444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Роман Тард » Высота памяти (СИ) » Текст книги (страница 4)
Высота памяти (СИ)
  • Текст добавлен: 12 августа 2026, 15:31

Текст книги "Высота памяти (СИ)"


Автор книги: Роман Тард



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 16 страниц)

Глава 6
«Человек с папкой»

Новый аэродром был не аэродром, а поле за деревней – восточнее, дальше от границы на два дня отхода и на половину полка потерь.

Полк, вернее то, что от него осталось, стягивался сюда по частям: по воздуху – уцелевшие машины, по земле – колонна, растянувшаяся так, что хвост её приходил через сутки после головы. Двадцать восьмого пал Бобруйск – об этом сказали шёпотом у кухни, сперва не поверили, потом поверили, потому что всему плохому теперь требовалось меньше доказательств.

Я знал, что Западный фронт рухнет быстро. Знал про Минск, Смоленск, Москву и декабрь. Но, услышав про Бобруйск, не смог бы поклясться, был он в моих книгах двадцать седьмого или двадцать восьмого, до Слуцка или после. На карте из будущего стрелы проходили через сотни вёрст; здесь каждая верста имела деревню, мост, полуторку в канаве и людей, которым до большой стрелы не было дела. Знание не врало. Оно просто было слишком крупным, чтобы подсказать, откуда придут завтра и успеет ли последняя машина с колонной.

Новое поле жило мелкой, суетливой жизнью отступления. Рыли, таскали, латали. Кто-то спал стоя, привалившись к крылу. Кто-то писал письмо огрызком карандаша, послюнявив его, и лицо у него было такое, будто он не знал, дойдёт ли письмо и будет ли кому его читать. Полк ужался так, что от прежней эскадрильи осталась горстка.

Прибывающих считали не по спискам, а по тому, кто дошёл. В полдень в поле вползла полуторка с пробитым радиатором; её последние две версты тянула крестьянская лошадь. В кузове сидел тот пожилой моторист, чью машину сожгли на «Вересовке». Брезентовую сумку с ключами он держал на коленях. Увидел меня и сразу спросил, где ставить мастерскую. Вчера у него отняли самолёт, сегодня он уже искал, какую машину взять на слух.

Рядом с ним из кузова спустился молодой фельдшер. Тот самый, который утром не поднимал глаз у навеса. Теперь губы у него не тряслись: он потребовал место под перевязочную, чистую воду и двух людей таскать раненых. Ему дали пустой сарай, бочку сомнительной чистоты и одного человека с рукой на перевязи. Он принял всё без спора и пошёл работать.

Так и собирался полк – не из частей, а из тех, кто добрался.

К вечеру ожидание человека с папкой стало почти облегчением: пусть уже будет, что будет. Неизвестность за спиной выматывала хуже прямого вопроса.

За мной пришли не сразу. Сперва вызвали Лунина – на полчаса, не больше. Лунин вышел от человека с папкой серый, прошёл мимо меня к машинам и только у капота обронил, ни к кому: «Ну-ну». Больше не сказал ничего. И это его «ну-ну» было хуже долгого разговора.

Мы обживались на новом поле, как обживаются на день: рыли щели, растаскивали и маскировали машины – теперь это делали уже без моих подсказок, само собой, наученные, – и ждали горючего, приказов и немца, в порядке вероятности. К вечеру двадцать восьмого стало известно, что при полку теперь есть свой человек из органов. Что он приехал с тыловым эшелоном. И что он уже спрашивал, кто тут летал на «Вересовке» и кто уводил машины под лес «по предчувствию».

Лунин нашёл меня у машины в сумерках. Он не стал ходить вокруг – присел рядом, достал ветошь, повертел в руках; взгляд не отрывал от раскрытого капота.

– Приехал человек с папкой. Спрашивал про тебя.

– Знаю, – сказал я.

– Не знаешь. – Он всё вертел ветошь. – Он меня полчаса спрашивал, какие твои слова были до второго налёта, а какие мы потом к ним приписали. Три раза, в разном порядке. Я сказал как было: ты велел тащить машины под деревья, потому что немец вернётся. Он спросил, почему остальные не догадались.

– И что ты ответил?

– Потому что остальные трое суток не спали. – Лунин наконец посмотрел на меня. – Ты, парень, летать умеешь и в машинах смыслишь больше, чем тебе положено по годам, – это я вижу, и Гришин видит, и слава богу. А тот увидит другое: ты слишком часто знаешь, куда ткнуть пальцем. Я тебе говорил – помалкивай. Так вот теперь помалкивай вдвое. Не умничай, но и дурака не валяй: дурака он раскусит раньше, чем ты рот закроешь. Отвечай на то, что спросил. На два следующих вопроса за него не отвечай.

Я хотел спросить, откуда он сам всё это про меня понял – раньше человека с папкой, раньше кого угодно. Но не спросил. Лунин в первый же день заметил несообразность и с тех пор прикрывал её работой: не поверил мне, а проверял каждое предложение железом. Если держало – делал. Его доверие не было слепым, и потому стоило дороже.

Он поднялся, кряхтя, сунул ветошь за пояс и ушёл в темноту, к другой машине. Я остался у раскрытого капота и ещё раз, слово в слово, восстановил всё, что говорил с двадцать второго июня. Веселов наверняка уже сделал то же самое.

За мной пришли утром двадцать девятого.

* * *

Он сидел в углу палатки, за столиком, сколоченным из ящиков, и перед ним лежала папка.

Обычная папка – картонная, серая, с завязками. Но лежала она особенным образом: точно по краю стола, уголок к уголку, и это было первое, что бросалось в глаза, – как этот человек кладёт папку. Аккуратно клал. Ровно. Так кладут то, чему придают вес.

В палатке было сумрачно и тесно. Пахло сургучом, махоркой и той особой канцелярской пылью, которую этот человек, казалось, возил с собой сквозь всё отступление, – запахом кабинета посреди разгрома. На ящике перед ним, кроме папки, лежали остро отточенный карандаш и вторая папка, пустая; и в эту пустую, я понял, ляжет всё, что он про меня сегодня оформит. Он ничего не делал вслух зря – каждое движение по делу, по бумаге.

– Младший лейтенант Соколов. – Он не спросил – прочёл, с листа. – Садитесь.

Я сел. Он был немолод – лет тридцати, но с той ранней сухостью в лице, какая бывает у людей кабинетной, бумажной службы: бледный, гладко выбритый, в отглаженной, несмотря ни на что, гимнастёрке – единственной отглаженной гимнастёрке на всём этом поле. Старший политрук. Не строевой. Его война шла на бумаге, и на этой войне он, видно, был не из последних.

– Веселов, Марк Осипович. Третье отделение. – Он помолчал, давая словам осесть. – Знаете, что это?

– Знаю, товарищ старший политрук.

– Хорошо, что знаете. Многие путают. – Он раскрыл папку, посмотрел в неё, хотя, я уверен, помнил всё наизусть. – Значит, так. Двадцать второго июня, на площадке «Вересовка», после первого налёта вы предложили технику Лунину рассредоточить и замаскировать уцелевшие машины. До второго налёта. Так?

– Так.

– Откуда вы знали, что будет второй налёт?

Первый вопрос – прямой, в лоб, чтоб посмотреть, как я дёрнусь.

Я не дёрнулся. Держать лицо я выучился в грозу над тайгой, когда земля близко и дёргаться нельзя: дёрнешься и убьёшь. Веселов смотрел и ждал без злобы, с терпением человека, который умеет ждать оговорки дольше, чем собеседник умеет её оттягивать.

– Я не знал, товарищ старший политрук. Предположил.

– Предположили. – Он повторил это ровно, без выражения, как переносят слово в протокол. – На основании чего предположили?

– На основании того, что в первый день так обычно и делают. Оглушают с утра, к обеду возвращаются добить. Я бы на их месте вернулся.

– Обычно, – сказал Веселов. – У вас большой опыт первых дней войны?

– Нет.

– У кого-нибудь на вашей площадке был?

– Нет.

– Тогда слово «обычно» взялось откуда?

Хороший вопрос. Не обвинение – щель между моими словами, в которую он спокойно вставил карандаш.

– Из логики. Если первый удар не уничтожил цель, цель добивают.

– Логика была у всех. Предложили вы один.

– Значит, у остальных были другие дела.

Он записал эту фразу дословно. Не потому, что она его убедила.

– «Я бы на их месте». – Он чуть наклонил голову. – Вы, товарищ младший лейтенант, часто ставите себя на место противника?

– Когда это помогает прикрыть машины – часто.

Он не улыбнулся. Он вообще, кажется, не умел улыбаться – только раз, когда я это сказал, у него дёрнулись губы, коротко, без глаз, сухой усмешкой, которую он тут же убрал, будто вытер.

– Складно, – сказал он. – Складно отвечаете. – И поправил папку – сдвинул её на полсантиметра, снова уголок к уголку, хотя она и так лежала ровно. Я потом заметил, что он делает это перед каждым вопросом «на добивание», как другой человек перед таким вопросом переводит дыхание. – А вот скажите. Тактику пары вместо звена – тоже предположили?

Гришин. Значит, и про пару доложили. Значит, папка толще, чем кажется.

– Пару я предложил командиру эскадрильи по соображениям боя. Тройка теряет крайнего. Пара прикрывает друг друга. Это можно объяснить любому.

– Можно, – согласился Веселов ровно. – Только вот незадача, товарищ Соколов. Наставление у нас – звено. По наставлению воюет вся страна. А вы, лётчик первого года, за неделю войны знаете лучше наставления. И налёт угадываете. И машины прячете так, что они одни на всю площадку и уцелели. – Он сложил руки на папке. – Я человек простой. Я вижу лётчика, который слишком часто оказывается прав. И моя работа – не восхищаться этим. Моя работа – понять, откуда это.

– Из того, что я стараюсь не гибнуть зря, товарищ старший политрук. И людей рядом стараюсь не терять.

– Кравцова потеряли.

Это он бросил ровно, без нажима, глядя мне в лицо, – и это был удар ниже, чем всё прежнее, потому что тут он был прав, и я это знал лучше него.

– Потерял, – сказал я. – Он вышел из строя к колонне. Я довернул к нему, второй немец заставил отвернуть. Вернуться успел поздно.

– После посадки вы установили новый порядок действий ведомого при сломе строя.

– Установил для своей пары.

– Без приказа командира эскадрильи.

– Порядок связи внутри пары – моя ответственность как ведущего.

– Вот видите, – сказал Веселов. – Я спрашиваю, откуда у вас ответы. Вы отвечаете новым решением. У вас на любую потерю появляется правило, на любую опасность – порядок действий. Это полезно, товарищ Соколов. И это же требует объяснения.

Впервые за разговор в его голосе был не азарт ловящего, а обязанность объяснить несообразность. Полезность не оправдывала меня в его глазах. Диверсант тоже мог сперва стать полезным, чтобы ему поверили; слишком умный лётчик мог быть удачей, а мог – вложением противника. Веселов не имел права выбрать приятную версию только потому, что она нравилась Гришину.

– Вы считаете меня предателем?

– Я ничего не считаю до проверки. И вам советую не отвечать на вопрос, которого я не задавал.

Лунин сказал почти то же самое. Я замолчал.

Веселов подождал, потом закрыл карандашом строку, которую писал.

– Представьте, товарищ Соколов, что к вашему самолёту допустили нового моториста. Работает чисто, неисправности находит раньше старых, но откуда выучился – не говорит. Вы бы обрадовались и больше не спрашивали?

– К самолёту не допустил бы, пока Лунин не проверит.

– Вот и я проверяю. Только самолёт у меня – полк.

В голосе не было торжества от удачного сравнения. Он не пытался меня запугать и не наслаждался властью; объяснил свою работу тем единственным способом, который я не мог отвергнуть как пустую придирку. От этого стало труднее. Со злодеем можно было бы спорить, труса презирать, карьериста ловить на выгоде. Передо мной сидел аккуратный человек, который делал положенное и потому не нуждался в моей вине заранее.

– Проверяйте, – сказал я.

– Уже.

Он помолчал, глядя в папку, и зашёл с другой стороны – ровно, без нажима, будто просто уточнял анкету:

– А до аэроклуба вы где были, товарищ Соколов? Здесь одна строка: колхозник. Откуда у деревенского паренька такая, извините, голова?

Вот это был опасный вопрос – опаснее прежних. О довоенной работе Андрея я знал одну строку из бумаг и несколько домашних намёков в письмах; придумывать подробности было нельзя, у Веселова найдётся, с чем сверить.

– Деревенский, товарищ старший политрук, – сказал я. – В деревне тоже думают. Аэроклуб принял, школа выпустила. Остальное проверяйте у них.

– Проверим. – Ни разочарования, ни удовлетворения в голосе не было.

Он придвинул пустую папку и что-то коротко записал, две строки, не давая прочесть, а потом отложил карандаш ровно параллельно краю стола. Снаружи, на поле, гоняли на пробу мотор – привычно, как всегда, – и эта обычная жизнь в двух шагах от палатки казалась вдруг далёкой и ненастоящей, будто я уже был не там, а здесь, за этим столом, надолго. Может, и до конца: такие столы, я знал и это из своих книг, для иного человека оказывались последним, что он в жизни видел.

Я смотрел, как ровно лежит его папка, уголок к уголку. Против человека я бы что-нибудь придумал. Против папки – нет: ей нечего сказать, кроме того, что в неё уже вписано, а вписывалось туда с каждой минутой всё больше.

* * *

Он мог бы держать меня там до вечера, поворачивая один и тот же вопрос разными боками, – и, кажется, собирался. Но тут полог палатки откинулся, и вошёл Гришин.

Он не спросил разрешения. Капитан и старший политрук по знакам различия были вровень – одна шпала, – но у капитана за спиной стояло небо, а у старшего политрука бумага, и оба знали, чей вес в эту минуту тяжелее. Гришин вошёл как в свою палатку.

– Забираю лётчика, – сказал Гришин. – Через час вылет. Людей мало.

– Мы не закончили.

– Закончите после вылета. Если будет кого заканчивать. – Гришин сказал это без вызова, устало, как говорят очевидное. – Товарищ старший политрук. Я вам одно скажу, и пишите как хотите. У меня из шести машин в живых две. И обе – потому что вот этот, – он мотнул подбородком на меня, – ещё на Вересовке растащил их под лес, а при отходе прикрыл. Мне всё равно, откуда он знает. Мне важно, что мои люди с ним возвращаются чаще, чем без него. Это тоже занесите.

Веселов посмотрел на него долго. Потом на меня. Он не сердился – я видел, что он не сердится, что для него это не ссора, а работа, и что Гришин своими словами не закрыл дело, а только отложил.

– Подошью, – сказал он спокойно. – Я всё подшиваю, товарищ капитан. И то, что он полезен, – тоже. Полезный человек с непонятным источником сведений – это, знаете ли, ещё интереснее, чем бесполезный.

Гришин не ответил. Ему и нечего было ответить: Веселов был по-своему прав, и оба это знали, и оба знали, что правота Веселова опаснее любой неправоты – её не оспоришь. Капитан только глянул на меня, коротко и тяжело, и в этом взгляде было не «я тебя выручил», а «выручил сегодня, а завтра выручать будет нечем».

Он собрал листы, ровно постучал ими о столик, выравнивая, и вложил в папку. Завязал одну завязку. Вторую завязывать не стал.

Папка осталась приоткрытой, и из неё, уголком, торчал верхний лист, и на листе этом сверху, чётким писарским почерком, была выведена фамилия. Моя. Соколов. Он не убрал её. Оставил на виду – не по забывчивости, я понял это сразу, а нарочно, чтоб я видел, что она теперь там есть.

– Идите, товарищ младший лейтенант, – сказал он. – Летайте. Возвращайтесь. – И, когда я уже был у полога, добавил, не повышая голоса, так же ровно, как заносил: – Мы ещё вернёмся к этому разговору.

Я вышел на свет. Гришин шёл рядом, молчал, и только у машин сказал, не глядя:

– Не умеешь ты, Соколов, быть незаметным. – Он помолчал. – Учись. А то он тебя раньше немца достанет.

– За Кравцова он уже знал.

– Он знает всё, что попало в бумагу. А после твоих порядков туда скоро половина эскадрильи попадёт.

У машины Гришин остановился. Лунин с мотористом работали под капотом и сделали вид, что нас нет.

– Я тебя там не оправдывал, – продолжил капитан. – Не за что пока оправдывать. Я сказал, что ты полезен. Это разные вещи.

– Понимаю.

– Нет, не понимаешь. Полезного держат рядом, пока польза больше риска. Ошибёшься один раз – спишут на войну. Ошибёшься так, будто знал заранее, – он первым спросит, кому это было надо.

– Что прикажете?

Гришин провёл пальцем по пробоине в плоскости, которую Лунин уже обвел мелом.

– Никаких предчувствий. Есть расчёт – покажи расчёт. Есть наблюдение – назови, кто ещё видел. Есть предложение – дай мне его до боя, чтобы решал я. Не тащи один то, что полагается тащить командиру.

Это было не обещание прикрыть. Он устанавливал границу своей ответственности и приглашал меня внутрь неё – пока приглашал.

– Есть, товарищ капитан.

– Вот теперь понимаешь.

Я не ответил. Быть незаметным значило не мешать себя убить – а я мешать собирался, и себе, и этой войне.

Небо на западе было чистым. Там находилась понятная опасность, с которой я умел говорить на своём языке. За спиной, в палатке, осталась папка с моей фамилией и человек, который не стал её закрывать. С небом я знал, что делать. С бумагой – нет.

Глава 7
«Регламент»

Из палатки с человеком и папкой я вышел и пошёл к машинам. Вылет, которым Гришин выдернул меня от Веселова, вышел пустым: немца мы не встретили, покрутились над дорогой и вернулись.

Больше идти было некуда, и в этом была своя правда. Веселов со своей папкой никуда не денется, папка будет толстеть, но не завтра перевесит. А завтра эскадрилье лететь на том, что за ночь сумеют привести в порядок. Здесь, у машин, от меня требовались не объяснения, а исправный мотор; с этим языком я умел обращаться лучше.

Ночью я не пошёл к себе. До рассвета оставалось часа четыре – те самые часы, в которые обычно и делается всё, что потом спасает или не спасает. Новое поле стояло глухое, беззвёздное, пахло бензином, палёным и остывающим железом. Стоянка не спала: где-то стучали по металлу, где-то, чертыхаясь вполголоса, снимали с машины мотор; переносные лампы бросали жёлтые пятна, в которых копошились люди. Из двух десятков машин, которые успели собрать под Гришина при отходе, на ходу оставалась горстка, и каждую из этой горстки надо было к утру либо поднять, либо честно признать негодной.

Лунин был у второй машины – снял капот, стоял, смотрел в мотор, как смотрят в лицо больному. Я подошёл и стал рядом, и какое-то время мы просто смотрели вместе.

Мотор был плох. Не убит – плох: подтекал по стыку, на жестяном поддоне лежали вывернутые свечи в чёрном нагаре, а по неровному сопротивлению, когда Лунин проворачивал винт, цилиндры держали неодинаково. Такой мотор ещё поднимал машину – и в этом была беда: то, что пока бегает, гоняют, пока не встанет. Встаёт оно всегда не вовремя – на взлёте, на выходе из атаки, над чужой территорией.

– Отказы. – Я дождался, пока винт остановится. – На последних вылетах сколько машин вернулось не по бою? Само сдохло?

– Три. – Лунин не обернулся. – Одна – свечи, одна – бензонасос, одна – трос руля перетёрся у ролика. Лопнул бы на взлёте или в бою – ногой машину уже не удержишь. Хорошо, заметили на пробеге.

– А почему заметили на пробеге, а не до?

Вот теперь руки его в моторе остановились. Он вытер их ветошью – хотя они были чистые, – и только тогда обернулся.

– Потому что до – некогда. Ты пойми, товарищ младший лейтенант. Машин мало, вылетов много, людей у меня – старик с той сожжённой машины да двое мальчишек, которые полгода как от станка. Мы латаем то, что видно, и гоняем в воздух то, что бегает. На большее рук нет.

– Рук нет, – согласился я. – А регламент есть?

Он не ответил. Честного «есть» у него не было, а соврать он не умел.

Этот разговор в авиации старше нас обоих. Регламент у полка был: карты осмотров, сроки работ, подписи техников. Двадцать второго часть машин как раз стояла разобранной на плановом обслуживании. Теперь карты ехали неизвестно в какой полуторке, часы налёта никто не успевал сводить, а Лунин выбирал работу по тому, откуда сильнее текло. Я не собирался изобретать технику сорок первого года для людей, знавших её лучше меня. Я мог дать другое: короткий обязательный минимум, который не тонет в общей очереди, и след, по которому видно, что уже проверено, а что только обещали проверить.

– Покажи вашу карту, – попросил я.

Лунин достал из ящика замасленную ведомость. На ней оставались довоенные графы, ровные строки и старые подписи; последние три дня были заполнены кусками, карандашом поверх карандаша. У одной машины значилось «осмотрена», но не было ни времени, ни фамилии. У другой дважды записали свечи и ни разу – управление.

– По такой бумаге всё сделано. А трос перетёрся.

– Бумага у меня не крутит гайки.

– Зато не даёт двум людям крутить одну и забыть соседнюю.

Он хотел огрызнуться, но посмотрел на ведомость ещё раз.

Я присел у колеса.

– Давай так. Перед каждым вылетом оставляем положенный осмотр, но начинаем с короткого отсева: течи, уровни, доступный трос, замки, панели, винт. Нашёл неладное – дальше машина не идёт. Раз за ночь – семь опасных мест глубже: тяги и тросы, свечи, топливный фильтр, масляный фильтр, привод шасси, управление, оружие с оружейником. Остальную карту не выбрасываем. Эти семь просто нельзя отложить на потом.

– А кто последнее проверял?

– Пишет фамилию и время. Не галочку. Если не успел – клетка пустая, и машину считаем непроверенной.

– Считать-то кто будет? – спросил старик-моторист. Он подошёл неслышно и теперь стоял за Луниным, держа в обеих руках снятый патрубок. – У меня до свету две машины. У конопатого – одна, да он к мотору пока как телёнок к забору: лбом и с разбегу.

Конопатый, возившийся неподалёку, услышал и покраснел, но головы не поднял.

– Поэтому не я точки выберу. Выбирайте вы. Что за неделю ломалось, что находили поздно, что в воздухе уже не поправишь.

Лунин перевернул ведомость чистым краем вверх. Три человека стали называть, а он писал. Свечи назвал старик. Бензонасос – конопатый, уже без обиды: на его машине отказала подача. О тросе Лунин сказал сам. О замке капота напомнил оружейник – видел, как створку однажды раздуло на пробеге. Пунктов набралось больше десятка, и тут началась настоящая работа: не вписать всё страшное, а отделить то, что надо делать непременно, от того, что можно оставить в полной карте и очереди ремонта.

Спорили дольше, чем я ожидал. Лунин вычеркнул мой винт: его и так осматривали перед каждым запуском, отдельная красная графа ничего не меняла. Старик вернул топливный фильтр, который я хотел объединить с общей строкой мотора: грязный бензин теперь лили из всякой тары, и дважды в отстое находили песок. Оружейник отказался подписываться за пулемёты вместе с мотористами. Правильно отказался.

Когда осталось семь строк, моими в них были только порядок и правило пустой клетки. Всё остальное выбрали люди, которые полезут внутрь машины.

Я не стал объяснять на словах – слова технарь пропускает мимо ушей. Я взял ближнюю машину и прошёл семь точек руками, при нём.

Контровка. Провёл пальцем по тягам управления, по гайкам: тонкая проволока, удерживающая гайку от самоотворачивания, должна лежать натянуто. Одна ослабла. «Эту заново», – сказал я, и Лунин молча взял пассатижи.

Трос. Проводка руля направления на «ишаке» шла через ролики, и возле перегиба трос начинал пушиться. Я провёл вдоль него ветошью: зацепилась за оборванную проволоку – участок надо открывать и смотреть целиком.

– Вот он у меня и перетёрся, – глухо сказал Лунин из-за плеча. – Тот, третий свежий отказ. На честном слове заметили. – Он протянул руку мимо меня и сам провёл ветошью по тросу. – Ладно. Про трос понял.

Свечи, бензофильтр, сетка масляного фильтра – нутро мотора. Нагар на свечах даёт пропуски, грязь в топливе душит подачу на полном газу, металлическая крошка в масляной сетке означает, что внутри уже ест железо. Признак опытный глаз ловит быстро; добраться, открыть, промыть и собрать обратно – работа.

Шасси. У «ишака» ручная лебёдка, тросы и десятки оборотов рукоятки. На стоящей машине полный ход не проверишь: вес лежит на колёсах. Быстрый осмотр давал только замки, видимые участки тросов, барабан и люфт рукоятки. Если находили задир или тугой ход, машину ставили на козелки и только тогда прогоняли уборку и выпуск полностью.

Первую мы всё-таки вывесили. Старик прикатил два винтовых домкрата, мальчишки подложили упоры, а Лунин сам показал, куда подхватывать машину и где ставить козелки. Работали медленно: уронить истребитель на стоянке было бы хорошим итогом борьбы за исправность. Потом Лунин сел в кабину. Он долго крутил рукоятку; колёса медленно ушли в ниши, потом так же медленно вышли и встали на замки. На этом потеряли почти час. Зато каждый увидел разницу между «проверил шасси» и «покрутил ручку у стоящей машины».

Оружие шло последним и только с оружейником: крепление, подача лент, контроль синхронизации носовых пулемётов. Я не полез туда руками. Назвал риск, а порядок проверки продиктовал человек, который отвечал за ШКАСы.

Первую машину мы мучили больше часа. На следующей уже не вывешивали шасси без признака неисправности и уложились быстрее. Так из полной карты вырос не новый регламент, а красная очередь внутри старого: семь мест, которые нельзя закрыть одной общей подписью.

Лунин слушал молча; взгляд держал в моторе. По лицу его ничего не читалось. Он не спорил.

– Полчаса на чистую машину, – прикинул Лунин. – Семь машин. Три с половиной часа, если ни одна не упрётся. А перед вылетом ещё отсев.

– Пока не выстроим очередь и не научим руки – да.

– А спать когда?

– А отказ в воздухе – когда? Трос лопнул на выходе из пикирования – сколько ты тогда поспишь?

Он помолчал. Долго. Потом надел очки, которые до того сдвинул на лоб, полез в мотор, и оттуда, из-под капота, глухо сказал:

– Семь точек, говоришь. Ну давай семь. Только не ты будешь ходить и командовать – я. И карту перепишу я. Они должны понять: это не лётчик отменил старый порядок. Это мы в старом порядке красным отметили, что откладывать нельзя.

Он разлиновал оборот старой ведомости: семь коротких граф на каждую машину, время и фамилия проверявшего. Пустая клетка означала не «потом», а «не выпускать». Так оно и легло – руками старшины, которого послушают.

Лунин отдал первую строку конопатому и велел проверить управление. Тот полез к доступному участку троса, дёрнул, посмотрел и уже потянулся за карандашом.

– Чего увидел? – спросил Лунин.

– Цел.

– Где цел?

Мальчишка показал пальцем.

– Это ты оболочку увидел. А у ролика кто смотреть будет? Немец?

Пришлось снимать крышку. Под ней трос лежал чистый, но конопатый уже не торопился расписываться. Протянул ветошь, проверил, не цепляет ли, потом позвал старика и заставил посмотреть вторыми глазами. Только после этого написал время.

Я хотел было подсказать ещё что-то, но Лунин покосился – и я отошёл. Здесь работа уже пошла без меня. Если бы я остался над душой, всё превратилось бы в соколовскую затею, которую терпят до первого удобного случая. Старшина сделал из неё свою смену и своих людей.

* * *

Первую ночь регламент никто, кроме нас, всерьёз не принял.

Мальчишки-мотористы обходили семь точек с показной старательностью: делали, потому что старшина велел, а не потому, что верили. Ворчали тихо, чтоб Лунин не слышал, но я слышал: «барская затея», «лётчику делать нечего», «сами бы попробовали в две руки». Старый моторист не ворчал. Он поставил фамилию в первой графе, время – во второй, а в третьей вместо галочки написал: «трос чист». Лунин посмотрел и велел остальным писать так же – что именно увидели.

Самый языкатый, конопатый, выразился при мне прямо: летали, мол, деды без красных клеток, и мы полетаем, а барину виднее. Лунин услышал.

– Деды по карте работали, – сказал он. – Ты карту потерял по дороге. Теперь вот эта. Не нравится – найди старую.

Конопатый уткнулся в масляный фильтр.

Он и доказал. Наутро.

Молодой моторист, тот, что ворчал громче всех, шёл по красным графам на машине Хромова – нехотя, для подписи. Снял сетку масляного фильтра, промыл её в жестянке с бензином и уже собирался ставить обратно, когда на дне жестянки блеснула тонкая серебристая спираль. Он позвал Лунина не громко, а как зовут, когда сами ещё не поверили. Старшина поддел находку ногтем, растёр между пальцами и велел принести чистую белую тряпку. На ней нашлись ещё две крупинки.

Лунин не стал гадать, подшипник это, палец или шестерня. Металл пришёл из мотора – этого хватало.

Машину сняли с вылета. Хромов летел бы на ней через час.

Он пришёл, когда капоты уже сняли и Лунин с фонарём выбирал, с какой стороны подступаться к мотору. Увидел красную черту поперёк номера в ведомости и сперва не понял.

– Это чего?

Лунин показал на зачёркнутый номер.

– Не летишь.

– Как не лечу? Дежурство моё.

Старшина показал ему белую тряпку. На масле серебрились две точки – такие мелкие, что их можно было принять за песок, если очень хотелось лететь.

Хромов посмотрел на них, потом на машину. Неделю назад он бы обрадовался отсрочке; теперь ему было стыдно остаться на земле, когда другие поднимутся. Он обошёл крыло, провёл ладонью по борту и вернулся.

– Она же вчера ровно работала.

– И сегодня заведётся, – сказал Лунин. – Может, даже взлетит. Дальше проверять станешь?

– На чём мне тогда?

Свободной машины не было. Это и оказалось ценой, которой в моих семи строках не помещалось: не только сон техников, но и один ствол в строю. Я мог сказать, что живой лётчик дороже вылета. Слишком правильные слова, особенно когда лететь вместо него предстояло другим.

Я встал между ним и снятым капотом.

– Сегодня останешься. На следующем вылете пойдёшь со мной. Если Лунин даст машину.

Хромов резко глянул на меня – решал, не отбираю ли я у него место после истории с Кравцовым. Потом снова посмотрел на стружку.

– Если даст, – повторил он.

Не согласился. Не спорил. Взял у конопатого ведро с грязным бензином и понёс к яме, освобождая руки тем, кто разбирал его мотор.

Молодой моторист держал стружку на ладони и смотрел на неё, как на вынутую пулю. Потом поднял глаза на меня – уже без вчерашней насмешки – и попросил карандаш. В графе «масляный фильтр» написал не галочку, а «металл; снята». И расписался полностью.

В следующую ночь семь точек обходили уже иначе. Пустых клеток не прятали общей подписью; если не успевали, машина оставалась в красной строке.

Машину Хромова вернули в эту строку только к вечеру. Лунин не стал чинить мотор догадкой: его сняли и отставили до разборки, а с машины, которой после налёта уже не собрать правую плоскость, переставили другой. Лебёдка над козлами скрипела весь день. Хромов работал вместе с мотористами – подавал ключи, таскал пустые вёдра, крутил ручку запуска после установки. Под конец у него руки были чёрные до локтей, а злость прошла.

Новый мотор сначала прокрутили без запуска, потом дали ему поработать на малом газу. Лунин слушал каждый цилиндр, дважды снимал свечи и не подпускал Хромова к кабине, пока не проверил фильтр после пробы. Лишь тогда перечеркнул красную черту и велел записать в старой карте номер переставленного мотора. Семь граф не сделали исправный двигатель из больного. Они заставили вовремя отставить больной и заплатить за замену целым рабочим днём.

Об эффекте говорить было рано. За одну ночь порядок не делает старые моторы новыми. Но первый дефект он поймал до вылета, а не после: тонкая стружка осталась на ветоши, Хромов – на земле. Пока это было всё доказательство. Для войны и этого хватало.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю