444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Роман Тард » Высота памяти (СИ) » Текст книги (страница 2)
Высота памяти (СИ)
  • Текст добавлен: 12 августа 2026, 15:31

Текст книги "Высота памяти (СИ)"


Автор книги: Роман Тард



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 16 страниц)

– Вот потом и есть.

– Рука?

– Царапнуло.

Он поднял ленту. Между звеньями застряли травинки и комья земли.

– Эти можно протереть. А эти нельзя. Капсюль повело.

Я сел перед ним на корточки. Колени сразу задрожали, пришлось опереться ладонью о землю. Мальчишка заметил, но сделал вид, что рассматривает патрон.

– Человека с ведром знаешь? – спросил я.

Пальцы его остановились.

– Дядька Сева. По горючему.

Имя появилось и тут же стало лишним для всех ведомостей, кроме одной человеческой памяти. Я взял из левой кучки почерневший патрон и положил обратно. Мальчишка снова принялся перебирать ленту. Один целый. Один мятый. Работа у него ещё была, значит, можно было пока не смотреть на место, где лежал дядька Сева.

Я стоял возле остывающей, потрескивающей машины – целый среди нецелого, чужой на этом чужом поле, – и в теле не было ничего, кроме огромной, ровной, тянущей книзу усталости.

Кто-то шёл ко мне через всё поле. Не спеша. Тяжело, вразвалку, как ходят люди, которым за это утро уже нечего бояться, потому что худшее они успели повидать и пережить и теперь несут его в себе, как несут тяжесть. Плотный, широкий, с тёмным обветренным лицом, в наброшенной на плечи, незастёгнутой гимнастёрке. Он подошёл к машине, положил тяжёлую руку на борт, у самой пробоины, которой я не заметил в бою, и посмотрел на меня снизу вверх – долгим, изучающим, невесёлым взглядом человека, который с рассвета считает свои машины и своих людей и уже твёрдо знает, скольких недосчитался.

За голенищем у него была свёрнутая карта. Он вытянул её, развернул прямо на плоскости крыла, придавил ладонью от ветра и коротко, костяшкой согнутого пальца, стукнул по ней – раз, другой, – будто ставил точку в разговоре, которого мы с ним ещё не начинали.

– Чья машина? – спросил он.

– Дежурного звена. – Голос вышел чужой, севший, ломкий. – Пилота убило у борта. Я поднялся.

Он не ответил сразу. Смотрел то на меня, то на машину – на рваную пробоину в плоскости, на потёки масла по борту, на смятую в бою кромку крыла. И молчал.

Он не спешил. Достал кисет, свернул самокрутку одними пальцами, не глядя на них, прикурил от спички, которую заслонил в горстях от ветра, и первую затяжку взял долгую, до самого нутра. Только потом заговорил снова.

– Поднялся, – повторил он негромко. Не спросил – взвесил слово, будто пробуя его на зуб. – В это. На этой. И сел целым. – Он помолчал. – Первый бой?

– Первый, – сказал я. Это была правда чужого тела, и её выговорить было можно.

Он коротко кивнул, отмечая, и снова прошёлся взглядом по машине – по пробоине, по маслу, по смятой кромке крыла. – Оно и видно, – сказал он. – И не видно.

А больше сказать было нечего. За спиной стояли тысячи часов на машинах, которых здесь ещё не придумали; в лётной книжке Соколова сегодняшний бой оказался первым. Обе правды для ответа не годились. Я промолчал.

Он свернул карту, неторопливо, по прежним сгибам, и сунул обратно за голенище. И, уже отворачиваясь, чтобы идти к своему горькому счёту дальше, бросил через плечо – не мне даже, а куда-то в дымное, разрытое поле, самому себе:

– Где так летать выучился?

Ответа у меня не было.

Глава 3
«Кто ты такой»

К полудню поле уже не горело – оно дымило. Огонь сделал своё дело за утро и ушёл, оставив после себя на месте вчерашнего парадного ряда обугленные остовы: они осели на пробитых, подломленных стойках, крылья повело жаром книзу, как опускают плечи под непосильным, и над каждым ещё стоял, подрагивая, столбик горячего воздуха и жидкого дыма, тянувшийся в неподвижное белёсое небо. Пахло горелой краской, жжёной резиной и той сладковатой тяжёлой гарью, которую я успел узнать за одно утро и хотел бы не знать никогда. Между остовами ходили люди – тихо, буднично, без вчерашнего крика, – собирали, оттаскивали, укладывали, и в этой их будничности было куда страшнее, чем в самом налёте: так не ходят по бою, так ходят вокруг покойника, когда уже откричались и остаётся прибрать.

Моя машина стояла особняком, с краю, там, где я её утром бросил и где до неё пока не дошли руки. Вблизи она выглядела хуже, чем сгоряча после посадки. Пробоины в борту – впору кулак просунуть. Левая плоскость расщеплена, дюраль торчит наружу седыми лохмотьями. А под бронеспинкой, в ладони от того места, где была спина, косо засел и застрял кусок чужого металла – вошёл и не дошёл. Побитая, простреленная, но привезённая домой машина, которую теперь надо было либо чинить неделю, либо списывать в тот же скорбный счёт, что и остальные. Я стоял возле неё и не знал, что мне теперь делать – ни с ней, ни с собой, ни с этим чужим полем, на котором я нынче проснулся.

Утренний бой оставил мне две вещи: побитую машину и знание, которое никому не предъявишь. Ремесло довело первую домой. Второе пока заставляло стоять над ней столбом. Но уйти уже не давало.

– Твоя? – спросили сзади, негромко.

Я обернулся. Позади стоял немолодой человек в замасленном комбинезоне – коренастый, кряжистый, устойчивый, как приземистый станок на давно обжитом месте. Крупные тяжёлые кисти, узловатые пальцы мастерового, в неотмываемых чёрных ободках у ногтей. Лицо в глубоких, ранних морщинах, с въевшейся под кожу металлической пылью, синеватой на скулах. На носу – круглые очки в тонкой проволочной оправе, чуть сползшие к кончику. В одной руке он держал ветошь и медленно, обстоятельно тёр ею пальцы – хотя пальцы, я успел разглядеть, были у него чистые, отмытые дочиста, наверное, ещё с утра. Он тёр чистое. Так трут, когда думают о чём-то тяжёлом, а рукам, привыкшим к делу, надо дать хоть какое занятие.

– Дежурного звена, – сказал я. – Я на ней сегодня утром садился.

– Знаю, что садился. Видел. – Он обошёл машину неторопливым кругом, приседая у каждой пробоины, трогая рваный край дюраля обломанным ногтем, заглядывая в чёрное нутро мотора, ощупывая смятую кромку так бережно, будто она могла отозваться болью. Он читал машину, как читают знакомый почерк, – и то, что он в ней вычитывал, ему явно не нравилось и одновременно чем-то удивляло. – Старшина Лунин. Я тут за всё это железо в ответе. За то, что от него к вечеру останется. – Он выпрямился, поглядел на меня поверх очков долгим, ровным взглядом. – Кромку вон смял. На посадке?

Я подтвердил. Лунин сунул ветошь за пояс, обеими руками взялся за край пробоины и осторожно качнул лист. Металл скрипнул.

– Эту зашьём. Тут нервюру повело – хуже. Бак не течёт, тяги целы. Мотор пока молчит, а молчаливый мотор иной раз опаснее того, что стучит. Тот хоть предупреждает.

– Поднимете?

– Не сегодня.

– А завтра?

– Если ночью не прилетят. Если найдётся лист. Если мотор не наелся стружки. Если люди к вечеру останутся. – Он по очереди загибал чистые пальцы и на последнем задержался. – У меня теперь вся ведомость из этих «если».

За соседним остовом двое механиков вытягивали из пепла уцелевший баллон. Лунин заметил, что один взялся голой рукой за нагретый металл, и окликнул его по должности, не по имени. Тот отдёрнул ладонь. Старшина не повысил голоса, только показал ветошью, куда отнести находку. Люди вокруг него двигались без суеты, хотя половина прежней работы сгорела, а другая требовала себя сразу. Он держал поле не приказом – порядком рук.

– Шасси не заело? – спросил он.

– Туго шло.

– Оно всегда туго идёт. Тут вопрос, насколько. Сколько раз перехватывал рукоятку?

Я попытался восстановить движение. В бою счёт не шёл словами: ладонь, оборот, перехват, снова. Ответил приблизительно.

Лунин посмотрел на меня поверх очков.

– Приблизительно он, – сказал он машине. – В первый бой. Под очередями. А рукоятку помнит.

Это не было похвалой. Ещё одна деталь легла в его внутренний ящик.

– На посадке.

– На такой посадке машины кладут насмерть, а лётчиков выносят. Не кромку мнут. – Сказал он это без тени похвалы, ровно, как отмечают вслух показание прибора, которому пока не решили, верить или нет. – Дыр в ней – как в сите. А ты её домой довёл, шасси выпустил и на три точки поставил. – Он помолчал, снова прошёлся ветошью по чистым костяшкам. – Давно летаешь?

– Мало летаю, – сказал я наконец. Это было правдой их обоих – и мальчишки, и меня.

Лунин ничего не ответил. Только глянул ещё раз, коротко, снизу вверх, – и отвёл глаза обратно к машине. Но я уже знал, что этот взгляд он себе отложил. Такие люди складывают увиденное в память, как складывают инструмент в ящик после смены, – по местам, насухо, чтобы потом, когда понадобится, достать нужное не глядя.

* * *

Уцелевших машин на весь полк осталось семь.

Их к полудню стащили с погоревшей стоянки к единственным уцелевшим бочкам и инструменту. Там и поставили – снова ровно, снова крыло к крылу. Не от одной глупости: мотористы должны были дотянуться до каждой машины, а таскать бочки по полю было нечем. Но семь машин снова стояли одним коротким рядом, и внутри у меня всё холодело: беда привела нас к той же мишени, только теперь у неё было объяснение.

Я знал, что будет дальше. Не гадал – знал. Не поимённо и не по часам – но в главном наверняка: они вернутся. Сегодня же, до вечера. В первый день они всегда возвращались – добить уцелевшее, пока аэродром оглушён, ослеп и не опомнился. Это было во всех книгах, которые я когда-то читал по вечерам под лампой, как читают про чужую, давно отгоревшую беду. А теперь чужая давняя беда собиралась случиться наяву, в ста шагах, с этими семью машинами и с людьми, которые их так заботливо выровняли.

Можно было сказать себе, что здесь меня никто не спросит. Но смолчать значило дать сгореть ещё семерым.

Лунин был неподалёку – присел на корточки у ближней машины, копался в простреленном, разбитом капоте. Я подошёл, задрал голову к пустому дневному небу над лесом, откуда всё должно было прийти, и сказал – тихо, только ему:

– Их надо растащить. Сейчас. По одной, под деревья, на опушку. И накрыть – лапником, сетью, чем есть. И от палаток убрать подальше.

Он не поднял головы. Только руки его в развороченном капоте на секунду замерли.

– С чего вдруг?

– Да по уму, они вернутся добить. – Я говорил медленно, подбирая каждое слово, гася в голосе всё, что знал наверняка, оставляя наружу одну голую догадку, за которую меня нельзя ухватить. – Я бы на их месте вернулся. С утра оглушили, к обеду мы тут стоим, зализываемся – самое время наведаться вдругорядь. И застать нас опять рядком, тёпленькими.

Вот теперь он поднял голову. Медленно, тяжело. Посмотрел на меня – долго, куда дольше, чем смотрят на догадку желторотого лейтенанта, у которого за душой один утренний бой.

– «По уму», – повторил он негромко. Не спросил – попробовал слово на прочность, как пробуют затянутый узел, потянув. – А по уму, товарищ младший лейтенант, машины ставят там, где велено. Не там, где кому-то чего-то предчувствуется.

– Значит, велено неправильно, – сказал я – и сам не ожидал, до чего ровно, до чего уверенно это у меня вышло.

Он всё смотрел, и я почти видел, как за этим спокойным лицом идёт медленный, обстоятельный счёт – только не машинам, а мне. Кто таков. Откуда у мальчишки первого года взялась в голосе эта нездешняя, стариковская твёрдость. Почему он говорит про сегодняшнюю бомбу не как о возможности, а как о воспоминании.

– Предчувствие, – сказал он наконец. Ещё тише. И в этом «предчувствии» я услышал не вопрос – подсказку: слово, за которым мне удобнее спрятаться, если спросит кто повыше. – Так и доложим, коли спросят. Предчувствие у лейтенанта. Бывает.

И, кряхтя, поднялся и пошёл к командиру – вразвалку, тяжело, не оглядываясь.

Растаскивали долго и тяжело, руками и на руках: тягачей не было, а на ходу из семи было три. Остальные выпихивали, выкатывали, разворачивали под деревья на опушке ватагой в десяток человек, налегая у корня плоскостей и на стойки, матерясь вполголоса, – многим это казалось барской блажью в такой день, когда рук не хватало и на живых, и на мёртвых. Я толкал вместе со всеми, обдирая чужие молодые ладони о железо, и не чувствовал их, потому что чувствовал одно: что времени у нас куда меньше, чем думают все вокруг, – и знаю про это я один.

Первая машина увязла левым колесом в мягкой земле у самой опушки. Десять человек навалились разом, каждый туда, куда успел ухватиться, и самолёт только глубже продавил колею. Кто-то предложил завести мотор и выскочить газом. Лунин отрезал: под деревьями винтом соберём землю и ветки, потом будем чинить уже не колесо.

– Все от плоскостей, – сказал я. – Двое за стойку. Остальные сзади, за узлы, не за обшивку. И не рвём. Раскачали – на третий раз вместе.

– Командир нашёлся, – буркнул моторист с перевязанной щекой.

– Нашёлся. Берись ниже.

Он смерил меня взглядом, но переставил руки. Мы качнули машину назад, вперёд, снова назад. На третий раз колесо вышло из ямы с влажным чмоканьем. Никто не сказал, что я оказался прав; просто покатили дальше. Здесь признание измерялось тем, переставил человек руки или продолжил спорить.

Под соснами пришлось выбирать места. Слишком близко к стволам – не развернёшь машину на выкат; слишком открыто – сверху прочтут форму крыла. Техники рубили лапник, другие натягивали то, что нашли из сетей и брезента. Я прошёл вдоль опушки, заставляя себя смотреть глазами того, кто придёт сверху: блеск фонаря, правильная дуга плоскости, свежая колея, тень, не похожая на дерево. У третьей машины фонарь светился между ветками, как стекло на пустой дороге. Я велел накинуть выше редкую сеть и вплести в неё срезанные ветви, не закрывая кабину намертво.

Оружейник с перевязанной рукой – тот самый, из утренней канавы, – молча подал мне связку лапника. Узнал, но разговор про дядьку Севу оставил при себе. Он работал одной здоровой рукой и зубами затягивал бечёвку. Я забрал конец, затянул за него.

– Ленты перебрал?

– Что цело – перебрал.

– Теперь себя побереги.

– Это после, – сказал он моими же словами и полез под плоскость крепить ветки.

У войны быстро появлялись свои шутки. Смеяться над ними никто не собирался.

Подошёл лейтенант из штаба полка – молодой, взвинченный, с бумагами под мышкой. Остановился, поглядел, как мы вручную разводим исправные машины прочь от стоянки.

– Это по чьему распоряжению? Кто велел рассредоточить?

Лунин разогнулся не спеша, вытер ветошью руки, поглядел на него поверх очков.

– По моему разумению, товарищ лейтенант. Стоянка простреляна, машины на виду. Уберём под лес – целее будут.

– «По разумению». – Лейтенант обвёл глазами укрытые под соснами машины, потом меня, потом опять Лунина. – Случись что не по разумению – с тебя, старшина, и спросится.

– С меня и спросится, – согласился Лунин ровно. – Не впервой.

Лейтенант пожевал губами, но связываться со старшиной, за которым стояло четверть века у машин, не захотел – махнул рукой и ушёл к штабной палатке. А Лунин посмотрел ему вслед, потом коротко – на меня, и я понял, что он подобрал под себя не только эти семь машин. Случись что – теперь спросят с него.

В короткой передышке, отдуваясь, я полез в планшет за картой, а нащупал письмо. Тетрадный лист, сложенный вчетверо, мягкий на сгибах, много раз читанный и убранный обратно. «Здравствуй, дорогой сынок Андрюша». Крупный, старательный почерк, буквы с сильным нажимом – так выводят те, кому письмо даётся редким и трудным трудом. Мария Фёдоровна писала про корову, про хорошие травы, про сестрёнку, которая выучилась читать по складам и уже разбирает вывеску. И чтоб он ел, Андрюша, ел как следует, не глядел, что дают мало, а просил добавки: на службе стесняться нечего.

Между строками о траве и корове не было войны. Письмо шло сюда до неё и требовало простого ответа: здоров, служу, кормят. Теперь любой такой ответ сперва должен был пережить сегодняшний вечер.

Я сложил лист по мягким сгибам и убрал обратно к сердцу. До письма надо было дожить. Потом подобрать слова.

На сгибе осталась бурая полоса от моего грязного пальца. Я стёр её рукавом – только размазал.

* * *

Тревогу подали в третьем часу.

Голосом её подавать не пришлось. Все и так слушали небо – весь день, вполуха, поверх работы. И когда с запада опять натёк тот же ровный слитный гул, поле поняло раньше, чем ударили в рельс. Люди брызнули в щели, в канавы, под что попало.

Я упал за бугор у опушки, у самых растащенных, укрытых лапником машин. Лунин рухнул рядом – тяжело, но по-звериному ловко для своих лет. Снял очки. Сунул в карман. Вжался.

Они пришли те же.

Худые впереди – расчистили небо. Двухмоторные следом легли на боевой. И стали работать поле.

Пустое поле.

Там, где утром стоял ровный рядок и где к обеду встал бы снова, будь моя воля не моей, – не было ничего. Обгорелые утренние остовы. Воронки. Брошенное железо. Они били по этому. По мёртвому. По уже сожжённому. Бомбы рвали землю там, где рвать было давно нечего.

Одна серия прошла по опушке. Срезала верхушки сосен. Осыпала нас хвоей, корой, щепой. Земля скакнула под животом.

Я вжался. Ждал следующей. Следующая легла дальше. Ещё дальше. Они растягивали удар по мёртвому полю, искали, за что зацепиться, и не находили. Здесь для них работы больше не было.

Один истребитель отделился от круга и пошёл вдоль леса. Не стрелял. Искал глазами. С высоты опушка, наверное, казалась ровной зелёной полосой, но вблизи наши укрытия были грубой работой усталых людей: свежие срезы белели, ветви лежали не той стороной, колея обрывалась у первого ствола. Я увидел всё это сразу, потому что теперь смотрел не на самолёт, а его взглядом.

Худой прошёл над нами так низко, что между ударами мотора слышался посвист воздуха. Тень скользнула по веткам. Укрытый рядом И-16 стоял в двух шагах; на его плоскости дрожал лапник, привязанный оружейником. Если ветка съедет, блеснёт фонарь.

Оружейник лежал по другую сторону колеса. Увидел то же. Протянул перевязанную руку и удержал ветку за комель. Лицо его побелело, но пальцы не отпустили. Истребитель дошёл до конца опушки, качнул крылом и отвернул к полю. То ли не заметил, то ли решил, что заметить нечего.

Только когда гул отодвинулся, мальчишка разжал пальцы. На бинте проступила свежая кровь. Он посмотрел на неё с досадой человека, испортившего работу, и прижал руку к груди.

– После, – одними губами напомнил я.

Он показал зубы. Не улыбнулся – просто дал понять, что услышал.

Но машины стояли.

Растащенные по одной, разведённые под деревья, укрытые лапником – они стояли. Их не нашли. Их негде было найти рядком – рядка больше не было. Мы растащили его руками.

Я лежал, вжав лицо в землю и хвою, и считал заходы. Считал и тогда, когда считать стало нечего, – когда они уже молотили по мёртвому, по утреннему пеплу. Пальцы сами вцепились в корни под хвоей и не разжимались, хотя разжаться было можно: по нам больше не били.

Они отработали пустоту и ушли на запад. Так же ровно, как пришли.

Тишина натекла обратно – с шорохом осыпающейся хвои, с чьим-то кашлем, с далёким, уже привычным за сутки стоном. Я поднял голову. Под соснами, в пятнах света и тени, стояли машины. Целые. Семь.

Лунин сидел рядом на корточках и смотрел на меня.

Он вынул очки, надел. Вытер ветошью руки – в земле, в хвойной трухе, – и не сводил с меня глаз. Потом перевёл взгляд на целые машины.

Он решил.

– Предчувствие, – сказал он наконец. Ровно, тихо, не спрашивая, кладя это слово между нами. – Хорошее у тебя предчувствие, товарищ младший лейтенант. Ты его береги. И помалкивай про него – не всякий тут поймёт, как я.

И полез обратно в развороченный капот – чинить то, что сегодня уцелело.

Глава 4
«Пара против тройки»

Ночью я не спал – чертил в голове.

С карандашом и бумагой я разложил бы всё по полочкам – стрелки, углы, секторы обстрела. Бумаги было жалко, карандаш стёрся до огрызка, а чертить приходилось на изнанке век, лёжа на спине в темноте и слушая, как рядом ворочаются и стонут во сне уставшие люди. Я чертил тройку – и видел, как она гибнет. Чертил пару – и видел, как она живёт. Оставалось малое: убедить в этом человека, который имел полное право меня не слушать.

Уцелевшие семь машин к утру двадцать третьего свели в сводную эскадрилью, добавив к ним то, что перегнали с соседней, тоже погоревшей площадки. Летать было на чём и было кому – не хватало одного: чтобы эти немногие возвращались. А возвращались не все. Их били в первом же заходе, поодиночке, и причина была мне известна – и наперёд, из книг, и по делу, за эти двое суток, – и оба знания впервые сходились в одно, которое можно было сказать вслух, не пряча источник.

Дело было в тройке.

Наши ходили звеном по трое – клином, как гуси: ведущий и два по бокам. Так было в наставлении, так учили в школе, так летали отцы. В быстром бою клин рассыпался на первой же атаке; крайний отрывался, за его хвостом не успевали следить, и «фридрих», зайдя сверху, снимал его первым.

А пара – это двое. Ведущий бьёт, ведомый смотрит назад. Двое, у которых на четыре глаза всё небо: мёртвую зону каждого держит под присмотром товарищ. Знал я это не из наставления – из того, что впишут в наставление ещё не скоро, год, если не два, и большой кровью.

Гришина я поймал у КП на рассвете. Он пил из мятой кружки что-то, что называлось чаем, и по красным векам видно было, что он тоже не спал.

– Товарищ капитан. Дайте попробовать ходить парой. Двое: я веду, ведомый прикрывает хвост. Не тройкой.

Он не поперхнулся, не рявкнул. Поставил кружку. Посмотрел на меня долгим утренним взглядом, в котором усталость мешалась с чем-то ещё.

– Наставление знаешь?

– Знаю. В наставлении – звено.

– В наставлении звено, – повторил он. – А ты мне – пару. С чего вдруг лейтенант первого года лучше наставления знает, как летать?

Вот оно. Не «почему пара лучше» – на это я бы ответил с ходу, у меня были доводы. Он спросил не про пару. Он спросил про меня.

– Не лучше наставления, – сказал я, глядя мимо, на выкатываемые из-под сосен машины. – Лучше для этого боя. Тройка держит строй. А строй нам держать не с кем и незачем – нас мало, и мы обороняемся. Двое прикрывают друг другу спину. Трое – не прикрывают никому: ведущему некогда, крайнему некому. Поглядите, товарищ капитан, кого мы теряем. Мы теряем крайних.

Гришин молчал. Он был кадровый, он был из тех, кто наставление уважает не за букву, а за то, что оно писано кровью. Но он был и не дурак – у него на глазах гибли те же крайние.

– Кого мы теряем, я и без тебя знаю, – сказал он наконец, тяжело. Стукнул костяшкой согнутого пальца по планшету с картой – раз, другой, как ставят точку. – Пары я тебе не разрешу. Это против наставления, и если что – под меня же и подведёшь. Но в бою… – Он помедлил. – В бою каждый смотрит за себя и за товарища как умеет. Понял меня?

Я понял. Он не разрешил. Он развязал руки, не сказав «да». Не стал спрашивать, откуда я такой, – тихо дал сделать по-своему. Это пугало сильнее, чем если бы меня погнали. Меня не гнали. Меня принимали – с оговоркой, что спросят потом.

Ведомого мне дали тут же. Он подошёл сам – тонкий, вихрастый, лет двадцати, с облупленным на солнце носом, и, не дойдя пары шагов, засвистел что-то бодрое и бессмысленное, себе под нос, а увидев, что я смотрю, оборвал и представился:

– Младший лейтенант Хромов. Пётр. – И, помолчав, добавил, будто извиняясь: – Свищу, когда думаю. Не обращайте внимания, товарищ младший лейтенант.

– Соколов. Пойдёшь у меня ведомым. Держись за хвост и смотри назад. Не на меня – назад. Твоё дело – не дать зайти мне в спину. Моё – не дать тебе. Понял?

Он кивнул, серьёзно, как кивают, когда ещё не понимают, во что подписались. Я смотрел на его облупленный нос и думал не о паре и не о тройке: теперь за моей спиной был живой Петька Хромов, двадцати лет, свистящий, когда думает. И отвечать за него предстояло мне.

– Повтори, – сказал я.

– Держусь за хвост. Смотрю назад.

– Чей хвост?

Он замялся.

– Ваш.

– Неправильно. Свой сектор. Если будешь смотреть на меня, немца увидишь вместе с трассами. Дистанцию держи такую, чтобы успеть довернуть, но не потерять. Я пошёл за целью – ты не идёшь в прицел вместе со мной. Ты смотришь, кто идёт за мной.

Хромов перестал свистеть. Нашёл у ног три щепки, положил две рядом, третью сверху и сбоку.

– Немец отсюда. Вы за ним. Я остаюсь шире и кричу.

– А если я не услышу?

– Дам очередь мимо вас. Увидите.

– Мимо меня не давай. Крикни второй раз.

Он улыбнулся впервые – быстро, одним углом рта. Потом снова посмотрел на щепки и переложил свою чуть дальше. Учился он не спором, а руками. Это мне подходило.

* * *

Подняли нас в полдень – прикрыть переправу, через которую на восток тянулись отходящие.

Ракета взвилась над КП – зелёная, шипящая, торопливая. Побежали. Я – к своей машине, Хромов – к своей, рядом, всё ещё насвистывая что-то на бегу. Механик уже провернул винт; мотор схватил, выплюнул сизый дым. Я перевалился в кабину, затянул ремни, дал газ. Хвост повело. Восьмёрка пошла по полю вразнобой, торопливо, поднимая пыль, – так теперь делалось всё: без строя, без спокойствия, впопыхах, потому что война не ждала, пока мы построимся красиво. Оторвались. Убрали шасси. Собрались в воздухе на ходу: два звена сомкнулись клином, а мы с Хромовым пристроились с краю, парой. Никто нам этого не приказывал. Никто и не запретил.

Взлетели восьмёркой. Внизу проплыла разбитая дорога, забитая повозками, машинами, людьми; переправа – узкий деревянный горб через речку, и на нём, и перед ним – сплошная неподвижная масса, лучшая на свете мишень.

Мы легли в круг над переправой – так, чтобы видеть всё и успеть ко всему. Внизу ползли на восток: повозки, серые согнутые спины, коровы, детские головы в кузовах, брошенный на обочине скарб. Ползли медленно, безнадёжно медленно – мост был один и узкий, а желающих на него тысячи. Кто-то снизу махал нам рукой; не понять было – звал или гнал. Мы кружили и ждали. Ждать пришлось недолго.

Их я увидел раньше, чем ведущий подал команду. Точки с юго-запада, выше нас, идущие со стороны солнца – оттуда, откуда и положено заходить тому, кто умеет. «Фридрихи». Четыре. Они не спешили. Они никогда не спешили – за ними была высота, скорость и право первого удара, и они это знали.

– Хромов. Держись. Идут сверху. Как скажу – расходимся: я вниз-влево, ты за мной, но шире. Не отрывайся и не жмись. Понял?

– Понял, – пришло в наушниках, тонко, сквозь треск. И, кажется, он опять свистнул.

Первый «фридрих» упал на звено.

Клин рассыпался – ровно так, как должен был, как я и боялся, что рассыплется. Ведущий рванул вверх, боковые – врозь, и крайний, третий, остался один в пустом небе, и немец взял его сразу, первой же очередью, спокойно и насмерть. Машина вспыхнула, свалилась на крыло и пошла вниз, разматывая чёрную нитку. Тройка отдала своего крайнего. Опять.

– Вниз-влево! Пошли!

Я свалил машину в вираж. Хромов – за мной, шире, как сказано. И тут же, сверху, косо, пришёл второй – на меня.

Я его прозевал. Хромов – нет.

– Сзади сверху! Уходи!

Я бросил машину вправо, вслепую, на одном чужом крике. Мимо – немец проскочил, не достав. А Хромов, вместо того чтобы отвалить, довернул и дал ему вслед короткую, злую очередь – не попал, но заставил отвернуть.

Вот что дала пара. В тройке сейчас я был бы тем крайним, тем третьим, один в пустом небе, и меня бы уже сняли. А у меня за спиной был Хромов, и его крик, и его очередь, и я был жив.

Мы завертелись вдвоём. Хромов держался за мой хвост, я краем глаза – за его; он кричал, я бросал машину, я кричал – он бросал. Дважды я вывел его из-под очереди. Дважды он вывел меня. Сбить мы никого не сбили – куда нам, на тупоносых, против их скорости и высоты, – но лёгкой добычи, какой они нас уже числили, мы им не отдали. И это была своя, маленькая, злая победа.

На третьем заходе Хромов ошибся. Немец показал ему брюхо, будто промахнулся и провалился ниже, – приманил. Петька потянулся следом. Дистанция между нами сразу выросла; его машина полезла в мой сектор, а хвост остался пустым.

– Не клюй! Ко мне!

Он не услышал или не поверил. Дал очередь по уходящему и выдал себя вспышками. Второй «фридрих» уже падал ему на спину из солнца.

Теперь кричал я. Хромов бросил машину только со второго оклика, поздно. Я довернул навстречу немцу, хотя прицела не было, и дал короткую поперёк его хода. Трассы легли далеко, но пройти сквозь них он не захотел: отвернул, потерял секунду. Этой секунды Петьке хватило вернуться ко мне.

– Ведомый, ты куда полез?

В наушниках было только его дыхание.

– Увидел цель.

– Твоей целью был мой хвост.

– Понял.

Свистеть он перестал. Пара не делала нас умнее и не спасала сама. Она только давала второму человеку возможность исправить первую глупость, пока та не стала последней.

Вокруг нас разваливался общий бой. Звенья, разорванные первой же атакой, дрались вразброд, поодиночке, и «фридрихи» снимали их по одному – методично, без спешки, как обмолачивают снопы. Мы с Хромовым держались низко, у самой воды, над переправой, куда сверху заходить было тесно и опасно, и оттуда огрызались. Один раз я поймал пикирующего под ракурсом, дал короткую – и он, дёрнувшись, отвалил, потянув из-под капота серую нитку дыма. Не сбил. Но от моста отвадил, и в тот заход по мосту не легло. Хромов ещё дважды кричал мне «сзади», и дважды я валился в сторону на его голос, не глядя, – и оба раза меня не достали. Мы работали как одна машина о двух головах: он – мои глаза сзади, я – его руки впереди.

Предыдущий пройти успел. Его очередь вспорола настил вдоль, перевернула повозку у перил; лошадь повисла в оглоблях, люди бросились к берегу и в воду. Мост не рухнул, но на нём всё встало. Мы защищали не доски – минуты, за которые кто-то успеет перейти. И эти минуты отвоёвывали по одному заходу.

Каждый сорванный заход освобождал мост ещё на минуту.

Сверху это было видно без счёта. После первого сорванного захода к восточному берегу протиснулась санитарная машина. После второго двое солдат столкнули с настила перевёрнутую повозку; лошадь пришлось перерезать из оглобель, она упала в воду, зато проход открылся. После третьего на мост втянулся грузовик с людьми в кузове. Кто-то стоял на подножке и махал колонне, не нам. Они не знали, сколько раз над ними менялись местами ведущий и ведомый. Им нужен был свободный настил ещё на полминуты.

Потом немец прорвался. Пули прошли вдоль перил, люди легли прямо между колёсами. Грузовик не остановился: водитель пригнулся за рулём и вытянул машину с моста, увозя тех, кто не успел выпрыгнуть. Победа и поражение укладывались рядом, на одной доске. Мы не закрыли небо. Мы сделали в нём несколько коротких щелей.

Их было четверо, и один из них был другой.

Дошло до меня не сразу – по почерку. Трое ходили в атаку по школе: сверху, очередь, вверх, и снова. А четвёртый не лез в общую свалку. Висел выше, чуть в стороне, и смотрел. Ждал. Выбирал. Когда я, вертясь с Хромовым, на секунду поймал его глазами – тонкий силуэт «фридриха» на фоне белого облака, – понял: наблюдает за нашей парой. За двумя русскими, которые почему-то дерутся не по своей книге.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю