя представил в письменном виде вполне обоснованные объяснения . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . "
Засаленный листок с пожелтевшими уже чернилами и надписью "Лагерь Монтравель, Новая Каледония", – кончался следующими каллиграфически выведенными словами:
"...В ожидании лучших дней, прошу Вас благосклонно принять мои заверения в совершенной признательности и почтении.
Ссыльный No 4843".
И опять все эти письма, свидетельства благодарности и доверия, эти руки отверженных, тянувшихся к его отцу, растрогали Антуана.
"Надо бы эти письма показать Жаку", – подумал он.
В самой глубине ящика маленькая папочка без этикетки, а в ней три любительские фотографии с загнутыми от времени уголками. На первой, самой большой, – женщина лет тридцати на фоне горного пейзажа, у опушки сосновой рощицы. И хотя Антуан так и этак подставлял карточку под свет лампы, лицо этой женщины было ему незнакомо. Впрочем, шляпка с бантами, платье с высоким воротником, буфы на рукавах свидетельствовали об очень давней моде. На втором снимке, поменьше, была изображена та же самая дама уже без шляпки, на сей раз на скамье в сквере, а может быть, в садике перед отелем; а у ног незнакомки под скамейкой сидел в позе сфинкса белый пудель. На третьей карточке был снят без хозяйки один пудель с бантом на голове, он стоял на садовом столе, гордо задрав мордочку. В той же папке хранился еще один конверт, в котором лежал негатив большой фотографии горного пейзажа. Ни имени, ни даты. Если приглядеться повнимательнее к силуэту незнакомки, еще стройной, видно было, что ей уже сорок, а то и больше. Теплый серьезный взгляд, хотя губы тронуты улыбкой: внешность привлекательная, и Антуан, заинтригованный, все смотрел и смотрел на карточку, не решаясь убрать ее в папку. Уж не самовнушение ли это? Ему вдруг почудилось, что где-то когда-то он, возможно, и встречал эту даму.
В третьем полупустом ящике лежала только одна старая бухгалтерская тетрадь, и Антуан решил было не открывать ее. Старая тетрадь, с вытисненными на Сафьяновом переплете инициалами г-на Тибо; но, как оказалось, никакого отношения к бухгалтерии она не имела.
На первой странице Антуан прочел:
"Подарок Люси по случаю первой годовщины нашей свадьбы: 12 февраля 1880 года".
В середине следующей страницы Оскар Тибо написал теми же красными чернилами:
Наброски
о роли родительской власти в истории человечества.
Но заголовок этот был зачеркнут. Очевидно, проект отпал сам собой. "Странное все-таки намерение, – подумал Антуан, – для человека, женатого всего год, когда первый ребенок даже не появился на свет!"
Но когда он перелистал тетрадь, любопытство его снова пробудилось. Лишь немногие страницы остались незаполненными. По менявшемуся почерку видно было, что тетрадь служила хозяину в течение долгих лет. Но это был не дневник, как поначалу решил Антуан и даже в душе надеялся на это: просто отец выписывал различные цитаты, очевидно, по ходу чтения.
Сам выбор этих текстов оказался весьма знаменательным, – и Антуан впился в них испытующим взором.
"Редко что представляет большую опасность, чем привнесение малейших новшеств в установленный порядок" (Платон).
"Довольствуясь своим положением, он не желает быть иным, чем был всегда, не желает жить иначе, чем жил: он довольствуется собственным обществом и испытывает лишь слабую потребность в других и т.д."
Некоторые из этих цитат оказались поистине неожиданными.
"Существуют сердца ожесточившиеся, горькие и огорченные по самой природе своей, и все, что соприкасается с ними, становится равно горьким и жестким" (святой Франциск Сальский12
[Закрыть]).
"Мало на свете таких душ, которые любили бы сердечнее, нежнее, преданнее, чем я; и я даже чрезмерен в своем обожании" (святой Франциск Сальский).
"Возможно, молитва затем и дана человеку, чтобы он мог позволить себе ежедневный вопль любви, за который не приходится краснеть".
Этот последний афоризм не имел ссылки и написан был беглым почерком. Антуан заподозрил даже, что автором его является сам отец.
Впрочем, г-н Тибо именно с этого времени приобрел, по-видимому, привычку переслаивать цитаты плодами своих собственных раздумий. И, перелистывая страницы, Антуан, к своему удовольствию, убедился, что тетрадь довольно быстро утратила первоначальное назначение и стала почти целиком собранием личных размышлений Оскара Тибо.
Поначалу большинство этих максим касалось в основном политических или общественных вопросов. Без сомнения, г-н Тибо заносил сюда общие мысли, которые ему посчастливилось обнаружить в процессе подготовки к очередной речи. На каждой странице Антуан наталкивался на знакомую ему вопросительно-отрицательную форму: "Не являются ли?", "...Не следует ли?" столь характерную для отцовского мышления и его бесед.
"Авторитет патрона есть такая власть, которой достаточно, дабы узаконить его компетенцию. Но только ли это? Не следует ли для того, чтобы процветало производство, установить моральные узы между теми, кто участвует в этом производстве? И не является ли ныне организация хозяев необходимым органом для моральной связи между рабочими?"
"Пролетариат восстает против неравенства условий и называет "несправедливостью" чудесное разнообразие, коего возжелал сам господь".
"Не существует ли в наши дни склонность забывать то, что добродетельный человек неизбежно является также человеком, владеющим добром?"
Антуан перескочил сразу через два-три года. Соображения общего порядка, видимо, все больше и больше уступали место размышлениям, в которых звучало что-то интимно-личное:
"Не то ли дает нам уверенность чувствовать себя христианином, что Церковь Христова есть также и Власть земная?"
Антуан улыбнулся. "Вот такие вот честные люди, – подумалось ему, – коль скоро они мужественны и пылки, подчас опаснее любого негодяя!.. Они навязывают свою волю всем – преимущественно лучшим, – они до того уверены, что истина у них в кармане, что ради торжества своих убеждений не останавливаются ни перед чем... Ни перед чем... Я сам был свидетелем того, как отец ради блага своей партии, ради успеха любой из своих благотворительных затей разрешал себе кое-какие штучки... Словом, разрешал себе то, что никогда не разрешил бы, если бы речь шла о его личных делах, интересах, – чтобы, например, получить орден, заработать деньги!"
Глаза его бегали по страницам, выхватывая наудачу абзацы.
"Не является ли вполне законной и благотворной некая разновидность эгоизма или, лучше скажем, способ использования эгоизма в благочестивых целях: например, пропитать эгоизмом нашу христианскую деятельность и даже нашу веру?"
Тому, кто не знал самого Оскара Тибо или его жизни, некоторые утверждения могли показаться просто циничными.
"Благотворительность. То, что составляет величие и, главное, ни с чем не сравнимую социальную действенность нашей католической Филантропии ("Благотворительность", "Сестры св. Венсана де Поля" и т.д.), – сводится, в сущности, к тому, что распределение материальной помощи касается лишь покорных и благомыслящих и не рискует поощрять недовольных, мятежных, словом, тех, кто не желает мириться со своим низким положением, тех, у кого с губ не сходят такие слова, как "неравенство" и "требования".
"Истинное милосердие – не в том, чтобы просто желать счастья ближним.
Господи, дай нам силу принудить тех, кого нам надлежит спасать".
Мысль эта, очевидно, преследовала его, так как через несколько месяцев он записал:
"Быть жестоким по отношению к себе самому, дабы иметь право быть жестоким в отношении других".
"Не следует ли числить в первом ряду непризнанных добродетелей именно ту, что дается тяжким искусом, ту, что в моих молитвах я уже давно именую: "Очерствением"?"
И еще одна запись на отдельной чистой странице звучала совсем страшно:
"Творить насилие силою добродетели".
"Очерствение", – думал Антуан. Он вдруг осознал, что отец был не только черствым, но и очерствевшим, намеренно очерствевшим. Впрочем, он не мог отказать в некоторой мрачной прелести этому непрерывному самопринуждению, даже если оно вело к бесчеловечности... "Добровольно кастрированная чувствительность?" – подумал он. Иногда ему казалось, что Оскар Тибо страдал от себя самого и своих заслуг, завоеванных в такой суровой борьбе.
"Уважение вовсе не исключает дружбу, но рождает ее лишь в редких случаях. Восхищаться не значит любить; и если с помощью добродетели можно добиться уважения, то нечасто она открывает сердца людей".
Тайная горечь водила его рукой, когда несколькими страницами ниже он написал:
"Человек добродетельный не имеет друзей. Бог посылает ему в утешение облагодетельствованных им".
То здесь, то там, – правда, редко, – раздавался крик человека, и он долго еще звучал в ушах ошеломленного Антуана.
"Если я не творил добра по природной склонности, пусть я творил его хотя бы с отчаяния или, на худой конец, просто чтобы не творить зла".
"Есть во всем этом кое-что от Жака", – подумал Антуан, Но определить это "кое-что" было нелегко. То же обуздание чувствительности, такое же глубинное буйство инстинктов, та же суровость... Антуану даже пришла в голову мысль: уж не потому ли такую неприязнь вызывал у отца авантюристический нрав Жака, что порой чувство это еще подкреплялось сходством, правда, скрытым, их темпераментов?
Многие записи начинались словами "Козни дьявола".
"Козни дьявола: тяга к истине. Разве не труднее подчас мужественно упорствовать во имя верности самому себе, своему пусть даже поколебленному убеждению, чем самонадеянно сотрясать столпы, рискуя разрушить все здание?
Разве не выше духа правды дух логики?"
"Козни дьявола. Таить свою гордыню вовсе не значит быть скромным. Лучше открыто проявлять свои не до конца усмиренные недостатки и превращать их в силу, нежели лгать и ослаблять себя, скрывая их".
(Слова "гордыня", "тщеславие", "скромность" встречались буквально на каждой странице.)
"Козни дьявола. Принижать себя, говоря уничижительно о самом себе; разве это не та же гордыня, только притворная? Единственно что нужно – это о себе молчать. Но эта задача для человека посильна лишь в том случае, если он уверен, что о нем, на худой конец, будут говорить другие".
Антуан снова улыбнулся. Но ироническая складка губ не сразу исчезла.
Какой грустью веяло хотя бы от этой довольно-таки избитой мысли, когда она вышла из-под пера Оскара Тибо:
"Разве есть хотя бы одна жизнь – пусть даже жизнь святого, – над которой ежедневно не властвовала бы ложь?"
Впрочем, безмятежность из года в год постепенно покидала эту душу, закованную в броню непогрешимости; и это было неожиданностью для Антуана, особенно когда он припоминал отца в старости.
"Коэффициент полезного действия любого существования, размах деяний человека, их ценность диктуется жизнью сердца, хотя часто считается иначе. Иным, чтобы оставить после себя достойное их наследие, не хватает одного тепла родной души".
Временами чувствовалась даже тайная боль.
"Разве не совершенная ошибка не способна так же искалечить характер человека и так же опустошить его внутреннюю жизнь, как подлинно совершенное преступление? Тут есть все: даже укоры совести".
"Козни дьявола. Не смешивать с любовью к ближнему волнение, кое охватывает нас, когда мы приближаемся, прикасаемся к некоторым людям..."
Эта запись обрывалась на полустрочке, все остальное было зачеркнуто. Однако не так густо, чтобы Антуан не смог прочитать на свет:
"...к молодым и даже детям".
На полях пометки карандашом:
"2 июля. 25 июля. 6 августа. 8 августа. 9 августа".
А дальше через несколько страниц тон резко менялся, хотя бы в этой записи:
"Господи, тебе ведома слабость моя, ничтожество мое. Нет у меня права на прощение твое, ибо я не отошел, не могу отойти от своего греха. Укрепи волю мою, дабы избег я дьявольских козней".
И вдруг Антуану припомнились те несколько непристойных слов, которые раза два срывались с губ Отца в минуты бреда.
Эти покаянные строчки исповеди то и дело прерывались мольбами к богу:
"Господи, тот, кого ты возлюбил, болен!"
"Остерегайся меня, боже, ибо если ты меня покинешь, я предам тебя!"
Антуан перевернул несколько страниц.
Одна запись привлекла его взгляд, сбоку на полях было написано карандашом: "Август 95-го года".
"Знак внимания влюбленной женщины. На столе лежала книга друга; одна страница была заложена газетой. Кто же мог быть здесь так рано утром? Василек, такие васильки вчера украшали ее корсаж, а сегодня послужили закладкой".
Август 1895 года? Пораженный Антуан стал рыться в памяти. В девяносто пятом ему было четырнадцать. Как раз тогда отец возил их на каникулы под Шамоникс. Встреча в гостинице? И сразу же он подумал о той фотографии, где была запечатлена дама с пуделем. Вдруг он найдет объяснение этому в дальнейших записях? Но нет, ни слова больше о "влюбленной".
Однако, перелистав несколько страниц, он обнаружил цветок, – уж не василек ли? – сухой, расплющенный, по соседству с нижеследующей классической цитатой:
"В ней сочетаются все качества, дабы быть превосходной подругой; но есть в ней также то, что заведет вас дальше дружбы" (Лабрюйер13
[Закрыть]).
Ниже за тот же год, под 31 декабря, словно подбивая итог, латинская фраза выдавала бывшего воспитанника иезуитов:
"Saepe venit magno foenore tardus amor"[14]14
Часто запоздалая любовь овладевает человеком с огромной силой14
[Закрыть] (лат.).
[Закрыть].
Но напрасно Антуан ломал себе голову, вспоминая о каникулах девяносто пятого года, в памяти своей он не обнаружил ни буфов на рукавах, ни белого пуделька.
Прочесть все подряд за один вечер, особенно сегодняшний, он был просто не в состоянии.
Впрочем, г-н Тибо, по мере того как становился важной персоной в мире благотворительности, поглощенный своими многочисленными функциями за последние десять – двенадцать лет, постепенно совсем забросил тетрадь. Писал он только во время каникул, и благочестивые записи попадались все чаще и чаще. Последняя запись датировалась сентябрем 1909 года. Ни строчки после бегства Жака, ни строчки во время болезни.
На один из последних листков была занесена менее твердым почерком следующая, лишенная всяческих иллюзий, мысль:
"Когда человек добивается почестей, он большей частью уже не заслуживает их. Но, возможно, господь бог в несказанной милости своей посылает их человеку, дабы помочь ему переносить неуважение, которое он питает к себе самому и которое в конце концов отравляет и иссушает источник всякой радости, всякого милосердия".
Последние страницы тетради были не заполнены.
В самом ее конце к муаровому форзацу переплетчик приладил кармашек, где оказались еще какие-то бумаги. Антуан извлек оттуда две смешные фотографии Жиз в детстве, календарчик за 1902 год, где были отмечены все воскресенья, и письмо на розоватой бумаге:
7 апреля 1906 г.
Дорогой В. Икс. 99.
Все то, что Вы рассказали мне о себе, с таким же основанием могла бы я рассказать и о себе тоже. Нет, не берусь объяснять, что заставило поместить это объявление меня, женщину, получившую такое воспитание, как я. До сих пор я думаю об этом с удивлением, как, очевидно, удивились и Вы, начав просматривать "Брачные предложения" в газете и уступив искушению написать неизвестной адресатке, скрывшейся под инициалами, полными для Вас тайны. Ибо я тоже верующая католичка, безоговорочно преданная принципам религии, которым я не изменяла никогда, и вся эта история, столь романтическая, не правда ли, – по крайней мере, романтическая для меня, – явилась как бы указанием свыше; видимо, господь послал нам эту минуту слабости, когда я поместила объявление, а Вы его прочитали и вырезали. За семь лет моего вдовства я, надо Вам сказать, страдаю с каждым днем все больше именно оттого, что моя жизнь лишена любви, особенно еще и потому, что у меня не было детей, и я лишена даже этого утешения, Но, очевидно, это не такое уж утешение, коль скоро Вы, отец двух взрослых сыновей, имеющий наконец, домашний очаг, и, как я догадываюсь, человек деловой и очень занятый, коль скоро Вы тоже жалуетесь, что страдаете от одиночества и окружающей Вас черствости. Да, я, как и Вы, считаю, что сам бог вложил в нас эту потребность любить, и я молю его денно и нощно помочь мне обрести в браке, благословленном свыше, дорогого мне человека, способного согреть мне душу, быть пламенным и верным. Этому человеку, посланцу Господню, я принесу в дар пылкую душу и всю свежесть чувств, являющуюся священным залогом счастья. Но хотя я рискую огорчить Вас, я не могу прислать то, о чем Вы просите, хотя отлично понимаю, чем продиктована ваша просьба. Вы не знаете, что я за женщина, каковы мои родители, ныне уже покойные, но по-прежнему живые для меня в моих молитвах, не знаете, в какой среде я жила до сих пор. Прошу Вас снова и снова, не судите меня по той минуте слабости, когда я, тоскуя по любви, поместила это объявление, и поймите, что такая женщина, как я, не может посылать свои фотографии, даже лестные для нее. Единственно, что я могу сделать и сделаю весьма охотно, – это попрошу своего духовника, кстати, с прошлого рождества он назначен первым викарием одного из парижских приходов, – повидаться с аббатом В., о котором Вы упоминаете в Вашем втором письме, и дать ему все сведения. А что касается моей внешности, я могу лично нанести визит аббату В., которому Вы так доверяете, и он потом Вам..."
Этими словами оканчивалась четвертая страница. Антуан поискал в кармашке. Но ничего больше не обнаружил.
Действительно ли письмо было адресовано его отцу? Конечно, ему, тут и сомнений быть не может: два сына, аббат В...
Спросить Векара?.. Но если даже он в курсе этих матримониальных отцовских замыслов, он ничего не скажет. Дама с пуделем? Нет: это письмо датировано 1906 годом, то есть совсем недавнего происхождения: как раз в это время Антуан начал работать интерном у Филипа, а Жак как раз тогда же был направлен в исправительное заведение в Круи. Нет, с этой относительно недавней датой не сочетались ни та шляпка, ни перетянутая осиная талия, ни буфы на рукавах.