Текст книги "Семья Тибо (Том 2)"
Автор книги: Роже Мартен дю Гар
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 21 (всего у книги 41 страниц)
– Не бывает революции без бурного кризиса, без Wirbelsturm![26]26
Циклона (нем.).
[Закрыть] – сказал чей-то голос. (Жак узнал немецкий выговор Митгерга.)
– Ваши реформисты жестоко ошибаются, – продолжал Мейнестрель Ошибаются вдвойне: во-первых, потому, что переоценивают силы пролетариата, во-вторых, потому, что переоценивают возможности капитала. Пролетариат еще очень далек от той степени зрелости, которую они ему приписывают. У него нет ни достаточной спайки, ни достаточно зрелого классового сознания, ни... так далее – для того, чтобы перейти в наступление и завоевать власть! Что же касается капитала – ваши реформисты воображают, что если он идет на уступки, значит, он даст себя проглотить по кускам, от реформы к реформе. Это абсурд! Его контрреволюционность, решимость, сопротивляемость не ослабели. Его макиавеллизм непрестанно готовит контрнаступление. Неужели вы думаете, будто он не знает, что делает, соглашаясь на реформы, которые подсказывают ему официальные партийные вожди, – ведь это расслаивает трудящихся и тем самым разрушает единство рабочего класса! И так далее... Конечно, я знаю, что капитал глубоко расколот изнутри; я знаю, что, несмотря на некоторые внешние признаки обратного, капиталистические противоречия все возрастают! Но тем больше оснований полагать, что, прежде чем дать себя сбросить, капитал пустит в ход все имеющиеся в его распоряжении козыри. Все! И один из тех, на которые он, правильно или нет, рассчитывает больше всего, – это война! Война, которая разом должна вернуть ему позиции, отнятые социальными завоеваниями! Война, которая должна ему позволить разъединить и парализовать пролетариат!.. Во-первых, разъединить – потому что нельзя сказать, будто пролетариату в целом недоступны патриотические чувства; война противопоставит значительные массы националистически настроенного пролетариата массам, сохранившим верность Интернационалу... Во-вторых, парализовать, – потому что с обеих сторон фронта наиболее сознательная часть трудящихся будет уничтожена на полях сражений; а оставшиеся будут либо деморализованы – в побежденной стране, либо их легко будет парализовать и усыпить – в стране победившей...
VI. Продолжение
– Уж этот Кийёф! – послышался совсем рядом голос Сергея Желявского.
Заметив, что Жак отошел от собравшихся, он последовал за ним.
– Смешно видеть, как глубоко сидит в нас все, что заложено с детства... Не правда ли? – Он казался еще более отрешенным, чем обычно. – А ты, Тибо, спросил он, – как ты стал (он поколебался назвать Жака революционером)... как ты пришел к нам?
– О, я!.. – произнес Жак, чуть улыбнулся и подался назад, как будто уклоняясь от ответа.
– А я, – подхватил Желявский с радостной решимостью робкого человека, который уступил наконец искушению поговорить о самом себе, – я хорошо помню, как все это шло одно за другим, с самого моего бегства из гимназии. Однако мне кажется, что я уже тогда был хорошо подготовлен... Первый толчок я получил гораздо раньше... В раннем детстве...
Говоря, он сжимал и разжимал кулаки, и, наклонив голову, рассматривал свои руки, белые, немного пухлые руки с короткими, квадратными на концах пальцами. Вблизи заметно было, что кожа на его висках и вокруг глаз испещрена мелкими морщинками. У него был длинный, торчащий вперед нос с плоскими ноздрями, похожий на долото, который еще больше выделялся из-за косой линии бровей и убегающего назад лба. Огромные светлые усы, каких никто не носил, казались сделанными из какого-то неизвестного невесомого вещества; они развевались по ветру, легкие, как вуаль, зыбились, как та облакоподобная борода, какую можно наблюдать у некоторых дальневосточных рыб.
Он легонько подтолкнул Жака в уголок, за газетным столом, где они оказались одни.
– Отец у меня, – продолжал он, не глядя на Жака, – управлял большим заводом, который сам же он и построил в родовом поместье, в шести верстах от Городни19
[Закрыть]. Я все прекрасно помню... Но, знаешь, я об этом никогда не думаю, – сказал он, поднимая голову и уставив на Жака ласковый взгляд. Почему же сегодня?..
Жак умел слушать внимательно, серьезно и сдержанно, и товарищи постоянно изливали ему свою душу. Желявский улыбнулся еще шире.
– Забавно все это, не правда ли? Я вспоминаю наш большой дом, и садовника Фому, и маленький поселок на опушке, где жили рабочие... Прекрасно помню себя совсем еще ребенком, я вместе с матерью присутствовал на церемонии, которая повторялась каждый год, – кажется, в именины отца. Это было на заводском дворе; отец стоял один за столом, на котором было блюдо с кучей серебряных рублей. И все рабочие проходили мимо него, один за другим, молчаливые, с согнутой спиной. И каждому отец давал монету. А они один за другим брали его руку и целовали... Да, в те времена так водилось у нас в России; и я уверен, что в некоторых губерниях так делается и теперь, в тысяча девятьсот четырнадцатом году... Мой отец был очень высок ростом и широк Б плечах, всегда держался прямо; я его боялся. Может быть, и рабочие тоже... Вспоминаю, что после завтрака, в десять часов, когда отец надевал в передней шубу и шапку, чтобы идти на завод, я видел, как он каждый раз вынимал из ящика пистолет и разом, вот так, засовывал его в карман! Он никогда не выходил без палки, большой свинцовой палки, очень тяжелой, которую мне трудно было поднять, а он, посвистывая, вертел ее между двумя пальцами... – Почувствовав, что увлекся воспоминаниями об этих подробностях, Желявский улыбнулся. – Мой отец был очень сильный человек, – продолжал он после краткой паузы. – Из-за этого он и внушал мне страх, но я и любил его за это. И со всеми рабочими было, как со мной. Они боялись его, потому что он был тверд, деспотичен, а если надо было, даже жесток. Но и любили его за силу. А кроме того, он был справедлив; безжалостен, но очень справедлив!
Он снова остановился, как будто охваченный запоздалым сожалением; но, успокоенный вниманием Жака, возобновил свой рассказ:
– Затем однажды все в доме расстроилось. Входили и выходили какие-то люди в форме... Отец не пришел к обеду. Мать не хотела садиться за стол. Хлопали двери. Слуги бегали по коридорам. Мать не отходила от окна... Я слышал слова: "стачка", "бунт", "полицейский наряд"... И вдруг внизу закричали. Тогда я просунул голову сквозь лестничные перила и увидел длинные носилки, покрытые грязью и снегом, и на них – что я увидел? – отца, в разодранной шубе, с обнаженной головой... отца, ставшего вдруг совсем маленьким, – он лежал какой-то скрюченный, и рука у него свисала... Я заревел. Но мне накинули на голову салфетку и вытолкали на другую половину дома к горничным, которые читали перед иконами молитвы и болтали, как сороки... В конце концов я тоже понял... Это было дело рабочих, тех, которых я видел, когда они, сгибая спины, проходили перед отцом и целовали ему руку; это были рабочие, те Самые, и в этот день они больше не захотели целовать руку и получать рубли... И они сломали машины И сами стали сильнее всех! Да, рабочие! Сильнее отца!
Больше он не улыбался. Он крутил кончики своих длинных усов и свысока, с торжественным видом смотрел на Жака.
– В этот день, дорогой мой, все для меня переменилось: я перестал быть сторонником отца, я стал на сторону рабочих... Да, в тот самый день... Впервые Я понял, как это огромно, как прекрасно – масса приниженных людей, которые вдруг выпрямляют спину!
– Они убили твоего отца? – спросил Жак.
Желявский разразился смехом, как мальчишка.
– Нет, нет... Только синяки от побоев, так, пустяки, почти ничего... Только после этого отец уже не был больше управляющим. Он так и не вернулся на завод. Жил с нами, пил водку и беспрестанно мучил мою мать, слуг, крестьян... Меня отдали в гимназию, в город. И я уже не возвращался домой... А два или три года спустя мать написала мне однажды, что надо молиться и горевать, потому что отец умер.
Он стал снова серьезен. И очень быстро, словно для себя самого, добавил:
– Однако я уже больше не молился... И вскоре за тем я бежал...
Несколько минут оба молчали.
Жак опустил глаза и вдруг подумал о своем собственном детстве. Он вновь увидел дом на Университетской улице; он ощущал затхлый запах ковров и обоев, специфический теплый запах отцовского кабинета, как тогда, когда он вечером возвращался из школы... Снова видел старую мадемуазель де Вез, семенящую по коридору, и Жиз, шалунью Жиз, с круглым лицом и прекрасными, дышащими верностью глазами... Видел класс, уроки, перемены... Вспоминал дружбу с Даниэлем, подозрения учителей, безрассудный побег в Марсель, и возвращение домой вместе с Антуаном, и отца, который ожидал их тогда, стоя в передней под люстрой в своем сюртуке... А потом – проклятое заточение в исправительной колонии, камера, ежедневные прогулки под надзором сторожа... Невольная дрожь пробежала у него по спине. Он поднял веки, глубоко вздохнул и огляделся вокруг.
– Смотри-ка, – сказал он, выходя из угла, где они находились, и отряхиваясь, словно собака, вылезшая из воды, – смотри вот Прецель!
Людвиг Прецель и его сестра Цецилия только что вошли. Они пытались ориентироваться среди различных групп, как вновь прибывшие, еще плохо знакомые с обстановкой. Заметив Жака, оба разом подняли руки и спокойно направились к нему.
Они были одинакового роста, темноволосые и до странности похожие друг на друга. И у брата и у сестры на круглой, несколько массивной шее красовалась античная голова с неподвижными, но отчетливо вылепленными чертами, стилизованная голова, казалось, не столько созданная природой, сколько изваянная по классическому канону: прямой нос продолжал вертикальную линию лба без малейшего изгиба на переносице.
Взгляд почти не оживлял эту скульптурную маску; разве что глаза Людвига светились чуть живее, чем глаза его сестры, в которых вообще не отражалось никакое человеческое чувство.
– Мы вернулись вчера, – объяснила Цецилия.
– Из Мюнхена? – спросил Жак, пожимая протянутые ему руки.
– Из Мюнхена, Гамбурга и Берлина.
– А прошлый месяц мы провели в Италии, в Милане, – добавил Прецель.
Маленький брюнет с неровными плечами, проходивший в эту минуту мимо них, остановился, и лицо его просияло.
– В Милане? – произнес он с широкой улыбкой, обнажившей прекрасные лошадиные зубы. – Ты видел товарищей из "Avanti"?
– Ну конечно...
Цецилия повернула голову:
– Ты оттуда?
Итальянец сделал утвердительный жест и повторил его несколько раз, смеясь.
Жак представил его:
– Товарищ Сафрио.
Сафрио было, по крайней мере, лет сорок. Он был невысокий, коренастый, с довольно неправильными чертами. Прекрасные глаза – черные, бархатные, сверкающие – освещали его лицо.
– Я знал твою итальянскую партию до тысяча девятьсот десятого года, заявил Прецель. – Она была, правду сказать, одна из самых жалких. А теперь мы видели стачки Красной недели!20
[Закрыть] Невероятный прогресс!
– Да! Какая мощь! Какое мужество! – вскричал Сафрио.
– Италия, – продолжал Прецель поучительным тоном, – конечно, много извлекла из примера организационных методов германской социал-демократии. Поэтому итальянский рабочий класс теперь сплочен и даже хорошо дисциплинирован, он действительно готов идти во главе! В особенности сельский пролетариат там сильнее, чем в любой другой стране.
Сафрио смеялся от удовольствия.
– Пятьдесят девять наших депутатов в палате! А наша печать! Наша "Аванти"21
[Закрыть]! Тираж – более сорока пяти тысяч для каждого номера! Когда же ты был у нас?
– В апреле и мае. На Анконском конгрессе.
– Ты их знаешь – Серрати22
[Закрыть], Веллу?
– Серрати, Веллу, Баччи, Москаллегро, Малатесту23
[Закрыть]...
– А нашего великого Турати24
[Закрыть]?
– Да ведь он же реформист!
– А Муссолини? Он-то не реформист, нет! Настоящий! Его ты знаешь?
– Да, – отвечал лаконически Прецель с неуловимой гримасой, которой Сафрио не заметил.
Итальянец продолжал:
– Мы жили вместе в Лозанне – Бенито и я. Он ждал амнистии, чтобы получить возможность вернуться к нам... И каждый раз, когда он приезжает в Швейцарию, он навещает меня. Вот и зимой...
– Ein Abenteurer[27]27
Авантюрист (нем.).
[Закрыть], – прошептала Цецилия.
– Он из Романьи, как и я, – продолжал Сафрио, обводя всех смеющимся взглядом, в котором мерцала искра гордости. – Романец, друг и брат по детским забавам... Его отец содержал таверну в шести километрах от нашего дома... Я хорошо знал его... Один из первых романских интернационалистов! Надо было его послушать, когда он в своей таверне произносил речи против попов, против "патриотов"! А как он гордился сыном! Он говорил: "Если когда-нибудь мы с Бенито захотим, все правительственные гадины будут раздавлены!" И глаза у него сверкали, точь-в-точь как у Бенито... Какая сила у него в глазах, у Бенито! Правда?
– Ja, aber er gibt ein wenig an[28]28
Да, но он немного переигрывает (нем.).
[Закрыть], – прошептала Цецилия, повернувшись к Жаку, который улыбнулся.
Лицо Сафрио помрачнело:
– Что это она говорит о Бенито?
– Она сказала: "Er gibt an..."[29]29
Переигрывает (нем.).
[Закрыть] Любит пускать пыль в глаза, – объяснил Жак.
– Муссолини? – воскликнул Сафрио. Он кинул в сторону девушки гневный взгляд. – Нет! Муссолини – настоящий, чистый! Всегда был антироялист, антипатриот, антиклерикал. И даже великий condottiere!..[30]30
Предводитель, вожак (ит.).
[Закрыть] Настоящий революционный вожак!.. И при этом всегда трезвый реалист... Сначала действие, а теория – потом!.. В Форли во время стачек он как дьявол носился по улицам, по митингам, везде! И уж он-то умеет говорить! Никаких пустых рассуждений! «Делайте это, делайте то!» А как он был доволен, когда развинтили рельсы, чтобы остановить поезд! Все действительно энергичные выступления против триполитанского похода25
[Закрыть] – все было сделано благодаря его газете, благодаря ему! Он в Италии – душа нашей борьбы! А на страницах «Аванти» он каждый день вдохновляет массы революционной furia![31]31
Яростью (ит.).
[Закрыть] У королевского правительства нет врага сильнее, чем он! Если социализм вдруг приобрел у нас такую мощь, то это может быть principalemente[32]32
Главным образом (ит.).
[Закрыть] заслуга Бенито! Да! Его всюду и везде видели в этот месяц! Красная неделя! Как он взялся за дело! Ах, per Bacco[33]33
Клянусь Бахусом (итальянское ругательство).
[Закрыть], если бы только прислушались к его газете! Еще несколько дней – и вся Италия запылала бы! Если бы Конфедерация труда26
[Закрыть] не испугалась и не прервала стачку, – это было бы началом гражданской войны, крушением монархии! Это была бы итальянская революция!.. У нас, Тибо, в Романье, товарищи однажды вечером провозгласили республику! Si, si![34]34
Да, да! (ит.).
[Закрыть] – Он намеренно повернулся спиной к Цецилии и Прецелю и обращался только к Жаку. Потом опять улыбнулся и придал своему голосу оттенок ласковой суровости: – Берегись, Тибо, не верь всему, что слышишь!
Затем он слегка пожал плечами и удалился, не поклонившись обоим немцам.
Наступило короткое молчание.
Альфреда и Патерсон оставили открытой дверь комнаты, где находился Мейнестрель. Его не было видно, но временами доносился его голос, хотя он и не повышал тона.
– А у вас, – спросил Желявский у Прецеля, – дела идут хорошо?
– В Германии? Все лучше и лучше!
– У нас, – заявила Цецилия, – двадцать пять лет назад был всего один миллион социалистов. Десять лет назад их было два миллиона. А сегодня четыре миллиона!
Она говорила не спеша, почти не шевеля губами, но вызывающим тоном, и ее тяжелый взгляд переходил попеременно с Жака на русского и обратно. Глядя на нее, Жак вспоминал всегда о гомеровской Юноне, о волоокой Гере.
– Несомненно, – сказал он примирительным тоном. – За двадцать лет социал-демократия накопила огромный созидательный опыт. Организационный талант, который проявили ее вожди, прямо удивителен... Быть может, остается только задать вопрос, не стал ли революционный дух – как бы это сказать? мало-помалу слабеть в немецкой партии... Как раз из-за этих усилий, направленных единственно лишь на организационную сторону дела...
Прецель взял слово:
– Революционный дух?.. Нет, нет, на этот счет будь спокоен! Надо сначала организоваться, чтобы стать силой!.. У нас не только идеология, но и реализм. И это лучше всего!.. Если все последние годы, – я имею в виду особенно тысяча девятьсот одиннадцатый и двенадцатый годы, – в Европе был сохранен мир, то благодаря кому? И если сегодня можно надеяться, что мы надолго избежали опасности великой европейской войны, то благодаря кому? Тому же немецкому пролетариату! Весь мир знает об этом. Ты говоришь: созидательный опыт социал-демократии. Это еще больше, чем ты думаешь. Это монументальное сооружение. Оно стало поистине государствам в государстве. Каким же образом? В значительной мере благодаря могуществу нашей парламентской фракции. Наше влияние в рейхстаге непрерывно растет. Если завтра пангерманцы позволят себе вылазку вроде Агадира27
[Закрыть], то будут протестовать уже не только двести тысяч манифестантов в Трептов-парке, но и все социалистические депутаты рейхстага! А с ними – все левые элементы нашей страны!
Сергей Желявский внимательно слушал.
– Однако, когда проходил новый закон о вооружениях, ваши депутаты голосовали за!
– Простите, – сказала Цецилия, поднимая кверху указательный палец.
Брат прервал ее:
– Ax! Надо же понимать тактику, Желявский, – сказал он, высокомерно улыбаясь. – Тут две вещи, совершенно различные: есть die Militarvorlage, закон о вооружениях, и есть die Wehrsteuer, закон, отпускающий кредиты, чтобы реализовать этот закон. Социал-демократы сначала голосовали против первого закона, а затем, когда этот закон был, несмотря ни на что, принят рейхстагом, они голосовали за закон о кредитах. И это была хорошая тактика... Почему?.. Потому, что в этом законе было новое для нашего рейха, нечто чрезвычайно для нас нужное: прямой общеимперский налог на крупные состояния! Нельзя было упустить такой случай! Потому, что в этом действительно заключалась новая социальная победа пролетариата!.. Теперь понимаешь? А доказательством того, что наши депутаты остаются непреклонны по отношению к Militarismus[35]35
Милитаризму (нем.).
[Закрыть], служит то, что каждый раз, когда они имеют возможность голосовать против внешней политики канцлера, они ее единодушно отвергают!
– Это верно, – согласился Жак. – Однако...
Он замялся.
– Однако? – спросил с интересом Желявский.
– Однако? – повторила Цецилия.
– Ну... как вам сказать? В Берлине я имел возможность познакомиться с вашими социалистическими депутатами рейхстага, и у меня создалось впечатление, что их борьба против милитаризма остается в общем довольно платонической... Я говорю не о Либкнехте, конечно, а о других. Большая часть из них явно не стремится к тому, чтобы вырвать корень зла, чтобы открыто подорвать дух подчинения немецких масс военщине... У меня создалось впечатление, – как бы это сказать? – что, несмотря ни на что, они все до ужаса немцы... Убежденные в исторической миссии пролетариата, само собой разумеется, но убежденные прежде всего в исторической миссии немецкого пролетариата. И они не заходят так далеко в своем интернационализме и антимилитаризме, как мы, во Франции.
– Конечно, – сказала Цецилия, и веки ее на мгновение опустились, скрывая взгляд.
– Конечно, – повторил Прецель тоном вызывающего превосходства.
Желявский поспешил вмешаться.
– Ваши буржуазные демократии, – заметил он, лукаво улыбаясь, – терпят социалистов в своих парламентах именно потому, что они прекрасно знают, что социалист в правительстве никогда не бывает по-настоящему опасным социалистом...
Митгерг, Харьковский и папаша Буассони на другом конце комнаты встали и подошли к говорившим.
Прецель и Цецилия пожали им руки.
Желявский тихо покачивал головой, по-прежнему улыбаясь.
– Знаешь ли, что я думаю? – сказал он, повернувшись на этот раз к Жаку. – Я думаю, что для порабощения масс ваши демократические режимы – ну, все ваши республики и парламентские монархии – это орудия, быть может, столь же ужасные и еще более коварные, чем наш постыдный царизм...
– Поэтому, – резко заявил Митгерг, который все слышал, – прав был Пилот, когда однажды вечером сказал: "Борьба против демократии всеми средствами, вплоть до кровопролития – вот первостепенная задача революционного действия!"
– Простите, – возразил Жак. – Прежде всего Пилот имел в виду только Россию, русскую революцию; и говорил он, что русская революция должна была не начинать с буржуазной демократии, а сразу стать пролетарской... А потом, не будем преувеличивать: можно все-таки с пользой работать и в рамках демократического строя... Например, Жорес... Все, что социалисты уже завоевали во Франции и еще более в Германии...
– Нет, – сказал Митгерг, – революция или эмансипация в рамках демократического строя – это две разные вещи! Во Франции вожди стали наполовину буржуа. Они утратили чистоту революционного духа!
– Послушаем немножко, что говорят рядом, – прервал Буассони, лукаво подмигивая в сторону открытой двери.
– Мейнестрель там? – спросил Прецель.
– Разве ты не слышишь его? – сказал Митгерг.
Они замолчали и прислушались. Голос Мейнестреля звучал однообразно и четко.
Желявский взял Жака под руку.
– Пойдем, послушаем и мы тоже...
VII. Продолжение
Жак выбрал себе место рядом с Ванхеде, который, скрестив руки и полузакрыв глаза, стоял, прислонившись к пыльной полке, куда Монье складывал старые брошюры.
– А я, – говорил Траутенбах, немецкий еврей, светло-рыжий и курчавый, живший обычно в Берлине, но часто наезжавший в Женеву, – я не верю, что можно добиться толку легальными средствами! Это робкие методы, интеллигентские!
Он повернулся к Мейнестрелю, ожидая от него знака одобрения. Но Пилот, сидевший в центре группы рядом с Альфредой, раскачивался на стуле, устремив взгляд в пространство.
– Уточним! – сказал Ричардли, высокий человек с черными волосами, подстриженными ежиком. (Три года назад этот космополитический кружок объединился вокруг него, и до появления Мейнестреля он был душой группы. Впрочем, он сам стушевался перед авторитетом Пилота и теперь тактично и преданно играл при нем роль второй скрипки.) – Сколько стран, столько и решений вопроса... Можно допустить, чтобы в некоторых демократических странах, как, например, во Франции и в Англии, революционное движение пользовалось легальными методами... До поры до времени! – Говоря, он выдвигал вперед подбородок – острый и волевой. Его бритое лицо с белым лбом, обрамленным черными волосами, казалось на первый взгляд довольно приятным, однако его агатовым глазам недоставало мягкости, от уголков тонких губ тянулись черточки, как будто они были надсечены, а в голосе чувствовалась неприятная сухость.
– Трудность заключается в том, – заговорил Харьковский, – чтобы угадать, в какой момент следует перейти от легальных средств к насилию и восстанию.
Скада поднял свой горбатый нос.
– Когда давление пара слишком сильно, крышка сама собой слетает с самовара!
Раздался смех – жестокий смех, то, что Ванхеде называл "их каннибальским смехом".
– Браво, азиат! – закричал Кийёф.
– До тех пор, пока капиталистическая экономика располагает государственной властью, – заметил Буассони, проводя своим маленьким язычком по розовым губам, – борьба народа за демократические свободы не может содействовать развитию подлинной револю...
– Разумеется! – бросил Мейнестрель, даже не взглянув на старого педагога.
Наступило молчание.
Буассони хотел продолжить:
– История учит... Посмотрите, что произошло из-за...
На этот раз его прервал Ричардли:
– Ну да, история! Позволяет ли нам история думать, что можно предвидеть, что можно заранее назначить срок начала революции? Нет! В один прекрасный день самовар взрывается... Движение народных сил не поддается прогнозам.
– Это еще вопрос! – заявил Мейнестрель не допускающим возражений тоном.
Он замолчал, но все, кто был знаком с его привычками, поняли, что он собирается говорить.
На собраниях он обычно молча продумывал свою мысль, долго не вмешиваясь в спор. Только время от времени прерывал споривших короткими восклицаниями вроде загадочного: "Это еще вопрос!" – или уклончивого и обезоруживающего: "Разумеется!" В других устах это производило бы комическое впечатление. Но острота его взгляда, твердость голоса, напряженная воля и мысль, которые угадывались в нем, вовсе не располагали к улыбке и привлекали внимание даже тех, кого отталкивала резкость его манер.
– Не следует смешивать понятия... – отчеканил он внезапно. "Предвидеть"! Можно ли предвидеть революцию? Что это значит?
Все слушали. Он вытянул вперед больную ногу и откашлялся. Рука его, напоминавшая клещи, с полусогнутыми пальцами, как будто он постоянно держал в ладони невидимый мяч, – поднялась, погладила бороду и прижалась к груди.
– Не следует смешивать революцию с восстанием. Не следует смешивать революцию и революционную ситуацию... Не обязательно всякая революционная ситуация порождает революцию. Даже если она порождает восстание... Пример тысяча девятьсот пятый год в России: вначале революционная ситуация, затем восстание, но не революция. – Несколько секунд он собирался с мыслями. Ричардли говорит: "прогнозы". Что это значит? Точно предсказать момент, когда ситуация станет революционной, трудно. Тем не менее движение пролетариата, опираясь на предреволюционную ситуацию, может благоприятствовать, может ускорить развитие революционной ситуации. Но развязывает революцию почти всегда внешнее событие, неожиданное и более или менее непредвиденное; я хочу сказать – такое, срок которого не может быть заранее точно установлен.
Он положил локоть на спинку стула, где сидела Альфреда, и подпер кулаком подбородок. Несколько мгновений его ясновидческий взгляд был сосредоточен на какой-то отдаленной точке.
– Дело в том, что нужно принимать вещи такими, как они есть. В действительности, на практике. (У него была особенная манера произносить это слово – "практика": пронзительно, как звон литавр.) Пример – Россия... Надо всегда обращаться к примерам, к фактам! Только так мы можем чему-либо научиться. Мы имеем дело не с математикой. В деле революции – как в медицине: есть теория и затем есть практика. И есть даже нечто другое: искусство... Но оставим это... (Прежде чем продолжать, он взглянул на Альфреду с беглой улыбкой, словно лишь ее считал способной оценить его отступление.) В тысяча девятьсот четвертом году в России, перед войной в Маньчжурии, сложилась предреволюционная ситуация. Предреволюционная ситуация, которая могла и должна была привести к ситуации революционной. Но как? Можно ли было предвидеть, каким образом это произойдет? Нет. Могли вскрыться многие нарывы... Был аграрный вопрос. Был еврейский вопрос. Были проблемы Финляндии, Польши. Был русско-японский антагонизм на Востоке. Невозможно было предугадать, какое именно неожиданное обстоятельство превратит предреволюционную ситуацию в революционную... И внезапно это произошло. Клике авантюристов и спекулянтов удалось приобрести достаточное влияние на царя, чтобы втянуть его в войну на Дальнем Востоке без ведома и вопреки политике его министра иностранных дел. Кто мог бы это предвидеть?
– Можно было предвидеть, что русско-японское соперничество в Маньчжурии неминуемо вызовет конфликт, – тихо заметил Желявский.
– Но кто мог бы сказать, что этот конфликт разразится именно в тысяча девятьсот пятом году? И что он разразится не по поводу Маньчжурии, а по поводу Кореи?.. Вот пример того нового фактора, который превращает предреволюционную ситуацию в революционную... В России понадобилась эта война, эти поражения... И только тогда увидели, что ситуация становится революционной и развивается в вооруженное восстание... Восстание, но не революция! Еще не пролетарская революция! Почему? Потому что переход от революционной ситуации к восстанию – это одно, а переход от восстания к революции – другое... Не правда ли, девочка? – добавил Мейнестрель вполголоса.
Говоря, он несколько раз быстрым движением наклонял голову, чтобы видеть выражение лица Альфреды. Он замолчал, не глядя ни на кого. Казалось, что он не столько думал о том, что только что сказал, сколько созерцал абсолютную истину тех доктрин, в кругу которых он любил вращаться, никогда не теряя из виду соотношения между теорией и практикой, между революционным идеалом и той или иной данной ситуацией. Его глаза напряженно смотрели куда-то. В такие мгновения казалось, что вся его жизненная сила сосредоточена в сумрачном пламени его взгляда; и этот взгляд, где было так мало человеческого, вызывал мысль о скрытом огне, постоянно бушевавшем у него внутри, огне, который пожирал его плоть и питался его духом.
Папашу Буассони революционные теории интересовали больше, чем революция; он нарушил молчание:
– Да! Верно! Согласен! Трудно предвидеть переход предреволюционной ситуации в революционную... Однако, однако... Когда эта революционная ситуация уже сложилась, разве невозможно предвидеть наступление революции?
– Предвидеть! – перебил раздраженно Мейнестрель. – Предвидеть... Главное не в том, чтобы предвидеть... Главное в том, чтобы подготовить и ускорить переход революционной ситуации в революцию! Тут все зависит от субъективных факторов: от степени готовности вождей и революционного класса к революционному действию. И эту готовность надлежит нам всем, авангарду, развивать максимально, всеми средствами. Когда готовность станет достаточна, тогда можно ускорить переход к революции! Тогда можно управлять событиями! Тогда, если вам угодно, да, можно предвидеть!
Последние фразы он произнес одним духом, понизив голос и с такой быстротой, что многим слушателям-иностранцам трудно было его понять. Он замолчал, слегка откинул голову, коротко улыбнулся и закрыл глаза.
Жак, все время стоявший, заметил возле окна свободный стул и занял его. (Принимать участие в коллективной жизни для него было лучше всего вот так, когда он мог, не порывая контакта, избегнуть тесного соприкосновения с другими и, держась в стороне, вернуть себе самообладание, – тогда он испытывал не только чувство солидарности с товарищами, но и чувство братства.) Удобно устроившись на стуле, скрестив руки и прислонившись головой к стене, он на мгновение окинул взглядом кружок: после минутной передышки все лица снова обратились к Мейнестрелю. Позы были различные, но свидетельствовали о напряженном внимании... Как он любил их, этих людей, отдавших себя целиком служению революционному идеалу, людей, чью жизнь, бурную и изломанную, он знал в подробностях! Он мог в идейном плане выступать против некоторых из них, мог страдать от взаимного непонимания, от некоторых грубостей, но он любил их всех, потому что все они были "чистые". И был горд их любовью к себе, ибо они любили его, несмотря на все, чем он от них отличался, потому что они чувствовали, что он тоже "чистый"... Внезапное волнение затуманило его взгляд. Он перестал видеть их, различать одного от другого; и на один миг этот круг людей, стоявших вне закона, собравшихся сюда со всех концов Европы, сделался в его глазах образом угнетенного человечества, которое осознало свое порабощение и, наконец восстав, собирало все свои силы, чтобы перестроить мир.