444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Робертсон Дэвис » Лира Орфея » Текст книги (страница 13)
Лира Орфея
  • Текст добавлен: 12 октября 2016, 06:59

Текст книги "Лира Орфея"


Автор книги: Робертсон Дэвис



сообщить о нарушении

Текущая страница: 13 (всего у книги 31 страниц) [доступный отрывок для чтения: 13 страниц]

3

– Хотите, я покошу вам траву?

Казалось бы, простой вопрос. Но в устах Хюльды Шнакенбург эти слова, обращенные к доктору Гунилле Даль-Сут, были знаком полной капитуляции, актом признания вассальной зависимости – словно Генрих Четвертый стоял босиком на снегу в Каноссе.

Шнак и доктор работали вместе уже две недели. Только что подошло к концу их шестое совместное занятие. Начали они не слишком удачно. Доктор увидела в Шнак «женщину из народа» – не крестьянку, а городскую простолюдинку – и говорила с ней откровенно свысока. Шнак же увидела в докторе очередную скучную наставницу – может, и высокообразованную, но не очень одаренную, да еще и высокомерную. Если с Уинтерсеном Шнак была мрачна и сварлива, то с доктором – откровенно груба и злобна, доктор же отвечала ей ледяной вежливостью. Но вскоре они начали уважать друг друга.

Шнак всегда обязательно выясняла, в чем заключаются достижения ее преподавателей. Обычно это оказывался солидный объем ничем не примечательной музыки, разрабатывающей модное направление, но почти без экспериментов; что-то пару раз исполнялось и получило осторожное одобрение слушателей, которые были в курсе модных веяний; очень редко эти сочинения выходили за пределы Канады. Да, это была музыка, но она, если пользоваться выражением Шнак, не цепляла. Шнак искала что-нибудь поинтереснее. В опубликованных работах доктора Шнак увидела нечто такое, что ее зацепило. Такое, с чем – Шнак точно знала – она не может равняться, безошибочно узнаваемый, неповторимый голос. Впрочем, доктора никак нельзя было бы причислить к величайшим композиторам мира. Критики, как правило, называли ее работы «примечательными». Однако это были лучшие критики. Доктор, одна из лучших учениц Нади Буланже, впервые привлекла к себе внимание струнным квартетом, в котором слышался свой язык, индивидуальный голос, а не голос ее великой учительницы. Шнак приступила к чтению нот со сдержанностью, поначалу – даже с презрением; но потом сдержанность пришлось отбросить, ибо эту музыку несомненно отмечала дивная ясность мышления, выраженная традиционными методами, но в совершенно независимой манере. Работа была недлинная; для музыки – очень сухая, точная, строго обоснованная. Но более позднюю скрипичную сонату не стала бы высмеивать даже Шнак; она знала, что написанное ею с этим не сравнится. Говорить об уме в музыке – слишком туманно и недостойно музыкальных критиков, но подобрать другого слова не удалось бы. И каждая последующая работа Гуниллы Даль-Сут показывала тот же выдающийся ум: Сюита для кларнета и струнных, Второй струнный квартет, симфония скромных масштабов (по сравнению с капитальными трудами, требующими больше сотни исполнителей, по примеру мастеров девятнадцатого века), набор песен – настоящих песен, а не просто размеренных звуков, издаваемых голосом в состязании с роялем, и наконец – Реквием по Бенджамену Бриттену, от которого у Шнак перехватило дыхание. У нее больше не было сомнений: наконец-то она нашла своего Учителя. Реквием был даже не то что умный, а главное – глубоко прочувствованный и яркий; Шнак знала, что ей не хватает именно этих качеств, и, к своему крайнему удивлению, поняла, что жаждет их обрести. Она была вынуждена признать, что это – настоящая музыка.

Однако все статьи, посвященные доктору в различных справочниках, подчеркивали, что она сильнее всего именно как педагог. Она училась у Нади Буланже; специалисты по истории музыки утверждали, что она, как никто другой, воплотила в себе дух своей великой наставницы. Никто не утверждал, что она так же хороша, как Буланже, или отличается от нее; критики непоколебимо уверены, что ни один живущий человек в подметки не годится никому из покойников.

Значит, учитель? Такой, которого можно по-настоящему уважать? Шнак до сих пор не осознавала, что больше всего на свете хочет найти учителя; чтобы сделать это открытие, ей пришлось преодолеть собственное ослиное упрямство. И вот в конце шестой встречи она предложила покосить доктору газон. Шнак обрела своего наставника.

Газон и впрямь нужно было срочно косить. Доктору до сих пор не доводилось жить в отдельном доме, но кафедра музыковедения поселила ее в приятном домике на тихой улочке совсем рядом с университетом. Домик принадлежал семье профессора, который уехал в годичный саббатический отпуск, забрав с собой жену и детей. Домик был очень домашний, уютный. Мебель, хоть и не разломанная, громко свидетельствовала, что в доме живет семья с маленькими детьми. Во всех комнатах стояли книжные шкафы, на полки которых были плотно втиснуты книги – в основном по философии; другие книги, сколько уместилось, лежали на них сверху. Детские ручонки оставили следы на стенах; все кресла провисли под тяжестью философских седалищ. В доме не нашлось ни одного полного комплекта чашек или тарелок; ложки, вилки и ножи были все разнокалиберные, из нержавеющей стали, которая все же умудрилась заржаветь. На стенах висели портреты философов – которые, как правило, не отличаются красотой – и фотографии с конференций, на которых профессор и его жена были запечатлены в окружении коллег из разных стран. Доктор не знала, какой именно отраслью философии занимается хозяин дома, но это явно была не эстетика. Осмотрев новое жилище, доктор вздохнула, сняла со стен большую часть фотографий и поставила на каминную полку свое величайшее сокровище, без которого никогда надолго не покидала парижскую квартиру, – маленькую изящную статуэтку работы Барбары Хэпуорт. Доктор понимала, что больше с этим домом ничего не поделаешь.

Но газон! Когда доктор только приехала, газон был вытоптан, как поле боя, – обычное дело для места, где играют дети. Но трава очень быстро вытянулась и превратилась в бурьян. Что делать? Доктор не знала, да ее это особо и не заботило, но она не могла отмахнуться от того факта, что газончики соседей по обе стороны аккуратно подстрижены. Обычно там, где жила доктор, трава не вела себя так нагло, или же при необходимости откуда-то приходили люди и подстригали ее. Трава росла, и доктор уже начала чувствовать себя Спящей красавицей, заточенной среди разросшегося заколдованного леса. Кроме травы, доктора беспокоило осиное гнездо над парадной дверью; а окна дома были грязны от дождей и пыльных ветров канадской осени. У доктора не было склонности к домашнему хозяйству.

И вдруг выясняется: Хюльда Шнакенбург знает, что делать с газоном!

Шнак отправилась на задний двор, где, конечно, в сарае стояла газонокосилка. Не очень хорошая, ибо профессор недалеко ушел от доктора в смысле мещанской хозяйственности. Но все же газонокосилка хоть как-то работала – то, что не могли прожевать ее престарелые челюсти, она выдирала с корнем. Шнак вооружилась этим музейным экспонатом и принялась если не подстригать траву, то рубить ее. Она трудилась с усердием преданного раба. Грубой силой подчинив себе сорняки, она граблями собрала скошенное и еще раз выкосила весь газон. Зеленую массу она сложила в пластиковый мешок, который отправился в мусорный контейнер; к этому контейнеру доктор относилась с отвращением и старалась им по возможности не пользоваться: остатки от своих скудных трапез она запихивала в бумажные пакеты, которые потом, под покровом ночной темноты, перекидывала на газон в задний двор соседа, преподавателя богословия.

Когда трава наконец покорилась, Шнак увидела, что доктор стоит в проеме парадной двери.

– Спасибо, дорогая, – сказала та. – А теперь зайди в дом, твоя ванна готова.

Ванна? Шнак не принимала ванн. Время от времени, пасуя под давлением окружающих, она ополаскивалась под душем в раздевалке при женсовете, очень стараясь не замочить волосы. Она ужасно боялась простуд.

– Ты разгорячена и устала, – произнесла доктор. – Смотри, ты потеешь. Ты простудишься. Идем.

Шнак никогда не видала подобного. Роскошью ванная комната профессора не сравнилась бы с Нероновой, но здесь было все, что нужно; доктор изгнала вонючие губки, полысевшие щетки, целлулоидных уточек и резиновых зверей, оставленных предыдущими хозяевами. Сама ванна была ровесницей дома – большая, старомодная, с медными кранами, на львиных лапах; она полнилась горячей водой и благоухала маслами, которыми доктор, заядлая любительница купания, пользовалась сама.

Шнак очень удивилась, когда стало ясно, что доктор не намерена уходить; более того, она жестом велела Шнак раздеваться. Это было поистине странно: в семействе Шнакенбургов принятие ванны было тайной церемонией с намеком на нечто неприличное и медицинское, наподобие клизмы. Тот, кто мылся, всегда закрывал дверь на задвижку, чтобы к нему не вломились. Шнак не в новинку было раздеваться при других людях – три мальчика, с которыми она приобрела кое-какой (очень примитивный) сексуальный опыт, были сторонниками полной наготы, но перед женщиной ей не приходилось раздеваться с самого детства, и она застеснялась. Доктор поняла это; с легким смешком, но очень ловко она стянула со Шнак вонючий свитер и кивком велела ей вылезти из полуразвалившихся кроссовок и грязных джинсов. Несколько секунд, и Шнак стояла на коврике перед ванной уже голая. Доктор задумчиво оглядела ее:

– Какая ты грязная, дитя мое! Неудивительно, что от тебя так пахнет. Полезай в воду.

Да будет ли конец чудесам? Шнак обнаружила, что ей предстоит не купаться, но быть выкупанной. Доктор повязала поверх одежды где-то найденный ею громадный фартук, встала на колени рядом с ванной и вымыла Шнак так основательно, как та не мылась ни разу за последние двенадцать лет (то есть с того дня, когда мать приказала ей мыться самой). Как ее мылили, как терли ступни, приговаривая детскую считалочку про пальчики, – они с детства не помнили такого обращения! Мытье вышло долгим. Когда доктор наконец выдернула затычку, некогда прекрасная вода была уже серой и мутной.

– Вылезай, – велела доктор, стоя с большим полотенцем в руках.

Она принялась тереть непривычно чистое тело Шнак – с деловитостью, явно намекающей, что помощь не нужна. Вытирание перемежалось прикосновениями очень интимного характера – они удивили Шнак, ибо вовсе не походили на грубое лапанье, свойственное трем ее бойфрендам, студентам инженерного факультета. Пока все это происходило, опять набралась полная ванна воды.

– Полезай опять, – сказала доктор. – Теперь будем мыть голову.

Шнак послушно влезла в ванну, сильно недоумевая; однако за спиной у себя она слышала звуки торопливого раздевания. Несколько секунд – и доктор тоже залезла в ванну и уселась позади Шнак, зажав ее между длинными изящными ногами. Доктор обильно поливала водой грязную голову Шнак; обильно умащала ее шампунями с восхитительно пахнущими маслами; наконец обильно прополоскала и вытерла, бесцеремонно и словно играя.

– Вот теперь ты совсем чистая девочка, – сказала доктор, смеясь. – Как тебе это нравится?

Она снова улеглась в ванну за спину Шнак, притянула ее к себе и принялась намыленными пальцами ласкать ее соски, совершенно ошеломленные таким обращением.

Шнак не могла бы сформулировать, как ей это нравится. Слова были не ее стихией, а то она сказала бы, что это – райское наслаждение. Но в памяти кое-что всплыло: все статьи в справочниках кончались упоминанием того, что доктор не замужем. Ну и ну!

Потом они устроили ритуальный костер из старого тряпья Шнак. Доктор хотела сжечь его в камине, но Шнак проверила трубу – зажгла бумагу на каминной решетке, и камин тут же принялся изрыгать клубы дыма. Это подтвердило подозрения Шнак о том, что в трубе – птичье гнездо. Такое проявление хозяйственной премудрости сильно впечатлило доктора. Тряпье сожгли на заднем дворе, когда стемнело, и даже поплясали вокруг костра.

Поскольку Шнак осталась без одежды, она не могла пойти домой, да и не хотела. Они с доктором переместились в кровать. Они пили смесь рома с жирным молоком, и Шнак, лежа в объятиях доктора, поведала ей историю своей жизни – как она ее видела; эта версия удивила бы и разгневала бы ее родителей.

– Старая история, – заметила доктор. – Одаренный ребенок; родители-фарисеи. Религия, лишенная любви; жажда чего-то большего. Дитя мое, ты знаешь, кто такие фарисеи?

– Это из Библии?

– Да, но теперь это слово стало обозначать людей, которые против того, что нам с тобой дорого, – искусства и свободы, без которой оно не может существовать. Ты читала Гофмана, как я тебе велела?

– Да, прочитала кое-какие сказки.

– Вся жизнь Гофмана была одной долгой битвой с фарисеями. Бедняга! Ты еще не читала «Кота Мурра»?

– Нет.

– Это непростая книга, но без нее ты не поймешь Гофмана. Это биография великого музыканта Крейслера.

– А я не знала, что он такой старый.

– Не Фрица Крейслера, глупая! Другого человека, Гофман его придумал. Великого музыканта и композитора, капельмейстера Иоганнеса Крейслера, непонятого романтического гения, вынужденного мириться с оскорблениями и высокомерием фарисеев, составляющих костяк общества, в котором он живет. Друг Крейслера написал книгу о его жизни и оставил на столе; кот Мурр находит книгу и пишет на обороте каждого листа свою собственную биографию. Рукопись отправляют к печатнику, который глуп и печатает все подряд как единое произведение; Крейслер и кот Мурр смешались в одной книге. Но кот Мурр – истый фарисей: он воплощает все, что ненавидит Крейслера и ненавистно ему. Кот Мурр так подытоживает жизненную философию: «Gibt es einen behaglicheren Zustand, als wenn man mit sich selbst ganz zufrieden ist?» Ты понимаешь по-немецки?

– Нет.

– А надо бы. Без немецкого – очень плохая музыка. Кот говорит: «Есть ли более приятное состояние, чем довольство собой?»[55]55
  Цитата приведена в переводе Д. Каравкиной, В. Гриба, И. Снеговой (Эрнст Теодор Амадей Гофман. Житейские воззрения кота Мурра).


[Закрыть]
Это – квинтэссенция фарисейства.

– Приятное состояние – например, если у тебя хорошая работа. Машинистки.

– Да, если это все, чего желает человек, и если он не способен видеть дальше. Конечно, не все машинистки такие, иначе на концертах не было бы слушателей.

– Я хочу чего-то большего.

– И найдешь. Но и приятные состояния тоже будут в твоей жизни. Вот как сейчас.

Поцелуи. Ласки, искусные и разнообразные, – Шнак и не подумала бы, что такое возможно. Полторы минуты экстаза – и глубокий покой, в котором Шнак заснула.

Доктор лежала без сна несколько часов. Она думала об Иоганнесе Крейслере и о себе.

4

Вино было очень хорошее. Конкретней Даркур не рискнул бы высказаться, так как не считал себя знатоком вин. Но он умел узнавать хорошее вино, когда его пил, а это вино, без сомнения, было очень хорошим. Князь Макс обратил внимание Даркура на гравированные этикетки бутылок – тонкие скупые штрихи угловатых букв гласили, что это вино отложено для хозяев виноградника. Никаких броских картин крестьянского веселья или натюрмортов старых мастеров с фруктами, сырами и мертвыми зайцами – это все для заурядных вин. В верхней части этих, во всех остальных отношениях чрезвычайно скромных, этикеток красовался замысловатый герб, а под ним девиз: Du sollst sterben ehe ich sterbe.

«Ты погибнешь прежде, чем я погибну», – мысленно перевел Даркур. К чему относится этот девиз – к владельцам герба или к вину в бутылках? Должно быть, к аристократам: никто не станет утверждать, что вино переживет человека, который его пьет. Допустим, юноше или девушке лет шестнадцати налили стакан вина за семейной трапезой; или ребенку дали чуть-чуть вина, смешанного с водой, чтобы он не чувствовал себя обделенным на пиру. Неужели этот девиз утверждает, что шестьдесят лет спустя вино еще сохранит свои качества? Вряд ли. Подобные вина бывают, но их продают дорогие аукционные дома, а не торговцы вином для широкого потребления. Значит, эта похвальба, или утверждение, или угроза – может быть любое из трех или все три сразу – относится к людям, носителям герба.

Вот они, эти люди, сидят за одним столом с Даркуром. Князь Макс – ему, должно быть, хорошо за семьдесят, но он все так же прям, строен и элегантен, как когда-то в бытность молодым щеголеватым немецким офицером. На возраст князя намекают только очки, которые умудряются придавать ему изысканный вид, и поредевшие желтовато-белые волосы, тщательно набриолиненные и зачесанные прямо назад с шишковатого лба. Веселость, бьющая через край живость, неистощимый поток анекдотов и болтовни могли бы исходить от человека вдвое моложе.

Что до княгини Амалии, она была такой же прекрасной, хорошо сохранившейся и одетой к лицу женщиной, как и прошлым летом, когда Симон увидел ее впервые. Тогда она тактично и предельно ясно дала понять: если он желает узнать определенные факты о Фрэнсисе Корнише, то должен как-то добыть для нее наброски этого самого Фрэнсиса Корниша к рисунку в стиле старых мастеров, столь активно и с такой искусной недосказанностью используемому ею в рекламе. И Даркур выполнил требование княгини.

В Национальной галерее Клерикальному Медвежатнику, как теперь мысленно называл себя Даркур, повезло точно так же, как и в университетской библиотеке. Он так же перемолвился словечком с куратором отдела рисунков – старым знакомым, которому в голову не пришло бы ни в чем заподозрить Симона; так же небрежно и быстро просмотрел рисунки в особой папке; стремительно подменил рисунки, которые должны были стать платой за откровенность княгини, рисунками из библиотеки, принесенными с собой за хлястиком жилета «Ч. 3.»; и так же добродушно попрощался с приятелем, покидая архивы галереи. На рисунки еще не успели нанести гадкие метки, которые начинают звенеть, когда посетитель проходит через излишне любопытные сканеры; судя по всему, в папку вообще никто не заглядывал с тех пор, как ее доставили в галерею примерно год назад. «Ловкая работа, – подумал Симон, – хоть и не мне себя хвалить». Он выбрал для кражи удачный день – в Оттаву как раз приехал папа римский, и все, кто мог бы, шныряя кругом, заподозрить неладное, отправились на дальнее поле – глядеть, как харизматичный религиозный лидер совершает мессу, и слушать его наставления и увещевания, обращенные к канадцам.

«Неужели я вообще всякий стыд потерял? – спрашивал себя Симон. – Неужели я теперь – самодовольный, удачливый преступник, которого не удерживают даже священные обеты?» Он не пытался ответить на это как-нибудь философски; им владела неутолимая жадность биографа. Он вышел на верный путь и не потерпит преград на этом пути. Он пожертвовал бы и спасением души – лишь бы удалось написать по-настоящему хорошую книгу. С Богом можно примириться и на смертном одре. А пока что – жизнь еще не кончилась.

– Моя жена очень довольна тем, что вы принесли, – сказал князь Макс. – Вы уверены, что это всё – что это все наброски к тому рисунку?

– Насколько я знаю, да, – ответил Симон. – Я просмотрел все рисунки Фрэнсиса Корниша – и его собственные, и его копии со старых мастеров – и не нашел ничего относящегося к портрету княгини, кроме тех набросков, которые я вам только что вручил.

– Восхитительно, – сказал князь. – Я бы сказал, что мы и не знаем, как вас отблагодарить, но это было бы неверно. Амалия расскажет вам все, что она знает о le beau ténébreux. И я тоже, хотя я не был с ним близко знаком – видел его только один раз, в Дюстерштейне. Он сразу произвел на меня благоприятное впечатление. Красивый; скромный; и даже остроумный, когда вино превозмогло его скрытность. Но продолжай, дорогая. А пока – еще по стакану вина?

– Фрэнсис Корниш действительно был таков, как говорит князь, но в нем крылось много большее, – продолжила княгиня. Она пила мало: великой светской красавице и деловой женщине с умом, острым как бритва, приходится соблюдать умеренность. – Он вошел в мою жизнь как раз тогда, когда я из девочки становилась девушкой и начинала серьезно интересоваться мужчинами. Точнее, и я не шучу, любая девочка, только начав ходить, обращает внимание на мужчин и мечтает о них. Но Фрэнсис Корниш появился в нашем семейном кругу как раз тогда, когда я начала грезить о любовниках.

– Я вспоминаю Фрэнсиса, и мне странно думать, что он мог быть таким привлекательным, – сказал Симон. – К старости он превратился в гротескную фигуру.

– Я уверена, это именно погибшая красота обернулась гротеском, – ответила княгиня. – Мужчины не замечают подобных вещей, если только их не привлекают в романтическом смысле другие мужчины. У вас наверняка есть его фотографии?

– Он терпеть не мог фотографироваться, – сказал Симон.

– Тогда я могу вас удивить. У меня есть множество фотографий, снятых мною самой. Конечно, любительские, но они многое открывают. Одну фотографию я держала под подушкой, пока моя гувернантка не обнаружила ее и не запретила мне. Я сказала, что она ревнует; она рассмеялась, но я поняла по ее смеху, что попала в цель. Фрэнсис был очень красив и с таким приятным низким голосом. У него был не чисто американский выговор, а с призвуком шотландского раскатистого «р», от которого у меня таяло сердце.

– Я уже ревную, – вмешался князь.

– О Макс, не глупи. Ты же знаешь, чего стоят молодые девушки.

– Я знал, чего стоишь ты, дорогая. Но я также знал, чего стою я сам. Так что в то время я не ревновал.

– Какое противное тщеславие! – сказала княгиня. – Как бы то ни было, у каждого человека была детская любовь, которую он хранит в душе до конца жизни. Я уверена, профессор, вы знаете, о чем я говорю.

– Да, я помню одну девочку с кудряшками – мне тогда было девять лет, – сказал Даркур, пригубливая вино. – Я знаю, что вы имеете в виду. Но, прошу вас, рассказывайте дальше о Фрэнсисе.

– У него было все, что нужно, чтобы привлечь любовь молодой девушки. Даже слабое сердце. Ему приходилось следить за состоянием своего здоровья и посылать отчеты врачу в Лондон.

Князь рассмеялся.

– Да, это сердце было ему так же полезно, как и умение обращаться с кистью, – сказал он.

– И я уверена, что его сердечная слабость была не менее подлинной, чем его талант.

– Конечно. Но мы ведь знали, что такое эти его отчеты врачу?

– Ты знал, – сказала княгиня. – А я нет – во всяком случае, тогда. Ты знал многое, о чем я понятия не имела.

– Надеюсь, вы все-таки объясните? – спросил Даркур. – Слабое сердце. Это мне известно. Конечно, он и умер от сердечного приступа. Но вы говорите, за этим крылось что-то еще?

– Я узнал о его слабом сердце с другого, лондонского конца цепочки, – объяснил князь. – Фрэнсис посылал отчеты о работе своего сердца врачу, который тут же передавал их нужным людям из министерства информации, потому что они были зашифрованными донесениями. Фрэнсис наблюдал за поездами, проходившими два-три раза в неделю мимо Дюстерштейна. Эти поезда перевозили несчастных заключенных в ближайший лагерь – концентрационный, исправительно-трудовой или что-то в этом роде. В общем, одно из тех недоброй памяти мест, откуда мало кто выходил живым.

– Вы хотите сказать, что Фрэнсис был шпионом?

– Конечно, – ответил князь. – А вы не знали? Его отец был очень известным разведчиком, и, надо полагать, он и сына приобщил к семейной профессии.

– Но le beau ténébreux был не очень хорошим шпионом, – заметила княгиня. – Очень мало кто из шпионов подлинно хорош в своем деле. Надо полагать, он был не особенно важной фигурой. Он приехал в Дюстерштейн как ассистент Танкреда Сарацини, старого жулика, который реставрировал нашу родовую коллекцию картин. Сарацини, может, и не занимался шпионажем, но обожал совать нос во что попало. Он тут же вычислил Фрэнсиса. И моя бабушка тоже.

– Да, старую графиню еще никому не удавалось обвести вокруг пальца, – сказал князь. – Она видела насквозь любую уловку.

– Прошу прощения! – воскликнул Даркур. – Я ничего не понимаю. Что такое Дюстерштейн, кто такая старая графиня и что это за история со шпионажем? Вы меня совершенно запутали.

– Значит, мы сможем расплатиться сполна за ваши наброски, – сказал князь.

– У вас есть ключ к потерянным годам жизни Фрэнсиса. Я знаю, что он некоторое время провел в Европе, изучая живопись, и работал с великим Сарацини – но, кроме этого, я не знаю ничего.

– Дюстерштейн – родовое имение Амалии. Она жила там со своей бабушкой, старой графиней.

– Я была сиротой, – объяснила княгиня. – Не бедной сироткой и не сиротой из романа Диккенса, а просто сиротой. Меня воспитывали в Дюстерштейне бабушка и гувернантка. Моя жизнь была невероятно скучной, и вдруг приехал старый Сарацини – работать над нашим собранием картин, – и вскоре после этого явился le beau, чтобы ему помогать. Тогда это повергло меня в полнейший восторг.

– И он был шпионом?

– Конечно, он был шпионом. И моя гувернантка, Рут Нибсмит, тоже. В годы рейха Германия кишела иностранными шпионами. Даже удивительно, что при таком обилии шпионов Британия перед войной валяла такого дурака.

– Он шпионил за ближайшим концлагерем?

– Он к нему и близко не подходил. Это не удавалось никому, тем более канадцу в маленьком спортивном автомобильчике. Нет; он только считал товарные вагоны в каждом поезде, проходившем мимо замка. А я следила за ним. Надо сказать, это было очень смешно. Я стояла у окна в своей башне – очень романтично звучит, не правда ли? – и смотрела, как Фрэнсис считает вагоны. Я, можно сказать, слышала, как он считает, – он стоял у своего окна, думая, что невидим под покровом ночной темноты. А в саду под окнами, за кустами, сидела моя гувернантка и шпионила за Фрэнсисом. Я, бывало, следила за ними обоими, чуть не падая со смеху. Я подозреваю, что бабушка тоже за ними следила – из окна комнаты, прилегающей к ее кабинету, где она занималась делами. Она заправляла очень крупным сельскохозяйственным производством.

– Говоря о шпионах, – сказал князь, – следует заметить, что, за исключением немногих мастеров своего дела, их легко узнать, метафорически выражаясь, по запаху. У них над головой словно облачко висит, как у героев комиксов, с надписью «Я шпик». На них можно не обращать особого внимания, так как они в основном безвредны. Но если в вашем замке вдруг обнаруживается незнакомый молодой красавец, ассистент жулика вроде Сарацини, со всяческими нужными документами и слабым сердцем, регулярно посылающий письма на Харли-стрит, – он, скорее всего, шпион.

– Но Фрэнсис на самом деле был ассистентом Сарацини? – спросил Даркур. – Тут не было обмана?

– Сарацини был воплощением обмана. Только не поймите это так, что он был тривиальным лгуном и лгал ради личной выгоды. Он питал артистическую страсть к иллюзии, выходящую далеко за рамки обычной подделки картин. Он считал, что играет шутки над Временем. Он был величайшим реставратором, это вы знаете. Работая над ценной картиной, такой как картины из дюстерштейнской коллекции, он проникался подлинным духом и манерой художника, автора картины. Он словно обращал время вспять. Но он мог также взять очень посредственную картину и превратить ее из пятиразрядной во второразрядную. Это искусство особого рода – точно чувствовать, как далеко можно зайти.

– Одна из лучших вещей такого рода, вышедшая из мастерской Сарацини, на самом деле была работой Корниша, – заметила княгиня. – «Дурачок Гензель» – Макс, ты помнишь эту картину?

– Нет, нет, то не была подмалевка. То был оригинал. Ужасно странная маленькая панель, портрет карлика-шута. Совершенно удивительное лицо: оно как будто видело тебя насквозь.

– Меня эта картина испугала, – сказала княгиня. – Конечно, я не должна была ее видеть. Но вы же знаете, как любопытны дети. Сарацини каждый вечер запирал мастерскую и, наверно, думал, что все его секреты в безопасности. Но ключ от мастерской лежал у бабушки в ящике письменного стола. Я время от времени брала ключ и заглядывала в мастерскую. Мне показалось, что этот карлик говорит обо всей трагедии человеческой жизни – о том, что он заперт, как в тюрьме, в безобразном теле, об уродстве, которое лишает его права на сострадание других людей, о жажде мести и жажде любви. Так много чудовищной правды жизни – на панели размером восемь на десять дюймов.

– Где сейчас эта картина? – спросил Даркур.

– Понятия не имею, – ответил князь. – Насколько мне известно, она какое-то время была в коллекции Геринга, но с тех пор я ничего о ней не слышал. Если ее не уничтожили – а я не могу поверить, что у кого-нибудь поднимется на это рука, – она всплывет рано или поздно.

– Вы так говорите, будто Фрэнсис и впрямь был великим художником, – заметил Даркур.

– Да, – согласился князь. – Ну что, перейдем к кофе?

Кофе им подали в большой гостиной. Даркур еще не бывал тут: все его переговоры с княгиней проходили в ее кабинете – впрочем, таком элегантном, что лишь грубый человек, нечувствительный к красоте, стал бы критически рассматривать деловое предложение, прозвучавшее в этой обстановке. Надо полагать, торговалась княгиня где-то в другом месте. Но, несомненно, где-то она торговалась, ибо князь и княгиня явно вели дела с размахом, и притом в отрасли, где царит жестокая конкуренция. Гостиная, похоже, шла вдоль всей стены роскошного пентхауса, где жила княжеская чета.

Даркур подумал, что скоро станет специалистом по дорогим пентхаусам. Пентхаус Корнишей в Торонто был замечателен своей современностью: в некоторых комнатах стены целиком из стекла открывали потрясающий вид почти на весь город и даже дальше – энтузиасты утверждали, что в ясный день из этих окон можно увидеть облако водяной ныли, стоящее вдали над Ниагарским водопадом. Но современность пентхауса парадоксальным образом помещала его вне времени, так как он был лишен броских архитектурных деталей и основной характер ему придавала мебель, а многие предметы мебели были в стиле семнадцатого века: Артуру он нравился, а Мария не оспаривала вкус Артура. Но Макс и Амалия сознательно обставили свое жилище так, чтобы оно напоминало о восемнадцатом веке. Поэтому картина, занимавшая главное место в комнате, производила такое удивительное впечатление.

Это был триптих. Он висел на фоне дамаста, которым была затянута южная стена. Сюжет картины удавалось понять не сразу, так как она была полна – но не переполнена – людьми, одежда которых относилась к самому началу шестнадцатого века. Одни – в парадном платье, другие – в парадных доспехах, третьи – в одеждах, облюбованных художниками всех веков для изображения библейских персонажей. Даркур вгляделся в картину и понял, что ее сюжет – очень необычно решенный – это «Брак в Кане». Лишь когда заговорила княгиня, Даркур понял, что стоит с разинутым ртом, уставившись на триптих.

– Вы любуетесь нашим сокровищем, – сказала княгиня. – Прошу вас, сядьте вот тут, вам будет лучше видно.

Даркур взял чашку кофе и сел рядом с княгиней.

– Великолепная картина, – сказал он. – И очень необычная трактовка сюжета. Христос почти низведен до второстепенной фигуры, и можно даже сказать, что Он с изумлением взирает на жениха. Я хотел бы осведомиться, известно ли вам, кто ее автор.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю