Текст книги "Высота памяти (СИ)"
Автор книги: Роман Тард
Жанры:
Альтернативная история
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 16 страниц)
Глава 17
«Допрос»
Через три дня после Настиного письма за мной пришли среди дня, при всех.
Мы с Луниным стояли у снятого капота. Он держал тягу, я проверял шплинты после вчерашней тряски. Дежурный по штабу остановился у крыла и сказал достаточно громко, чтобы услышали на соседней стоянке:
– Товарищ младший лейтенант, в особый отдел. Немедленно.
В июне меня вызывали к уполномоченному. Теперь два новых слова догнали полк вместе с бумагой от семнадцатого июля: особый отдел. Человек остался прежний. Подчинение – нет.
Лунин отпустил тягу. Пальцы у него были в масле, на рукаве темнела свежая полоса.
– Тут доделаю, – сказал он.
Совета не дал. Всё нужное он сказал ещё в июне: отвечай на заданный вопрос, на два следующих за него не отвечай.
Я обтёр ладони о штаны и пошёл через стоянку. До штаба было шагов триста. У первой машины оружейник продолжал набивать ленту, не поднимая головы. Дальше двое мотористов замолчали, пока я проходил, и заговорили снова за спиной. Дёмин, сидевший на корточках у колеса, проводил меня привычным прищуром. Он видел вдаль не хуже других; щурился, когда хотел рассмотреть человека.
Никто не окликнул.
Веселов занял комнату в крайней избе. Полк за месяц трижды менял площадку, а его рабочее место будто собирали по одному чертежу: хозяйский стол у окна, остро отточенный карандаш, серая папка по краю столешницы. Только стол теперь был накрыт клеёнкой с выцветшими вишнями. На стене над ним остался светлый прямоугольник от снятой фотографии. Рамку хозяева увезли или спрятали; гвоздь торчал.
Веселов сидел в той же отглаженной гимнастёрке со знаками старшего политрука. Дежурный направил меня уже в особый отдел НКВД, но обращаться следовало по-прежнему. Новая вывеска обогнала новые петлицы.
Рядом с папкой лежал чистый лист без заголовка и приготовленных строк. Пока просто бумага. От этого легче не стало.
В красном углу темнели образа. Под ними на лавке стоял чугунок, накрытый перевёрнутой миской, и лежала детская рубашонка без одной пуговицы. Комнату отдали под штаб, а прежняя жизнь ещё не успела из неё выйти. С улицы тянуло тёплой пылью и бензином. Где-то за стеной петух сердито скрёб землю, потом затих.
Веселов не поднял головы. Закончил строку, промокнул её клочком бумаги, подровнял карандаш по краю стола. Я стоял у двери. Он знал, что я стою; мне полагалось знать, что сесть можно только после разрешения.
– Младший лейтенант Соколов, – произнёс он наконец. – Садитесь.
Табурет был низкий, с разошедшейся ножкой. Я сел так, чтобы не качнулся.
Веселов посмотрел на мои руки. Потом на лицо.
– Волнуетесь?
– В особый отдел редко зовут награждать, товарищ старший политрук.
Уголок его рта едва сдвинулся. То ли услышал шутку, то ли отметил готовый ответ.
– Награждениями занимаются другие. Мы с вами уточним несколько обстоятельств.
Он придвинул серую папку.
* * *
– Двадцать девятого июня мы говорили о рассредоточении на Вересовке, – начал Веселов. Папку он не открывал. – До второго налёта вы предложили увести уцелевшие машины под деревья. Помните?
– Помню.
– Ответили тогда: предположили повторный удар, потому что сами на месте противника вернулись бы добивать. Ваши слова?
– Мои.
Он раскрыл папку на нужном листе. Не искал – открыл сразу.
– Хорошо. Теперь седьмое июля. Восемь исправных машин прикрывали две переправы. Обычно главная сила оставалась южнее, пара – над северной. По вашему настоянию капитан Гришин поменял распределение: шестёрку увёл на север, пару оставил на юге. Немец ударил по южной переправе и краю аэродрома. Две машины сгорели, три получили повреждения. Всё точно?
Вот чего стоила аккуратная папка: она не путала шестёрку с восьмёркой и не забывала оставленную пару.
– Точно.
– Под ваше слово сгорели две машины.
Он ждал оправдания. Я мог напомнить, что приказ подписал Гришин, что Дёмин первым назвал мой довод выводом, а не фактом, что южная пара всё-таки встретила налёт и повредила один «Хейнкель». Всё это было правдой. И всё прозвучало бы попыткой разложить свою вину по чужим карманам.
– По моей догадке, – сказал я. – Я назвал место, которого не знал. При штабе признал ошибку и написал объяснение.
Веселов достал из папки тот самый лист.
– Написали. «Общее направление движения противника ошибочно принято мною за признак удара по северной переправе». Складно. И подпись ваша.
– Моя.
– А теперь вы этой ошибкой прикрываетесь.
Я промолчал.
– Не поняли? – спросил он. – Объясню. Я хочу выяснить, откуда вы узнаёте то, чего не должен знать младший лейтенант первого года службы. Вы заранее кладёте передо мной готовое возражение: знающий наперёд не отправил бы главную силу не туда. Удобная ошибка.
– Две сгоревшие машины удобными не были.
– Зато теперь служат вам алиби.
– Кабы я знал наперёд, товарищ старший политрук, я не стал бы при всём штабе указывать не ту переправу. Провидцы так не мажут.
Веселов взял карандаш, но записывать не стал. Покатал его под пальцем.
– Эту фразу вы тоже приготовили?
– Ошибку не готовил.
Он отложил карандаш.
– Допустим. С предсказаниями у вас бывает плохо. Посмотрим на то, что получается хорошо.
Папка раскрылась ещё на несколько листов. Там лежало моё объяснение, показания Лунина с первой беседы, какие-то выписки с фамилиями и датами. Края у бумаги были разными: часть вырвана из тетрадей, часть обрезана ножом. Порядок из них сделал Веселов.
– Двенадцатого июля, при капитане Гришине и младшем лейтенанте Дёмине, вы сказали: «Лучше один сорванный заход, чем четыре мишени под брюхом у „мессеров“». Дословно. Говорили?
Фраза была моя. Я помнил избу, синюю нитку реки на карте и карандаш в пальцах Дёмина. Тогда она была рабочей строкой среди десятка условий. Здесь легла отдельно и зазвучала чужой.
– Говорил.
– Кто вам это передал?
– Я такого вопроса не задавал, Соколов.
Он вернул мне правило Лунина и не назвал свидетеля.
– И предложили развести четыре пары по высоте, заранее назначить им разные задачи, записать действия при потере связи, оставить исправную девятую машину резервом на земле. Не просто «ходить парами». Порядок на случай, если исходный замысел окажется неверным. Кто вас этому научил?
– Гришин потребовал план на один вылет и условия провала. Дёмин свёл семь наблюдений. Я расписал роли.
– Я спрашивал не кто держал карандаш.
– А я отвечаю, как было. Один я этого порядка не делал.
Веселов чуть наклонил голову.
– Командира не присваиваете. Товарища тоже. Разумно. Но вопрос остаётся: почему именно вы предлагаете не красивый строй, а проверку, где заранее оставлено место под собственную ошибку? Капитан с финской до этого не дошёл. Дёмин, бывший инструктор, не дошёл. Вы дошли.
– После южной переправы место под мою ошибку искать не требовалось. Она уже была.
Он записал. Не всю фразу – два или три слова. По перевёрнутым буквам я не прочёл.
– А до южной переправы? Рассредоточение. Пары. Очередь работ у техников.
– Рассредоточение проверил Лунин. Пару разрешил Гришин. Очередь работ составили техники.
– Опять фамилии.
– Потому что их работа. Уберите их – мои слова останутся словами.
В комнате было тихо. За окном прошёл моторист с ведром; дужка коротко звякала о край. Веселов подождал, пока звук уйдёт.
– Хороший ответ, – сказал он. – И правдивый. Только не на мой вопрос.
– На другой у меня ответа нет.
Вот это уже было опаснее. Слишком близко к настоящей правде.
Он перелистнул страницу.
– Капитан Гришин вас слушает. Почему?
– Не меня он послушал. Результат.
– Результат бывает разный. После вашей северной переправы должен был выгнать вас от карты. Вместо этого допустил к новому порядку.
– Потому что польза не делает меня невиновным, а ошибка – бесполезным. Это слова Гришина. У вас должны быть записаны.
Веселов впервые за разговор посмотрел не на меня, а в лист.
– Записаны.
– Вот и спросите его.
– Спрошу. Но сейчас спрашиваю вас.
Я положил ладони на колени. Не сцепил пальцы, не стал тереть мозоль. Руки Андрея лежали спокойно. За ними следить было проще, чем за лицом.
– Гришин поверил не мне, – сказал я. – Тем, кто по-старому летал и не вернулся. За меня мёртвые сказали.
Карандаш снова пошёл по листу. На этот раз Веселов записал фразу целиком.
* * *
Он откинулся к стене и достал папиросу.
– Курите?
– Нет.
Веселов протянул папиросу мне, подержал, будто давая возможность передумать, и убрал. Закурил сам. Дым поднялся к образам, растёкся под потолком.
– Вы всё время держите строй, Соколов. Даже здесь. Спросишь про вас – получите ответ про Лунина, Гришина, Дёмина и покойников. Удобно стоять в середине такой группы.
– В середине группы безопаснее, чем одному.
– Опять складно.
Он говорил теперь почти по-домашнему. Ни дат, ни цитат, ни нажима. С таким голосом на кухне спрашивают, откуда парень родом и далеко ли до его деревни.
– Давайте без записей, – предложил он. – Папку закрою. Вы мне по-человечески скажете: кто вас научил думать за командира? В школе кто-то приметил? В аэроклубе? Может, родственник служил? Мне ведь не посадить вас хочется. Мне надо понять.
Папка осталась открытой. Чистый лист лежал перед ним. Карандаш – в пальцах.
– В бумагах военных родственников нет, – ответил я. – Характеристики из школы у вас. Что ещё могу добавить?
– Живое. Бумаги я читал.
Живого про Андрея у меня было меньше, чем у него.
Веселов потушил папиросу в блюдце и поправил угол папки. Движение было небольшое, знакомое. Перед следующим вопросом он всегда наводил на столе порядок.
– Инструктора в аэроклубе как звали?
– Барсуков Иван Матвеевич.
Имя стояло в лётной книжке рядом с довоенными проверками. Я выучил его так же, как номер части и дату рождения: без лица, без голоса.
– Что он вам сказал после первого самостоятельного вылета?
Настя спросила про слова под ракитой. Веселов – про слова у учебного поля. Одна и та же пустота, только с разных сторон.
– Не помню.
Карандаш остановился над листом.
– Инструктора помните, первый самостоятельный – нет?
– Фамилия и имя в лётной книжке. Разговоров там не записывали.
– А свой первый самостоятельный вылет помните?
Я помнил первый самостоятельный Северина. После посадки старый инструктор обошёл машину, заглянул под брюхо и сказал, что земля пока не жаловалась. Чужой аэродром, другой век, другое имя. Андрей мог в тот день смеяться, мог блевать за ангаром, мог получить затрещину за посадку – тело не вернуло ничего.
– Нет, товарищ старший политрук.
– Удобно.
– Нет. Неудобно.
Он поднял глаза. Несколько секунд мы сидели молча.
– После двадцать второго многое выпало? – спросил Веселов.
– Да.
– В санчасть обращались?
– Нет.
– Почему?
– Летать мог. Жалоб на тело не было. С чем идти?
Про чужую жизнь в голове я не сказал. Для неё у санчасти всё равно не нашлось бы графы.
Он записал «не обращался». Подчеркнул один раз.
– Значит, часть собственной биографии вы не помните, зато за месяц войны научились строить службу так, как люди учатся годами.
– Я умею летать. Остальное проверяли те, кто умеет своё.
– И снова фамилии вокруг вас.
– Других доказательств у меня нет.
Веселов закрыл папку. Тесёмки не завязал.
– У меня тоже пока нет, – сказал он.
Он придвинул исписанный лист к себе. Подписи не потребовал. Значит, это и вправду была беседа, а не протокол. Но строка «Барсуков Иван Матвеевич» уже лежала на бумаге, и где-нибудь в тылу существовал человек, которому однажды могли задать те же вопросы.
– Можете идти, товарищ младший лейтенант.
Я встал. Табурет качнулся, но не упал.
У двери Веселов окликнул:
– Соколов.
Я обернулся.
– У меня хорошая память. Но на неё я не полагаюсь. Бумага терпеливая. Ей торопиться некуда.
Он постучал ногтем по закрытой папке.
– Аэроклуб ответит. Не сейчас – потом.
На улице било солнце. После полутёмной комнаты я не сразу разглядел стоянку. Моторы гудели на пробе, у кухни смеялись, оружейник всё ещё набивал ленту. Те, кто видел, как меня уводили, увидели и возвращение. Никто не спросил, о чём говорили.
Лунин дождался, пока я подойду, и протянул ключ.
– Тяга готова. Проверь.
Я поставил ключ на гайку. Нажал сильнее, чем требовалось. Губки сорвались, ладонь ударилась о кромку капота, металл звякнул о настил.
Лунин поднял ключ раньше меня.
Посмотрел на свежую ссадину. Потом на избу за штабной палаткой.
– Я проверю, – сказал он и больше ключа не отдал.
Глава 18
«Расхождение»
За август мы научились считать полк не по людям, а по пустым местам.
На первой площадке после Смоленска самолёты ещё стояли в два ряда. На второй между ними появились широкие разрывы. На третьей Лунин велел натянуть ветошь на колья, чтобы с воздуха пустота не складывалась в слишком честную картину. К концу месяца ветошь уже не помогала: от полка осталось меньше трети, и любую стоянку можно было обойти за несколько минут.
За полтора месяца мы сменили пять полей. Не перебазировались – отступали скачками: вечером грузили ящики, ночью тащились по разбитой дороге, на рассвете искали ровную полосу и лес, куда можно растолкать машины. Одни И-16 бросали после вынужденных посадок. Другие разбирали на узлы, чтобы ещё неделю тянули третьи. С прибывавшего пополнения быстро сходил новый блеск сапог; фамилии, едва попав в приказ, переходили в список потерь.
Соловьёв погиб, прикрывая повреждённого ведомого. Хромов дотянул горящую машину до поля и умер в санчасти. Их не заменили – вместо них прислали двух мальчишек из ускоренного выпуска, и Гришин не поставил их в одну пару. Одного водил сам, второго отдал Дёмину. Мы учили их смотреть назад, держаться за ведущего и не путать храбрость с одиночеством. На прочее времени не было.
Моя машина держалась. Перкаль на левой плоскости темнела заплатами, из стыков капота после вылета ползло масло, мотор брал его больше прежнего. Лунин слушал его перед каждым запуском и всё реже говорил: «Порядок». Теперь говорил: «На этот вылет хватит».
Утром двадцать девятого августа он нашёл меня у штабной палатки. Под мышкой нёс формуляр машины, пальцем придерживал заложенную страницу.
Лунин ткнул пальцем в заложенную страницу.
– Ещё два часа бережного режима. Может, три. Потом осмотр, и не наскоро. Если сегодня без нужды погоняете – завтра в дежурство не дам.
– Услышал.
– Вы слышите исправно. Исполняете хуже.
Он ушёл к стоянкам, не дожидаясь ответа. Раньше я бы усмехнулся. Теперь посмотрел ему вслед и запомнил число: два часа. У полка почти не осталось вещей, которые можно было тратить, не выбирая, от чего отказаться завтра.
В тот же день из штаба принесли сводку. Ничего особенного в ней не было: давление у Ельни, артиллерийская работа, перемещения на дорогах, немецкие разведчики над передним краем. На карте синие и красные черточки толкались вокруг выступа, как толкались уже не первую неделю.
Но на полях стояла дата – двадцать девятое августа.
Я знал, что будет завтра.
Не здесь, не над нашим полем – крупнее. Тридцатого августа начнётся Ельнинская наступательная операция. Через неделю наши войска войдут в Ельню. В той жизни это помещалось в несколько строк: первое успешное наступление Красной армии в войне, освобождённый город, будущая гвардия. Там не было ни этой палатки, ни наших шести исправных машин, ни утреннего часа, когда немец поднимет разведчиков и истребители.
На столе у Гришина лежал журнал постов воздушного наблюдения за десять дней. Дёмин свёл отметки карандашом: шесть раз немец появлялся между без четверти семь и четвертью восьмого, четырежды – с запада. Рисунок был неровный, но видимый. Если назавтра наши действительно двинутся под Ельней, немец должен был искать движение на дорогах и подходы к выступу. Для этого ему понадобится утренняя разведка, а разведку могли прикрыть истребители.
Большое знание и маленький журнал легли рядом. Я сам придвинул одно к другому.
Я положил ладонь на журнал.
– Завтра к семи будет работа. Поднять четвёрку заранее. Набрать высоту западнее поля и встретить их до переднего края.
Гришин не ответил сразу. Провёл ногтем по шести отметкам, потом посмотрел на Дёмина.
– Что у тебя?
Дёмин качнул карандашом.
– Вероятность выше обычной. Но четыре случая с запада из десяти дней – не направление удара. А шесть утренних выходов – не расписание.
Он подчеркнул в своей тетради слово «вероятность». С июля у него на любую нашу уверенность находился карандаш.
– Утром у них будет причина поднять всё, что есть на этом участке, – сказал я.
– Какая причина? – спросил Гришин.
Я показал на карту.
– Наши готовят нажим под Ельней. Артиллерия работает третьи сутки, подвоз ночью усилился. Немец это видит. Утро начнёт с разведки.
Всё сказанное было правдой. Не хватало одного: ни сводка, ни карта не говорили, что нажим начнётся именно завтра. Эту дату принёс я.
Гришин дважды стукнул согнутым пальцем по краю стола.
– Под Днепром ты уже складывал большую стрелу с маленькой дорогой.
– Помню.
– Я тоже. Потому сделаем не так, как ты предлагаешь. Подниму четвёрку на один круг. Сорок пять минут от взлёта, ни минутой больше. Пару оставлю в готовности на земле. Если придут позже, встретим парой. Если не придут – спишу горючее на свою ответственность, а ты объяснишь Лунину, зачем съел моторы.
Дёмин закрыл тетрадь.
– В журнале записать основание? – спросил он.
– Записать: усиление работы противника вероятно по обстановке у Ельни. Без часа и без обещаний.
Гришин отложил карандаш и повернулся ко мне.
– В воздухе поведёшь ты. Будешь держаться моего времени, а не своего предчувствия.
– Есть.
Так командир оставил от моей уверенности только то, что можно было проверить и ограничить. Я должен был бы обрадоваться. Вместо этого мне стало досадно, будто у меня отняли право на собственную память.
Вот это и было хуже всего.
* * *
Мы поднялись в шесть сорок две.
Четыре И-16 оторвались один за другим, прошли над лесом и легли на запад. Я вёл верхнюю пару, Дёмин держался справа и сзади. Ниже шла вторая пара – старший лейтенант и один из новых. Солнце било нам в спину; на западе висела тонкая дымка.
К семи набрали две с половиной тысячи. Я вывел четвёрку в широкий круг так, чтобы видеть дорогу, тёмную ленту леса и серый прямоугольник поля между деревьями. Наши машины с земли не различались. Только полоса выдавала аэродром – слишком ровная для этого изрытого колеями края.
Семь ноль пять. Пусто.
Ниже, далеко к югу, вспухали редкие разрывы. Земля там шевелилась своей войной, которую с высоты было почти не слышно. На западе небо оставалось чистым.
Семь десять.
Я дал круг шире. В дымке мерещились точки, но каждая рассыпалась: соринка на козырьке, птица внизу, тёмная верхушка облака. Дёмин держал место точно. Нижняя пара чуть растянулась, старший лейтенант подтянул ведомого качком крыла.
Семь пятнадцать.
По журналу немец уже опаздывал. Я говорил себе, что пять минут ничего не значат. Потом – что десять ничего не значат. Потом перестал называть минуты.
Мотор тянул ровно, но стрелка температуры масла ползла к верхней части шкалы. Я убрал немного обороты. На этом режиме можно было ходить ещё долго. Нельзя было только забывать, что внизу Лунин отсчитал для мотора два часа и каждый из них уже кому-то обещан.
Дёмин показал ладонью на запад: ничего. Потом ткнул пальцем вниз, в сторону поля. Время.
Я сверился с часами. Сорок минут от взлёта.
Можно было сделать ещё один круг. Пять минут укладывались в приказ. Я повёл четвёрку к западной кромке. Небо отодвигалось перед винтом чистое, равнодушное, без единого креста.
На последней минуте я всё ещё ждал, что они появятся. Тогда можно было бы вернуться правым: не провидцем, нет – лётчиком, который правильно сложил признаки. Гришин записал бы вылет не впустую. Дёмин убрал бы свою черту под словом «вероятность». Лунин поворчал бы и промолчал, потому моторесурс ушёл на дело.
Никто не появился.
Я качнул крыльями и лёг на обратный курс.
Сели в семь тридцать четыре. Касание, короткий пробег по сырой траве, разворот к лесу. На стоянках уже ждали заправщики и механики. Пара, оставленная Гришиным, стояла в готовности под деревьями: лётчики сидели рядом, не в кабинах, чтобы не вымотаться раньше сигнала. Поле не было голым. Командир не позволил моей ошибке повторить июль.
Я выключил мотор. В наступившей тишине ещё несколько секунд звенело в ушах.
Лунин взобрался на плоскость и сунул голову к приборной доске.
– Сколько?
– Пятьдесят две минуты от запуска до остановки.
Он записал число в формуляр. Не ругнулся. От этого было хуже.
К девяти пришло донесение: крупные группы немецких самолётов отмечены южнее, над дорогами к выступу. К нашему сектору не вышел даже разведчик. А ещё через час телефон подтвердил: под Ельней наши войска перешли в наступление.
Дата была верной.
Наше небо – нет.
* * *
Цена выяснилась после обеда.
У машины из нижней пары мотор после посадки стал брать масло ещё сильнее. Механики сняли капот, проверили всё, что могли в поле, и Лунин запретил новый запуск до нормального осмотра. Самолёт отбуксировали глубже под деревья и поставили на колодки. Утром исправных было шесть. К вечеру осталось пять.
– От нашего вылета? – спросил я.
Лунин вытер пальцы о ветошь. Руки у него давно зажили после июльского огня, но на костяшках осталась новая розовая кожа.
– От войны, – сказал он. – Вылет ваш только выбрал, на каком часу это случится. Дал бы ему постоять – может, хватило бы на настоящий вызов. А может, всё равно потёк бы на первом круге. Врать не стану.
– В формуляр что запишешь?
– Что есть. Расход масла вырос после полёта, машина до осмотра небоеготова. Про ваши предчувствия графы нет.
Он нагнулся к подмоторной раме. Разговор для него кончился.
Я пошёл к штабной палатке. На столе всё ещё лежала карта. За день на ней прибавились новые карандашные стрелки, у телефона – три полоски донесений. Большой ход войны совпал с тем, что я помнил: тридцатого августа наши ударили под Ельней. На маленькой клетчатой бумаге рядом стояло другое: четыре машины пробыли в воздухе пятьдесят две минуты; противник над участком не обнаружен; одна машина после вылета небоеготова.
Я открыл рабочую тетрадь на августовской странице и провёл две строки.
«30.08. Наступление под Ельней».
«30.08. Утренняя работа противника на нашем участке».
Первая строка сбылась. Вторую я перечеркнул. Потом подписал у первой: «знал срок». У второй: «вывел из журнала». Посмотрел и добавил: «выдал за знание».
В третий раз за лето я вынес на общий стол то, чего здесь знать не мог. Будущее дало мне заголовок сводки. Час, направление и наше место в ней я дописал сам – и едва не заставил полк платить за дописанное как за факт.
В июне крупного знания хватило: война началась, немец вернётся добивать аэродромы. В июле оно показало движение к Смоленску, а я сам выбрал не ту переправу. Теперь даже верная дата под Ельней не сказала, что будет над нашим полем в семь утра. Чем дальше мы отходили от двадцать второго июня, тем больше между строками учебника появлялось дорог, звеньев, случайных приказов и живых людей. Их в моей памяти не было. После наших же решений некоторые из них уже и не могли лечь точно так, как легли когда-то.
– Вы не угадали только небо.
Дёмин стоял у входа. Не щурился – смотрел прямо. Карандаша в руках не было; тетрадь он держал под мышкой.
– Что?
– День вы знали, – сказал он. – Вчера, до сводки. Что наши пойдут под Ельней именно сегодня. А самолёты в семь вывели из журнала и ошиблись. Я весь день пытаюсь понять, как это у вас соединяется.
– По карте было видно, что готовится нажим.
– Что готовится – видно. Что тридцатого – нет.
Он подошёл к столу, прочёл мои две строки. На словах «выдал за знание» задержался.
– Вы не предсказываете, – сказал он. – Вы будто вспоминаете. Большое помните, а между большим дыры. И в дыры вставляете то, что лежит рядом.
Рука сама нашла мозоль на левой ладони. За два месяца она стала тоньше, края стёрлись о ручку управления. Чужая метка уже не спасала: Дёмин спрашивал не о том, кто я. Он спрашивал, на каком основании идёт за мной в воздух.
– В приказах моих догадок больше не будет, – сказал я. – Факт отдельно. Вывод отдельно. Если источник назвать не могу, это не основание для вылета.
– Это ответ ведущего. Я спросил другое.
– Другого не дам.
Дёмин взял со стола карандаш, поставил под моей записью дату и расписался. Потом рядом написал: «Проверил последствия. Основание прогноза не установлено».
– Я не Веселов, Андрей, – сказал он. – Мне бумага на вас не нужна. Мне нужно знать, за чем я иду. Если за наблюдением – пойду. Если за тем, чего вы объяснить не можете, – сначала скажите, что объяснить не можете. Решать тогда будет Гришин.
Он вернул карандаш на стол.
– И не говорите больше, что просто смотрите и запоминаете. Это неправда. Вы смотрите хорошо. Но помните вы что-то другое.
Дёмин вышел, оставив под моими строками свою подпись и фразу про неустановленное основание.
Вечером Гришин прочёл запись. Долго смотрел на подпись Дёмина, потом на перечёркнутую строку.
– Правильная бумага, – сказал он. – Дорогая только.
– Машиной.
– Часом машины. Не хороните её раньше техника. – Он закрыл тетрадь. – И не хороните память. Ей просто не место в графе «наблюдение».
* * *
Через два дня полк вывели из боёв. Гришин собрал уцелевших возле штабной палатки, где знакомые лица стояли с такими промежутками, будто строй заранее оставил места погибшим; людей оказалось больше, чем исправных машин, но всё равно мало. Капитан развернул приказ.
– Полк отводится в тыл на переформирование. Личный состав – в распоряжение запасного авиаполка. Уцелевшую материальную часть сдать по акту. Дальнейшее – переучивание на новую материальную часть.
Кто-то сзади шумно выдохнул, и Гришин поднял глаза.
– Отставить похороны. Номер у полка остаётся. Знамя остаётся. Мы остаёмся, кто дошёл. Но прежней эскадрильи больше не будет. Пополнят людьми, дадут машины – собирать придётся заново.
Сказав это, он свернул приказ вчетверо.
– Завтра приёмка. Послезавтра отправка. До сдачи за машины отвечаем как за боевые.
Последняя фраза была для Лунина; старшина принял её молча.
Облегчение пришло раньше стыда: несколько недель можно будет не считать, кому сегодня выпадет запад, кому верх, чью койку освободят к ночи. Потом всё-таки пришёл стыд – за то, что мы уходили, а кто-то оставался под Ельней доводить наступление до тех строк, которые я знал заранее; я не стал спорить ни с первым чувством, ни со вторым, потому что оба были честными.
К вечеру на стоянках начали готовить машины к сдаче: их больше не прятали, а выкатывали к краю леса, ставили по одной, сверяли номера моторов и планеров с формулярами. Приёмщикам предстояло решить, какую перегнать, какую отправить в ремонт, какую разобрать на узлы; мы не решали больше ничего.
Лунин занялся моей машиной так, будто утром предстоял боевой вылет: подтянул ослабшее крепление капота, проверил тяги, вытер масляный след на борту, а потом раскрыл формуляр и вписал все неисправности мелким плотным почерком, без попытки выдать уставшее железо за целое.
– Можно было бы про масло короче, – сказал я. – Всё равно увидят.
– Потому и пишу, что увидят. Чужой техник после меня полезет. Пусть знает куда.
– Чужой, значит.
– С завтрашнего дня.
Сложив ветошь вчетверо, он положил её на ящик с инструментом; на плоскости темнели старые заплаты – одна после июльского боя, другая после осколка у переправы, третью поставили уже здесь, – и каждая была записью, только без букв.
У соседней машины механик провернул винт, в лесу коротко кашлянул мотор, схватил и затих; кто-то назвал номер планера, писарь повторил и поставил отметку.
– Всё? – спросил я.
Лунин обошёл И-16 кругом, поднял край чехла, заглянул в кабину и провёл ладонью по борту возле моей ступеньки.
– Для сдачи – всё. Для полёта я бы ещё ночь попросил.
– Не дадут.
– Вот потому и сдаём.
Он забрал формуляр и понёс к столу приёмки; без него машина сразу стала просто самолётом с номером на хвосте – не моей, не лунинской, не той, на которой Хромов держался справа и сзади. В приказе обещали новую материальную часть, и там, в тылу, мне предстояло заново учить руки, собирать пару, заслуживать место в строю и проверять каждую строку знания, прежде чем вести за ней людей.
На траве под крылом лежали четыре деревянные колодки, которые утром выбьют, и самолёт уйдёт от нас – своим ходом или на буксире.
Лунин вернулся без формуляра.
– Приняли бумагу, – сказал он. – Машину примут утром.
Мы остались рядом до темноты и не прощались – просто стояли, пока номер на хвосте ещё можно было различить между деревьями.




























