355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Роже Мартен дю Гар » Семья Тибо (Том 2) » Текст книги (страница 12)
Семья Тибо (Том 2)
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 22:42

Текст книги "Семья Тибо (Том 2)"


Автор книги: Роже Мартен дю Гар



сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 41 страниц)

Но близился новый приступ. Приходилось ждать, когда он кончится. Жак в приливе сил занял свой пост. "Последний приступ", – думал Антуан, подходя к постели; ему почудилось, будто в устремленных на него глазах Жака он прочел ту же самую мысль.

К счастью, период оцепенения был короче предыдущего, но судороги такие же яростные.

Пока несчастный с пеной у рта продолжал буйствовать, Антуан обратился к сестре:

– Возможно, кровопускание даст ему хоть какую-нибудь передышку. Когда он успокоится, принесите мне мои инструменты.

Действие кровопускания сказалось почти сразу же. Ослабев от потери крови, г-н Тибо задремал.

Обе женщины до того устали, что безропотно согласились уйти, не дождавшись смены, – как только Антуан предложил им пойти отдохнуть, обе ухватились за эту возможность.

Антуан и Жак остаются одни.

Оба стоят в отдалении от постели: Антуан пошел закрыть дверь, так как Адриенна не захлопнула ее, а Жак, сам не зная почему, отступил к камину.

Антуан избегает смотреть на брата: в эту минуту ему отнюдь не требуется чувствовать возле себя чье-то любящее присутствие; не нужен ему и сообщник.

Засунув руку в карман халата, он нащупывает маленькую никелированную коробочку. Он дает себе еще две секунды. Не то чтобы он хочет еще и еще раз взвесить все "за" и "против", он взял себе за правило никогда в момент действия не пересматривать хода мыслей, приведшего к этому действию. Но сейчас, приглядываясь издали к этому лицу на белоснежной наволочке, к этому лицу, которое с каждым днем становилось ему все более родным, он на миг поддается меланхолии, присущей вершинному мигу жалости.

Прошли две секунды.

"Может, во время приступа это было бы не так тягостно", – думает Антуан, быстро подходя к больному.

Он вынимает из кармана пузырек, взбалтывает его содержимое, проверяет иглу шприца и вдруг останавливается, ища чего-то взглядом. И тут же пожимает плечами: оказывается, он машинально искал спиртовку, чтобы прогреть платиновое острие...

Жак ничего этого не видит: спина Антуана, склонившегося над больным, скрывает от него постель. Тем лучше. Однако он решается и делает шаг вперед. Отец, очевидно, спит. Антуан расстегивает пуговицу на обшлаге его сорочки и засучивает рукав.

"Из левой руки я пускал кровь, сделаем укол в правую", – думает Антуан.

Зажав пальцами складку кожи, он поднимает шприц.

Жак судорожно зажимает себе рот ладонью.

Игла с сухим звуком входит в тело.

С губ спящего слетает стон; плечо вздрогнуло. В тишине раздается голос Антуана:

– Не шевелись... Сейчас, отец, тебе станет легче...

"Он с ним в последний раз говорит", – думает Жак.

В стеклянной трубочке шприца уровень жидкости понижается медленно... Если в спальню войдут... Кончил? Нет. Антуан оставляет на минуту иглу в коже, потом осторожно снимает шприц и наполняет его вторично. Жидкость течет все медленнее и медленнее... А вдруг войдут... Еще один кубический сантиметр... До чего же медленно... Еще несколько последних капель...

Антуан вытаскивает иглу быстрым движением, протирает вспухшее место, откуда выступила розоватая жемчужина сукровицы, застегивает сорочку и прикрывает больного одеялом. Будь он в спальне один, он непременно склонился бы к этому мертвенно-бледному челу, впервые за двадцать лет ему захотелось поцеловать отца... Но он выпрямляется, отступает на шаг, сует в карман шприц и оглядывается вокруг, проверяя, все ли в порядке. Тут только он поворачивается к брату, и его глаза, равнодушно-суровые, словно бы говорят:

"Ну вот".

Жаку хотелось броситься к Антуану, схватить его за руку, выразить хотя бы объятием... Но Антуан уже отвернулся и, подтащив низкий стульчик, на котором обычно сидела сестра Селина, присел к изголовью постели.

Рука умирающего лежит поверх одеяла. Почти такая же белая, как простыня, она дрожит еле заметной для глаза дрожью: так подрагивает магнитная стрелка. Тем временем лекарство уже начинает действовать, и, несмотря на долгие муки, выражение лица проясняется: предсмертное оцепенение как бы приобретает всеискупающую усладу сна.

Ни о чем определенном Антуан не думает. Он нащупывает пальцами пульс больного – быстрый и слабый пульс. Все его внимание поглощено им: сорок шесть, сорок семь, сорок восемь...

Сознание того, что он только что совершил, становится все более туманным, восприятие окружающего тускнеет: пятьдесят девять, шестьдесят, шестьдесят один... Вдруг пальцы, сжимавшие запястье больного, сами собой разжимаются. Сладостное незаметное погружение в безразличие. Волна забвения захлестывает все.

Жак не смеет сесть, он боится разбудить брата. Так он и стоит, скованный усталостью, не сводя взгляда с губ умирающего. А они бледнеют, все сильнее бледнеют; дыхание почти не касается их.

Жак в испуге делает шаг вперед.

Антуан вздрагивает, просыпается, видит постель, отца и снова осторожно берет его за запястье.

– Пойди позови сестру Селину, – говорит он после молчания.

Когда Жак вернулся в сопровождении сестры Селины и Клотильды, дыхание умирающего стало глубже и ритмичнее, но вырывалось из горла с каким-то странным хрипом.

Антуан стоял, сложив на груди руки. Он зажег люстру.

– Пульс не прощупывается, – сказал он подошедшей к нему сестре Селине.

Но монашенка была твердо убеждена, что доктора вообще не умеют разбираться в предсмертных симптомах, тут нужен опыт и опыт. Ничего не ответив, она присела на низкий стульчик, нащупала пульс и с минуту молча вглядывалась в эту маску, покоившуюся на подушках; потом, обернувшись, утвердительно кивнула головой, и Клотильда быстро вышла из комнаты.

Одышка все усиливалась, тяжело было слушать эти всхлипы. Антуан заметил, что лицо Жака искривилось от жути и тоски. Он хотел подойти к нему, сказать: "Не бойся, он уже ничего не чувствует", – но тут открылась дверь, послышалось шушуканье, и мадемуазель де Вез, совсем горбатенькая в своей ночной кофте, появилась на пороге; ее вела под руку Клотильда, за ними следовала Адриенна, шествие замыкал г-н Шаль, шагавший на цыпочках.

Антуан раздраженно махнул рукой, запрещая им входить в спальню. Но они все четверо уже преклонили колена у порога. И внезапно в тишине, заглушая хрипы умирающего, раздался пронзительный голосок Мадемуазель:

– О, сладчайший Иисусе... предстаю пред тобой... И сердце мое раз-бито...

Жак вздрогнул и подскочил к брату:

– Не вели ей! Пусть замолчит.

Но тут же осекся под угрюмым взглядом Антуана.

– Оставь, – пробормотал он, нагнувшись к Жаку, и добавил: – Это уже конец. Он ничего не слышит.

На память ему пришел тот вечер, когда г-н Тибо торжественно поручил Мадемуазель прочесть у его смертного одра отходную молитву из "Литании о христианской кончине", и он умилился.

Монашенки тоже встали на колени по обе стороны кровати. Сестра Селина по-прежнему не отнимала от запястья умирающего своих пальцев...

– "Когда хладеющие губы мои, блед-ные и дрожащие... произ-не-сут в по-след-ний раз сладчай-шее имя твое, о, все-ми-лости-вый Иисусе, сжаль-ся надо мной!"

(И если эта несчастная старая девица еще сохранила после двадцати лет рабства и самоотречения хоть немного силы воли, то в этот вечер она собрала ее воедино, дабы сдержать свое обещание.)

– "Когда побелевшие мои про-валив-шиеся щеки внушат присутствующим у одра моего со-стра-дание и ужас, сжалься надо мной, о все-мило-стивый Иисусе!..

Когда власы мои, смоченные пред-смертным потом..."

Антуан и Жак не спускали с отца глаз. Челюсть его отвисла. Веки вяло поднялись, открыв застывшие глаза. Конец? Сестра Селина, по-прежнему не выпускавшая его запястья, смотрела прямо в лицо умирающему и не пошевелилась.

Голос Мадемуазель, механический, одышливый, как дырявая шарманка, неумолимо вытявкивал:

– "Когда ум мой, на-пуган-ный при-зра-ками, по-гру-зит меня в смерт-ную тоску, о, все-мило-стивый Иисусе, сжалься надо мной!

Когда слабое сердце мое..."

Челюсть отвисала все больше. В глубине рта сверкнул золотой зуб. Прошло полминуты. Сестра Селина не шевелилась. Наконец она отпустила запястье и оглянулась на Антуана. Рот покойного по-прежнему был широко открыт. Антуан быстро нагнулся – сердце больше не билось. Тогда Антуан приложил ладонь к застывшему лбу и осторожно мякотью большого пальца прикрыл сначала одно, потом другое веко, и они послушно опустились. Потом, не отнимая руки, словно любовное ее касание могло проводить мертвеца до порога вечного успокоения, он обернулся к монашенке и сказал почти полным голосом:

– Носовой платок, сестра...

Обе служанки громко зарыдали.

Стоя на коленях рядом с г-ном Шалем и упершись обоими кулачками в пол, Мадемуазель со своим крысиным хвостиком, не доходившим даже до воротника белой ночной кофты, безразличная к тому, что только что свершилось, продолжала свои причитания:

– "Ког-да дух мой подступит к устам моим и покинет навсегда мир сей..."

Пришлось ее поднять, поддержать, увести; и только когда она повернулась спиной к постели, казалось, только тогда она поняла, что случилось, и как-то по-детски разрыдалась.

Господин Шаль тоже заплакал; он вцепился в рукав Жака и повторял, мотая головой, будто китайский фарфоровый болванчик:

– Такие вещи, господин Жак, не должны бы происходить...

"А где Жиз?" – подумал Антуан, легонько подталкивая их к дверям.

Прежде чем и ему уйти из комнаты, он оглянулся, бросил вокруг последний взгляд.

После стольких недель тишина наконец-то завладела этой спальней.

Лежа высоко на подушке, при полном свете, г-н Тибо, вдруг ставший каким-то особенно длинным, с челюстью, повязанной носовым платком, оба кончика которого нелепо, как рожки, торчали у него над головой, – г-н Тибо вдруг превратился в персонаж легендарный: фигура театральная и таинственная.


VII. Труп 

Не сговариваясь, Антуан с Жаком очутились на лестничной площадке. Весь дом спал; дорожка, покрывавшая ступеньки лестницы, поглощала шум шагов; они спускались след в след в полном молчании, с пустой головой и легким сердцем, не в силах подавить затоплявшее их чисто животное чувство приятной физической расслабленности.

Внизу Леон, спустившийся раньше их, уже зажег свет и по собственному почину приготовил в кабинете Антуана холодный ужин; потом незаметно исчез.

Под ярким светом люстры этот маленький столик, эта белоснежная скатерть, эти два прибора придавали скромному ужину оттенок некоего импровизированного пиршества. Братья сделали вид, что не замечают этого, заняли свои места, не обмолвившись ни словом, и, стесняясь здорового аппетита, сидели с постными физиономиями. Белое вино было как раз в меру охлаждено; прямо на глазах исчезали хлеб, холодное мясо, масло. Одинаковым жестом, в одно и то же время, оба протянули руку к тарелке с сыром.

– Бери, бери.

– Нет, сначала ты.

Антуан честно разделил пополам остатки сыра "грюйер" и протянул Жаку его долю.

– Жирный, очень вкусный, – буркнул он, как бы извиняясь за свое чревоугодие.

Это были первые слова, которыми обменялись братья. Глаза их встретились.

– А что теперь? – спросил Жак, подняв палец и указывая вверх, на отцовскую квартиру.

– Нет, – сказал Антуан. – Теперь надо выспаться. До завтрашнего дня делать там нечего.

Когда братья расстались на пороге комнаты Жака, он вдруг задумался и проговорил вполголоса:

– А ты видел, Антуан, перед самым концом, когда рот открывается, открывается...

Они молча поглядели друг на друга; у обоих глаза были полны слез.

В шесть часов утра Антуан, почти совсем отдохнувший после недолгого сна и уже чисто выбритый, поднялся на третий этаж.

"Господин Шаль незаменим для рассылки траурных извещений, – думал он, взбираясь по лестнице пешком – хотелось размять ноги. – Заявление в мэрию не раньше десяти часов... Предупредить людей... К счастью, родственников у нас мало: Жаннеро с материнской стороны, тетя Казимира будет представлять всех прочих. Послать телеграмму в Руан кузенам. А друзья прочтут завтра извещение в газетах. Послать открытку отцу Дюпре, другую – Жану. Даниэль де Фонтанен в Люневиле, напишу ему сегодня же вечером; его мать и сестра на юге, это многое упрощает. Впрочем, захочет ли еще Жак присутствовать при отпевании? В богоугодные заведения может позвонить Леон, список я ему дам. А я загляну в госпиталь... Филип... Ах, черт, не забыть бы Академию!"

– Из похоронного бюро уже приходили двое агентов, – сообщила Адриенна. – Зайдут еще раз в семь часов... А потом, – добавила она, слегка смутившись, – известно ли господину Антуану, что мадемуазель Жиз заболела?

Они вдвоем направились к комнате Жиз, постучали в дверь.

Девушка лежала в постели. Взгляд у нее был лихорадочный, на скулах выступили алые пятна. Но серьезного ничего не оказалось. Телеграмму от Клотильды Жиз получила, когда ей не совсем здоровилось, и телеграмма эта была первым толчком; потом поспешный путь в Париж, а главное, встреча с Жаком окончательно ее доконали, произвели в юном организме такое резкое потрясение, что, уйдя вчера вечером из спальни, от одра умирающего, она вынуждена была лечь, так как начались сильные спазмы; всю ночь она промучилась, вслушиваясь в гул голосов, в шумы, стараясь угадать, что происходит, но встать с постели не смогла.

Она неохотно отвечала на вопросы Антуана, впрочем, он и не настаивал:

– Утром придет Теривье, и я его к тебе пришлю.

Жиз повернула голову в ту сторону, где находилась спальня г-на Тибо:

– Значит... все кончено? – робко спросила она.

Особенной печали она не испытывала и не совсем знала, что следует говорить в таких случаях.

Антуан вместо ответа опустил веки, и вдруг его пронзила удивительно ясная мысль: "А ведь это я его прикончил".

– А пока что горячую грелку и горчичники, – сказал он, обращаясь к Адриенне. И, уходя из комнаты, улыбнулся Жиз.

"Я его прикончил, – повторил он про себя. Впервые он как бы со стороны увидел свой поступок. – И правильно сделал", – тут же добавил он. Мысль работала быстро, с предельной ясностью. "Не к чему себя обманывать: элемент малодушия все-таки присутствовал: чисто физическая потребность убежать от этого кошмара. Но предположим даже, что я лично был заинтересован в такой развязке, достаточная ли это причина, чтобы воздержаться? Нет и нет!" Антуан не желал уклоняться от ответственности, какой бы страшной она ни была. "Конечно, было бы опасно разрешать врачам... Слепое выполнение этого правила, как бы абсурдно, даже нечеловечно оно ни было, в принципе необходимо..." Чем отчетливее он осознавал силу и справедливость этого правила, тем больше одобрял себя за то, что сознательно обошел его. "Вопрос совести, личного суждения, – думал он. – Вовсе я ничего не обобщаю. Просто говорю: в данном случае я действовал так, как должен был действовать".

Он вошел в комнату, где лежал покойник. Дверь он открыл осторожно, как велел открывать ее в последнее время, чтобы не разбудить больного. И вдруг его словно ударило при виде мертвеца. Было что-то нелепое, непривычное в том, что именно с образом отца можно было сейчас связать в общем-то вполне будничное понятие – труп. Так он и остался стоять на пороге, удерживая дыхание. Этот неодушевленный предмет – его отец... Руки полусогнуты, кисти сложены. Облагороженный смертью. И какой спокойный!.. Вокруг одра оставили пустое пространство: стулья и кресла расставили вдоль стен. Монашенки понуро стояли по обе стороны кровати, где покоился усопший, и казались двумя аллегорическими изваяниями, задрапированными в черное; охраняя того, чья неподвижность придавала этой картине подлинное величие. Оскар Тибо... Столько властолюбия, столько гордыни сведены теперь к такому безмолвию, к бессилию!

Антуан боялся пошевелиться, чтобы жестом не нарушить этого благообразия. И тут он снова повторил себе, что оно – дело его собственных рук; и, лаская взглядом родное лицо, которое сам одарил немотой и покоем, он почувствовал, как губы его тронула улыбка.

Антуан удивился, заметив в отцовской спальне Жака, сидевшего в углу рядом с Шалем, – он-то думал, что брат еще спит.

А г-н Шаль, увидев Антуана, вскочил со стула и бросился к нему. За мутными от слез стеклами очков помигивали глазки. Он схватил Антуана за обе руки и, не зная, как выразить свою привязанность к усопшему, потянул воздух носом, вздохнул и проговорил:

– Прелестный... прелестный... Прелестный... был мужчина, – дергая при каждом эпитете подбородком в сторону кровати. – Надо было его знать, продолжал он убежденным, тихим голосом, но с раздражением, будто некий невидимый противник пытался оспорить его слова. – Под горячую руку мог и оскорбить, это да... зато какой справедливый. – Он поднял ладонь, будто произносил присягу. – Совестный судия! – заключил он и отправился в свой уголок.

Антуан сел. Запах, разлитый по спальне, поднял в нем целыми пластами воспоминания. Сквозь вчерашний пресный аптекарский затхлый дух, сквозь непривычный аромат свечей он различал застарелый запах старого голубого репса, съеденного пылью, – этот гарнитур достался им еще от родителей Оскара Тибо; сухой запах ткани, чуть отдававший смолой после пяти десятков лет, в течение которых мебель красного дерева вощили мастикой. Знал он также, что если открыть зеркальный шкаф, оттуда повеет свежестью чистого белья и из ящиков комода донесется запах старых газет, смешанный с упорным камфарным духом. И знал он также, что от молитвенной скамеечки, обитой ковровой тканью, протертой двумя поколениями до основы, пахнет пылью, знал, потому что надышался ею еще ребенком, когда скамеечка эта была единственным подходящим ему по росту сиденьем.

Ни звука, ничто не колебало пламени свечей.

Подобно воем, кто заходил в эту комнату, Антуан стал рассматривать труп – упорно, даже как-то ошалело. В усталом мозгу пытались слиться в связную мысль разрозненные ее зачатки:

"Где теперь то, что делало Отца таким же существом, как я, где та сила жизни, которая билась в нем еще накануне вечером, где она? Что с ней сталось? Исчезла? Существует ли где-нибудь еще? В какой форме? – Он растерянно прервал себя: – Ну, брат, с такими идиотскими мыслями можно далеко зайти! Ведь не в первый же раз я вижу мертвеца... И отлично знаю, что не существует более неточного термина, чем "небытие", скорее уж надо именовать это агломерацией мириадов жизней, непрерывным зарождением.

Да, да... Я десятки раз это твердил. А вот перед этим трупом – не знаю... И вынужден признать концепцию небытия, более того, она в известной мере законна. В конце концов, подлинно существует одна лишь смерть: опровергает все, превосходит все... самым абсурдным образом!"

"Нет, не годится это... – спохватился он, пожав плечами, – нельзя поддаваться соображениям, которые возникают вот так – вплотную к явлению!.. Это не должно идти в счет, это не в счет".

Усилием воли он стряхнул с себя одурь, решительным движением поднялся со стула, и сразу им овладело какое-то глубокое, интимное, настойчивое, жаркое волнение.

Сделав знак брату следовать за ним, Антуан вышел в коридор.

– Прежде чем что-либо решать, надо узнать волю отца. Пойдем.

Они вошли в кабинет г-на Тибо. Антуан зажег плафон, потом настенные лампы, святотатственный свет залил эту комнату, где обычно горела на письменном столе лишь одна настольная лампа под зеленым абажуром.

Антуан приблизился к письменному столу. В тишине весело звякнула связка ключей, которую он вынул из кармана.

Жак держался поодаль. Только сейчас он заметил, что стоит рядом с телефонным столиком, на том самом месте, где накануне... Накануне? Всего пятнадцать часов прошло с той минуты, когда в проеме этой двери возникла фигурка Жиз.

Неприязненным взглядом обвел он эту комнату, которую так долго считал неприступнейшим из святилищ, куда заказан путь чужакам и которую теперь уже ничто не защитит от непрошеного вторжения. Взглянув на Антуана, стоявшего на коленях в позе взломщика у выдвинутых ящиков письменного стола, Жак почувствовал неловкость. Ему-то что до последней воли отца и всех этих бумажек?

Ничего не сказав, он вышел из кабинета.

Жак снова направился в спальню, где лежал покойник, его мучительно тянуло туда, и именно там он мирно провел большую часть ночи, поделенную между бодрствованием и сном. Он понимал, что скоро его прогонит отсюда череда чужаков, и он не желал терять ни секунды из этой захватывающей очной ставки с собственной юностью; ибо сейчас для него ничто так трагически не воплощало прошлого, как останки этого всемогущего существа, вечно становившегося ему поперек дороги и вдруг целиком погрузившегося в нереальность.

Неслышно ступая на цыпочках, он открыл дверь спальни, вошел и сел. Тишина, на миг потревоженная, вновь стала нерушимой; и Жак с чувством необъяснимой услады без помех весь ушел в созерцание мертвеца.

Неподвижность.

Этот мозг, который почти в течение трех четвертей века, ни на секунду не переставая, вязал цепь мыслей, образов, – этот мозг теперь отключен навеки. И сердце тоже. И именно то, что перестала биться мысль, особенно поразило Жака, который постоянно жаловался на непрерывную активность собственного мозга и считал ее напастью. (Даже ночью он чувствовал, как его мозг, остановленный сном, вертится, вертится, словно обезумевший мотор, и без передышки нанизывает разорванные, как в калейдоскопе, картины, и если его память удерживала отдельные обрывки этих видений – он утром называл их "снами".) Придет, к счастью, такой день, когда кончится это изнурительное коловращение. В один прекрасный день он тоже будет освобожден от пытки мыслить. Наконец-то наступит тишина; отдых в тишине!.. Ему вспомнилось, как однажды, шагая в Мюнхене по набережной, он таскал за собой повсюду завораживающее искушение самоубийства... Вдруг в памяти его, как музыкальная фраза, прозвучало: "Мы отдохнем..." Так кончалась одна русская пьеса, которую он видел в Женеве; до сих пор в ушах его звучал голос актрисы, славянки с детским личиком, с трепетным и чистым взором, и она повторяла, покачивая своей аккуратной головкой: "Мы отдохнем". Задумчивая интонация, слабенький голосок, похожий на звук гармоники, усталый взгляд, где явно читалась не столько надежда, сколько смирение: "Ты не знал в своей жизни радостей, но погоди, дядя Ваня, погоди... Мы отдохнем... Мы отдохнем!"


VIII. Назавтра после кончины. Визиты соболезнования доктора Эке, маленького Робера, Шаля, Анны де Батенкур 

С утра начались визиты: жильцы дома, какие-то люди из их квартала, которым г-н Тибо оказывал услуги. Жак улизнул из спальни еще до появления первых родственников. Антуан тоже сослался на неотложные дела. В комитетах каждого из благотворительных обществ, где состоял Оскар Тибо, у покойного были личные друзья. Шествие тянулось до самого вечера.

Господин Шаль притащил из кабинета в спальню, где лежал покойник, стул, который он именовал почему-то своей "скамеечкой" и на котором проработал не один десяток лет; и весь день просидел так, не желая покидать "усопшего". В конце концов он стал как бы одним из аксессуаров траурного церемониала, вроде канделябров, веточек букса и молящихся монашенок. Всякий раз, когда входил новый посетитель, г-н Шаль соскальзывал со стула, грустно кланялся вновь прибывшему и тут же вскарабкивался обратно на свою "скамеечку".

Несколько раз Мадемуазель пыталась отправить его домой. Разумеется, из зависти, – ей невмоготу было видеть, что он являет собой назидательный пример преданности. А вот она не могла найти себе места. Она страдала. (В этом доме, безусловно, страдала только одна она.) Быть может, впервые эта старая девица, всю жизнь прожившая в людях, никогда ничем не владевшая, испытывала чуть ли не звериное чувство собственности: г-н Тибо был ее личным покойником. Каждую минуту она приближалась к кровати, но из-за своей изуродованной спины не могла оглядеть ее всю разом, то оправляла покров, то разглаживала какую-то складочку, то бормотала обрывок молитвы и, покачивая головой, складывая свои костлявые ручки, повторяла как что-то невероятное:

– Раньше меня успокоился...

Ни возвращение Жака, ни присутствие Жиз словно бы не коснулись заветных уголков ее оскудевшего сознания, ставшего с годами скуповатым на любое восприятие действительности; а эти двое, один за другим, уже давно вышли из семейного круга: Мадемуазель просто отвыкла думать о них. Для нее существовал только Антуан да обе служанки.

А сегодня она, как ни странно, с утра надулась на Антуана. Всерьез разругалась с ним, когда речь зашла о том, в какой день и в какой час класть тело в гроб. Так как он считал, что нужно ускорить эту минуту, которая всем принесет облегчение, когда усопший перестает быть индивидуумом, трупом, а становится просто вещью, гробом, она взбеленилась. Словно Антуан намеревался лишить ее единственного оставшегося ей утешения – созерцать останки хозяина в последние часы, когда еще существует видимость физического его присутствия. Она, должно быть, придерживалась того мнения, что кончина Оскара Тибо – это развязка только для покойного да для нее самой. Для всех прочих, и особенно для Антуана, конец этот стал также началом чего-то, порогом будущего. А для Мадемуазель будущего нет; крушение прошлого в ее глазах было равнозначно полному крушению.

Когда Антуан под вечер возвращался домой, проделав пешком весь обратный путь, с легкой душой упиваясь ледяным бодрящим воздухом, щипавшим глаза, у дверей каморки консьержа ему встретился Феликс Эке в полном трауре.

– Я не войду, – сказал хирург. – Просто мне хотелось пожать вам сегодня руку.

Турье, Нолан, Бюккар уже занесли свои визитные карточки. Луазиль звонил по телефону. Все эти выражения сочувствия со стороны коллег-медиков до странности растрогали Антуана; во всяком случае, утром, когда Филип лично прибыл на Университетскую улицу, он, слушая сочувственные слова Патрона, не столько осознал факт кончины г-на Тибо, сколько факт утраты доктором Антуаном Тибо своего отца.

– Сочувствую вам, друг мой, – негромко произнес Эке и вздохнул. – Пусть говорят, что мы, врачи, издавна дружим со смертью, но когда она приходит к нам, когда она рядом – то словно бы мы ее никогда и не встречали, не так ли? – И добавил: – Я-то знаю, что это такое. – Потом выпрямился и протянул Антуану руку в черной перчатке.

Антуан проводил его до машины.

Впервые Антуан сопоставил эти две смерти.

Сейчас ему некогда было размышлять обо "всем этом", но он догадывался, что "все это", что бы он ни думал на сей счет, гораздо серьезнее, чем он считал раньше. Понял он также, что его решающий поступок, столь хладнокровно совершенный накануне (внутренне он по-прежнему полностью одобрял его), придется теперь, так или иначе, включить в свое существование, как вклад некоего чрезвычайно важного опыта, налагающего свой отпечаток на все развитие человека, сжиться с ним; и что под давлением этого дополнительного груза неизбежно придется переместить свой личный центр тяжести.

С этими мыслями он и вошел в дом.

В прихожей его ждал подросток, без шапки, в кашне, с покрасневшими от холода ушами. При появлении Антуана он поднялся и вспыхнул.

Антуан сразу узнал молоденького писца из конторы и попенял себе, что ни разу не собрался навестить ребятишек.

– Здравствуй, Робер. Входи, входи. Что-нибудь не ладится?

Мальчик с усилием пошевелил губами, но был, видимо, слишком смущен и не мог найти подходящей к случаю "фразы". Тогда в приливе отваги он вытащил из-под пелерины букетик фиалок, и Антуан вдруг все понял. Он подошел, взял цветы.

– Спасибо, малыш. Сейчас отнесу твой букет наверх. Очень мило с твоей стороны, что ты об этом подумал.

– Это Лулу подумал, – поспешно уточнил мальчик.

– Ну, а как Лулу? А ты все такой же шустрый?

– А то как же... – звонким голосом ответил Робер.

Он никак не ждал, что в такой день Антуан может улыбаться, его смущение как рукой сняло, и он готов был болтать без умолку. Но у Антуана нынче вечером было слишком много других дел, чтобы слушать рассказ Робера.

– Вот что, заходите-ка к нам на этих днях вместе с Лулу. Расскажете, как живете, что поделываете. В воскресенье, ладно? – Антуан почувствовал к этим ребятишкам, которых он почти не знал, настоящую симпатию. Договорились? – добавил он.

Лицо Робера вдруг приняло серьезное выражение:

– Договорились, сударь.

Провожая мальчика до входной двери, Антуан услышал голос Шаля, беседовавшего на кухне с Леоном.

"Еще одному не терпится поговорить со мной, – с досадой подумал Антуан. – Ну ладно, лучше сразу с ним кончить". И он пригласил старичка к себе в кабинет.

Господин Шаль вприпрыжку пересек комнату, взгромоздился на стул, стоявший в самом дальнем углу, и лукаво улыбнулся, хотя в глазах его залегла бесконечная грусть.

– Что вы хотите мне сказать, господин Шаль? – спросил Антуан. Говорил он дружелюбным тоном, но не сел, а стоя стал разбирать дневную почту.

– Я? – Старичок удивленно вскинул брови.

"Ладно, – подумал Антуан, складывая прочитанное письмо. – Постараюсь заглянуть туда завтра утром после больницы".

Шаль уставился на свои ножки, не достававшие до пола, и вдруг торжественно изрек:

– Такие вещи, господин Антуан, не должны бы существовать.

– Что? – переспросил Антуан, вскрывая следующее письмо.

– Что? – повторил, как эхо, Шаль.

– Какие вещи не должны существовать? – уже раздражаясь, осведомился Антуан.

– Смерть.

Этого Антуан никак не ожидал и растерянно поднял голову.

Взор Шаля затуманился слезами. Он снял очки, развернул носовой платок и вытер глаза.

– Я виделся с господами из церкви святого Роха, – продолжал он, делая паузы чуть ли не после каждого слова и тяжко вздыхая. – Заказал заупокойные мессы. Для очистки совести. Только поэтому, господин Антуан. Потому что лично я впредь до получения более полных сведений... – Слезы продолжали течь по его личику скупыми струйками, и каждый раз, утерев глаза, он расстилал носовой платок на коленях, аккуратно складывал его и бережно прятал в карман, словно кошелек. – У меня были сбережения – десять тысяч франков, вдруг без всякого перехода бросил он.

"Ага", – подумал Антуан. И, не дожидаясь дальнейшего, проговорил:

– Не знаю, успел ли отец сделать распоряжения на ваш счет, но будьте спокойны: мой брат и я обещаем, что в течение всей жизни вы будете получать ежемесячно ту же самую сумму, что получали здесь раньше.

Впервые после кончины г-на Тибо Антуану представился случай уладить денежный вопрос на правах наследника. Ему подумалось, что, взяв на себя обязательство помогать Шалю до конца его дней, он, в сущности, поступил достаточно великодушно и что вообще приятно, когда представляется случай действовать изящно. Но тут его мысль сделала непроизвольный скачок, он попытался в уме подсчитать размеры отцовского состояния и установить свою долю, но не мог из-за отсутствия точных данных.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю