Текст книги "Лира Орфея"
Автор книги: Робертсон Дэвис
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 31 страниц) [доступный отрывок для чтения: 12 страниц]
3
Когда Артур заболел, Мария всю неделю не могла работать.
Обычно она была очень занята. Замужество на время оторвало ее от научной работы, но сейчас Мария вновь засела за диссертацию о Рабле. Правда, теперь ей, замужней женщине, эта работа казалась чуть менее срочной – но Мария не согласилась бы, что менее важной. Кроме диссертации, у Марии было множество дел, связанных с Фондом Корниша. Даркур думал, что тащит тяжелый воз, но и Мария несла свое бремя. Именно она первой читала все заявления о материальной помощи – утомительная, нудная работа. Кажется, все заявители хотели одного и того же – написать книгу, напечатать книгу, отредактировать рукопись, выставить свои картины, выступить с концертом или просто получить деньги, чтобы, как они неизменно выражались, «выиграть время» на воплощение этих проектов. Многие были вполне достойны поддержки, но совершенно не укладывались в концепцию фонда, каким его видел Артур. Марии приходилось писать вежливые письма каждому заявителю в отдельности с советом обратиться куда-либо еще. Попадались, конечно, и мечтатели с размахом: один хотел запрудить и вычерпать Темзу, чтобы найти фундамент шекспировского «Глобуса»; другой намеревался установить полномасштабный фландрский карильон[1]1
Карильон (фр. carillon) – 1) механический музыкальный инструмент, посредством часового механизма заставляющий ряд колоколов исполнять какую-либо мелодию; 2) колокольный многоголосный музыкальный инструмент западноевропейского происхождения, на котором играет карильонер. В XV–XVI вв. распространился на всем христианском Западе (Бельгия, Голландия). Ранее устанавливался на зданиях городских ратуш и церковных колокольнях, ныне стал помещаться и на отдельных, специально отстроенных архитектурных сооружениях башенного типа для использования его в качестве самостоятельного концертного инструмента.
[Закрыть] в столице каждой из канадских провинций и учредить должность карильонера. Третьему нужна была материальная поддержка для написания серии картин, демонстрирующих, что многие великие полководцы были ниже среднего роста. Четвертый желал поднять из-под арктического льда какие-то недостоверно опознанные обломки кораблекрушения. Этих приходилось отваживать вежливо, но твердо. Относительно приемлемые случаи, а их было много, Мария обсуждала с Даркуром. Немногие предложения, которые могли понравиться Артуру, выуживались из общей массы и раздавались для ознакомления всем участникам Круглого стола.
Круглый стол был еще одной шуткой, которая не нравилась Марии. Конечно, совет директоров фонда собирался за круглым столом – красивым, старинным. Вероятно, лет двести-триста назад он служил «арендным столом»[2]2
Арендный стол – круглый стол, поддерживаемый широким деревянным основанием, в который вделаны ящички с названиями дней недели. Ящички служили примитивной картотекой для сбора арендной платы и хранения хозяйственных документов.
[Закрыть] в кабинете какого-нибудь управляющего имением. В квартире Корнишей этот стол лучше всего подходил для заседаний фонда. Поскольку за столом председательствовал Артур, Геранту Пауэллу пришла в голову шутливая ассоциация с легендами о короле Артуре. Герант много знал об артуровских легендах, хоть Мария и подозревала, что эти знания окрашены его живой фантазией. Именно Пауэлл настаивал, что решение Артура вести фонд по непроторенной дороге, руководствуясь чутьем, пропитано подлинным духом артуровских легенд. Пауэлл заклинал прочих директоров «бросаться в чащу леса там, где она всего гуще» и настойчиво повторял: «là où ils la voient plus expresse»[3]3
Там, где они видят это наиболее явно (фр.).
[Закрыть] (он утверждал, что это на средневековом французском). Марии не нравилась театральная аффектированность Пауэлла. Мария всю жизнь избегала аффектированности иного рода и, как истинный ученый, не доверяла слишком много знающим людям, не принадлежащим к миру науки (дилетантам, как называют их в ученом мире). Знания должны быть уделом тех, кто обращается с ними профессионально.
Иногда Мария спрашивала себя: неужели она вышла за Артура, чтобы заниматься такой бумажной работой? Но тут же отмахивалась от этого вопроса. Сейчас нужно выполнять именно эту работу, и Мария будет выполнять ее, как того, по-видимому, требует ее брак. Брак – это игра для взрослых, и правила ее у каждой пары свои.
Конечно, она как жена очень богатого человека могла стать «светской львицей». Но что это значило в такой стране, как Канада? Светская жизнь в ее старом понимании – визиты, чаепития, ужины, уик-энды, костюмированные балы – уже не существовала. Женщины, которым не приходилось работать, посвящали себя добрым делам. С живописью и музыкой связана масса утомительной нетворческой работы, которую профессионалы любезно передоверяют богатым доброволицам. Есть еще великая лестница сострадания, на которой общество располагает различные болезни в соответствии с их социальным престижем. Светские дамы трудятся на благо увечных, хромых, слепых,[4]4
Лк. 14:21.
[Закрыть] больных раком, паралитиков, прочих калек и, конечно, страдальцев, пораженных новой модной хворью, СПИДом. И еще жертв общественного неустройства: избиваемых жен, избиваемых детей, изнасилованных девушек. Их как будто прибавилось за последнее время, а может быть, их крик о помощи стал лучше слышен. Подлинно светская дама демонстрирует неравнодушие к язвам общества и терпеливо продвигается вверх по лестнице сострадания, лавируя в сетях различных комитетов, советов, должностей вице-президента, президента и бывшего президента, губернаторских комиссий по расследованию. Порой многолетний труд светской дамы увенчивается орденом Канады. Время от времени светская дама и ее муж съедают неимоверно дорогой ужин в обществе равных им по положению людей, но ни в коем случае не для удовольствия. Это делается для сбора денег на какое-либо достойное дело или на «исследования». Сто лет назад деньги точно так же собирали на поддержку заморских миссий. Обладание богатством влечет за собой ответственность, и горе богачу, который попытается ее избежать. Все это весьма достойная работа, но веселья в ней мало.
У Марии была вполне уважительная причина не крутить ступальное колесо благотворительности: Мария была научным сотрудником и занималась научной работой и таким образом оправдывала свое место на корабле общества. Но раз Артур серьезно заболел, Мария точно знала, что ей делать: она должна поддерживать мужа всеми доступными ей способами.
Она проводила у постели Артура все время, какое позволял распорядок больницы, и щебетала под молчание мужа. Он очень страдал, так как у него опухла не только челюсть; доктора называли это орхитом, и каждый день, когда медсестры не было поблизости, Мария приподнимала простыню и горевала над чудовищно разбухшими яичками. Опухоль причиняла Артуру сильную боль в паху и животе. Мария впервые увидела мужа больным, и от этого зрелища он стал ей по-новому дорог. Когда она была не с ним, она думала о нем – так много, что не могла работать.
Но мир не испытывает пиетета к подобным чувствам. Марии нанесли визит, который ее сильно встревожил. Она сидела у себя в красивом кабинете – впервые в жизни у нее появился собственный отдельный рабочий кабинет, и она обставила его красиво, даже, может быть, чересчур. Вошла экономка-португалка и сказала, что с Марией хочет поговорить какой-то мужчина.
– О чем?
– Он не захотел мне сказать. Он говорит, что вы его знаете.
– Кто это, Нина?
– Ночной консьерж. Тот, который сидит в вестибюле с пяти вечера до двенадцати ночи.
– Если это связано с домом, пусть он обратится к мистеру Калдеру в конторе Корниш-треста.
– Он говорит, что по личному вопросу.
– Черт! Ну ладно, пусть войдет.
Мария не узнала вошедшего мужчину. Если не обращать внимания на униформу консьержа, он мог оказаться кем угодно. Он был маленький, не очень приятный с виду, все время как-то ежился, и Мария его сразу невзлюбила.
– Спасибо, что приняли меня, миссис Корниш.
– Простите, я не знаю вашего имени.
– Уолли. Я Уолли, ночной консьерж.
– А фамилия?
– Кроттель. Уолли Кроттель. Моя фамилия вам ничего не скажет.
– Зачем вы хотели меня повидать?
– Ну, не буду ходить вокруг да около. Я пришел насчет книги маво папки.
– Ваш отец подавал заявление в фонд по поводу книги?
– Нет. Он помер. Вы его знали. И книгу знаете. Маво папку звали Джон Парлабейн.
Джон Парлабейн покончил с собой чуть больше года назад и тем самым ускорил ухаживание и женитьбу Артура Корниша. Но, глядя на Кроттеля, Мария не находила в нем черт покойного Парлабейна – мощного костяка, большой головы, злокозненного ума, который светился в глазах и неминуемо привлекал к себе внимание. Мария слишком хорошо знала покойного Парлабейна и понимала, что нужно быть настороже. Парлабейн – англиканский монах-расстрига, полицейский осведомитель, торговец наркотиками, нахлебник человека, неприятнее которого Мария в своей жизни не встречала. Парлабейн, который вторгся в ее отношения с научным руководителем, – когда-то Мария надеялась, что этот научный руководитель, Клемент Холлиер, станет ее возлюбленным. Когда Парлабейн убил своего мерзкого господина и сам покончил с собой, Мария решила, что избавилась от него навсегда. Она забыла слова Холлиера, который предупреждал: «Ничего не кончилось, пока все не кончилось». Книга Парлабейна! Здесь нужна была тонкая хитрость, а Мария боялась, что ей такой хитрости недостает.
– Я никогда не слышала, что у Парлабейна были дети.
– Об этом мало кто знает. Все из-за моей мамки. Ради мамки это держали в тайне.
– Вашу матушку звали миссис Кроттель?
– Нет, миссис Уистлкрафт. Она была супругой Огдена Уистлкрафта, великого поэта. Вы наверняка про него слыхали. Он уже давненько помер. Надо сказать, он хорошо ко мне относился, для приемного-то отца. Но не хотел дать мне свою фамилию. Понимаете? Не хотел, чтобы кругом него околачивались ненастоящие Уистлкрафты. Не от истинного семени, как он говорил. Потому меня вырастили под мамкиной девичьей фамилией – Кроттель. Как будто я ихний племянник. Сирота-племянник.
– И вы думаете, что вашим отцом был Парлабейн.
– Я знаю. Мамка проговорилась. Перед тем как помереть, она мне сказала, что с Парлабейном с одним изо всех мужиков у нее бывал первоклассный организм. Я, конечно, извиняюсь за такое, но это ее подлинные слова. Она была очень эмансипированная и много говорила про организм. Уистлкрафту, видать, организм никак не давался. Наверно, у поэтов кишка тонка.
– Понимаю. Но о чем вы хотели со мной поговорить?
– О книге. Книге маво папки. Он написал большую, важную книгу и поручил ее вам, когда скончался.
– Джон Парлабейн оставил мне и профессору Холлиеру большой объем материала. И письмо оставил, когда покончил с собой.
– Да, но когда он отдавал богу душу, то наверняка не знал, что у него есть натуральный наследник. Я то есть.
– Послушайте, мистер Кроттель. Я вам сразу скажу, что Джон Парлабейн создал огромный, весьма несвязный философский труд. Чтобы хоть как-то оживить книгу, он добавил биографического материала. Но писателя из него не вышло. Эту книгу прочитали несколько знающих людей – точнее, прочитали, сколько смогли, – и сказали, что она не годится для публикации.
– Слишком откровенная, а?
– Не думаю. Скорее, слишком бессвязная и скучная.
– Ой-ёй-ёй, миссис Корниш, мой папка был мозговитый человек. Не говорите мне, что он написал скучную книгу.
– Именно это я вам и говорю.
– А я слыхал, что в ней было много всякого про разных важных людей, правительство, все такое – про ихние похождения в юности, и они не хотели, чтобы это стало всем известно.
– Я ничего подобного не помню.
– Это вы так говорите. Не хочу вас обижать, но, может, это заговор. Я слыхал, что много кто хотел эту книгу напечатать.
– Ее видели несколько издателей и решили, что она им не подходит.
– Жареные факты, э?
– Нет, просто издатели решили, что книги из этого не выйдет.
– У вас есть их письма, чтобы это доказать?
– Мистер Кроттель, ваша настойчивость неуместна. Слушайте меня: человек, которого вы безо всяких доказательств называете своим отцом, оставил машинописную копию книги непосредственно профессору Холлиеру и мне. И у меня есть его письмо, где об этом говорится. Мы должны были распорядиться книгой по собственному усмотрению, и мы ею распорядились. Больше говорить не о чем.
– Я хочу видеть эту книгу.
– Это невозможно.
– Тогда мне придется принять меры.
– Какие меры?
– Законные! Я имел дело с законом и знаю свои права. Я наследник. Вы думаете, что крепко сидите, а это, может, вовсе и не так.
– Конечно, вы можете прибегнуть к закону, если считаете нужным. Но если вы надеетесь заработать на этой книге, то я могу сразу сказать, что вас ждет разочарование. Простите, наш разговор окончен.
– Хорошо. Будь по-вашему. Мой законный представитель с вами свяжется.
Кажется, Мария победила. Артур всегда говорил: если тебе угрожают законом, соглашайся, пусть подают в суд. Такие разговоры – как правило, блеф.
Но Мария была неспокойна. Когда вечером пришел Даркур, она приветствовала его давней фразой:
– Парлабейн вернулся.
Эхо слов, которые – с разной степенью огорчения – повторяли многие люди два года назад, когда Джон Парлабейн в монашеской рясе вернулся в университет. Многие помнили его, многие слыхали легенды о нем: блестяще одаренный философ, он задолго до того покинул университет в результате неблаговидной истории – старой и вечно новой – и некоторое время болтался по свету, хитроумно сея раздоры и нарушая закон. Он сбежал из английского монашеского ордена Священной миссии, и орден, судя по всему, не горел желанием заполучить его обратно. После бегства он всплыл в колледже Святого Иоанна и Святого Духа (неофициально именуемом Душок). Примерно через год он покончил с собой, оставив записку, в которой со смаком признавался в убийстве профессора Эркхарта Маквариша (чудовищно тщеславного человека с очень странными сексуальными вкусами). Мария, Даркур, Холлиер и многие другие надеялись, что Парлабейн окончательно отошел в историю. Но Мария не устояла перед искушением – открыть новую главу этой истории подлинно театральным жестом.
Даркур выказал подобающие случаю удивление и расстройство. Когда Мария объяснила, в чем дело, он заметно успокоился.
– Решение простое, – заметил он. – Отдай ему рукопись книги. Она тебе не нужна. Пускай он сам убедится, что с ней ничего нельзя сделать.
– Не выйдет.
– Почему?
– У меня ее нет.
– Что ты с ней сделала?
– Выбросила.
Вот теперь Даркур по-настоящему ужаснулся.
– Что ты сделала?! – взревел он.
– Я думала, она уже никому не нужна. И бросила ее в мусоропровод.
– Мария! И ты еще называешь себя ученым! Ты что, забыла первую заповедь ученого: никогда ни при каких обстоятельствах ничего не выбрасывать?
– Зачем она мне нужна была?
– Вот теперь ты знаешь зачем! Ты сама связала себя по рукам и ногам и предала в руки этому человеку. Как ты теперь докажешь, что книга ничего не стоила?
– Если он пойдет в суд? Можно будет вызвать кого-нибудь из тех издателей. Они скажут, что книга никуда не годилась.
– Ну да, ну да. Могу себе представить. «Скажите, пожалуйста, мистер Баллантайн, когда вы читали эту книгу?» – «А? Нет, я не читаю книги сам. Я отдал ее одному из своих редакторов». – «Прекрасно. И вам предоставили письменный отчет?» – «Нет. В этом не было необходимости. Редактор лишь просмотрела книгу и сказала, что это безнадежно. Как я и подозревал. Я, конечно, и сам заглянул в книгу, но мельком». – «Благодарю вас, мистер Баллантайн. Как видите, господин судья и господа заседатели, нет доказательств, что книга подверглась серьезному профессиональному рассмотрению. Разве шедевры жанра, именуемого le roman philosophe,[5]5
Философский роман (фр.).
[Закрыть] можно оценить по достоинству при столь беглом знакомстве?» Каждого из твоих свидетелей-издателей будут по очереди вызывать для дачи показаний, и каждый раз тебе придется выслушивать один и тот же диалог. Адвокат Кроттеля может утверждать что угодно относительно книги: что это шедевр философской мысли, что это ядовитое обличение разврата в высших эшелонах власти. Абсолютно что угодно. Он скажет, что вы с Холлиером завидовали научным способностям Парлабейна и не дали ходу его книге под тем предлогом, что Парлабейн – сознавшийся убийца. Адвокат споет арию про Жана Жене, гениального писателя и преступника, и завяжет его вместе с Парлабейном розовыми бантиками. Мария, ты влипла по самые уши.
– От твоих разговоров мало толку. Что нам делать? Может, как-то избавиться от Кроттеля? Уволить его?
– Глупая! Ты что, не знаешь – наша удивительно подробная Хартия прав и свобод запрещает увольнять кого бы то ни было, особенно если этот человек отравляет тебе жизнь. Да адвокаты Кроттеля тебя распнут. Слушай, дитя мое, тебе нужно посоветоваться с самым лучшим законником, причем как можно быстрее.
– А где нам его искать?
– Пожалуйста, не говори «нам». Я не имею никакого отношения к этой передряге.
– Но ты же мой друг!
– Быть твоим другом – тяжелый труд.
– Понятно. Друг до первого дождя.
– Не капризничай. Конечно, я с тобой. Но должен же я излить душу. Между прочим, мне и без этой истории хватает забот – с этой проклятой оперой, которую затеял Артур. Она меня с ума сведет! Знаешь чего?
– Нет, что?
– Мы откусили слишком много и теперь не успеем разжевать. Мы обещали поддержать Шнак в работе над оперой. Я еще не встречался со Шнак лицом к лицу, но успел наслушаться всяких ужасов. И конечно, я решил посмотреть, что там в этих гофмановских бумагах. С этого надо было начинать, но Артур бросился вперед очертя голову. Так что я посмотрел. И знаешь чего?
– Послушай, что ты меня все время спрашиваешь, знаю ли я чего? Это очень неграмотно и недостойно тебя. Ну-ну, не обижайся. Так что?
– Сущая ерунда. В бумагах нет либретто. Там есть всего несколько слов, примерно описывающих текст, который должен соответствовать музыке. Вот.
– И что же?
– А то, что нам придется найти либретто. Или сочинить. Либретто в манере начала девятнадцатого века. И откуда мы его возьмем?
Мария решила, что пора доставать виски. Они с Даркуром предавались унынию и изливали свои беды глубоко за полночь. Мария выпила только одну рюмку, а Даркур – несколько. Ей пришлось вывести его на улицу и запихать в такси. К счастью, полночь уже минула и ночной консьерж сменился с поста.
4
Симон Даркур плохо спал и проснулся с похмельем. Он стал ругать себя – гораздо суровей, чем это делал бы мирянин. Без сомнения, он слишком много пьет. Он отказывался называть это алкогольной зависимостью, как диктует современная социология. Он сказал себе, что становится пьяницей, а пьяница-священник – самый отвратительный вид пьяниц.
Оправдания? Да, конечно, он мог бы найти кучу оправданий. Фонд Корниша и святого до бутылки доведет. Вот ведь туполобая компашка подобралась! Причем во главе с Корнишем, которого финансовый мир считает таким идеалом осмотрительности. Но какие бы ни были у Даркура оправдания, он не должен стать пьяницей.
Эта история с якобы сыном Парлабейна может попортить много крови. Даркур кое-как проглотил завтрак – насильно заставляя себя именно потому, что пьяницы обычно не завтракают, – и позвонил знакомому частному детективу, который был ему кое-чем обязан. Симон мытьем и катаньем дотащил его способного сына до получения степени бакалавра. У детектива были очень полезные связи. Потом Симон поговорил по телефону с Уинтерсеном, завкафедрой музыковедения, не подчеркивая своего беспокойства из-за отсутствующего либретто, но пытаясь осторожно выяснить, что знает об этом Уинтерсен. Завкафедрой не волновался. Возможно, соответствующие бумаги попали в другое место или были внесены в каталог под другим именем – скорее всего, под именем либреттиста, которым, по-видимому, был Джеймс Робинсон Планше. Ни завкафедрой, ни Даркур никогда не слыхали о Планше, но они кружили по рингу в привычной для ученых манере – каждый пытался выяснить, что знает другой. От их возни в воздух поднялось облако незнания, которое, что опять-таки характерно для ученых, их успокоило. Они договорились о времени встречи Даркура с мисс Хюльдой Шнакенбург.
Когда это время настало, Даркур и завкафедрой прохлаждались в многооконном кабинете минут двадцать.
– Сами теперь видите, – сказал Уинтерсен. – Ни от кого другого я бы ничего подобного не потерпел. Но как я вам говорил, Шнак – особый случай.
Особо неприятный, подумал Даркур. Наконец дверь открылась, Шнак вошла и села, не дожидаясь ни приветствия, ни приглашения.
– Она сказала, что вы хотите меня видеть.
– Не я, Шнак, а профессор Даркур. Он представляет Фонд Корниша.
Шнак ничего не сказала, лишь полоснула Даркура взглядом – возможно, злобным. Ее вид не так выбивался из привычного ряда, как ожидал Даркур, но, несомненно, в кабинете завкафедрой она являла собой необычное зрелище. Дело было даже не в неряшливой и давно не стиранной одежде: многие студентки по модной идеологии того времени из принципа ходили в затрапезном и грязном. Немытость Шнак была не протестом против чего-либо, а настоящей грязью. Шнак выглядела чудовищно антисанитарной, больной и слегка сумасшедшей. Грязные волосы сосульками свисали на острую крысиную мордочку. Глаза почти закрылись – Шнак подозрительно щурилась, и от этого у нее на лице появились морщины в самых неожиданных местах, морщины, какие в наше время нечасто увидишь даже у древних старух. Грязный свитер когда-то принадлежал мужчине; на локтях вязка протерлась и распустилась. Свитер дополняли грязные джинсы – опять-таки грязные не модной грязью бунтарской юности, в которой есть определенное кокетство. Джинсы Шнак были грязны по-настоящему, до омерзения: в паху расплывалось большое желтое пятно. Довершали картину поношенные кроссовки без шнурков, на босу ногу. Девушка была очень грязна, но не агрессивно грязна – не как обыватель, желающий своим видом сделать некое заявление. В ней не было ничего поражающего взгляд. Если можно так выразиться, она выделялась именно своей непримечательностью: встретив ее на улице, Даркур, скорее всего, не обратил бы внимания. Но, увидев, на кого фонд собирается поставить большие деньги, Даркур похолодел:
– Мисс Шнакенбург! Надо полагать, мистер Уинтерсен сказал вам, что Фонд Корниша обдумывает возможность представить на сцене обработанную вами оперу Гофмана?
– Зовите меня Шнак. Да. Психованная затея, но деньги ихние.
Голос был сухой, сварливый.
– Верно. Но вы понимаете, что ее невозможно будет осуществить без полного сотрудничества с вашей стороны?
– Угу.
– И фонд может на вас рассчитывать?
– Наверно.
– Директорам фонда потребуется более полная уверенность. Вы ведь все еще несовершеннолетняя?
– He-а. Мне девятнадцать.
– Вы молоды для работы над диссертацией. Я думаю, что мне следует поговорить с вашими родителями.
– Без толку.
– Почему?
– Они ни хрена в этом не смыслят.
– В музыке? Я говорю об ответственности. Нам нужна какая-то гарантия, что вы выполните свои обязательства. Я хочу получить согласие ваших родителей.
– Они думают, музыкант – это тот, кто играет на органе в церкви.
– Но они согласятся на наш проект, как вы думаете?
– Откуда мне знать? Я только за себя отвечаю. Но если им пообещать денег, они, скорее всего, за них ухватятся.
– Мы собираемся выделить грант, который покроет все ваши расходы – на жизнь, на обучение, все, что может потребоваться. Вы примерно представляете, какая сумма вам понадобится?
– Я могу жить, не тратя ничего. Или завести какие-нибудь дорогие привычки.
– Нет, мисс Шнакенбург, этого вы не можете. Мы будем тщательно следить за расходами. По всей вероятности, я буду сам их контролировать, и при малейшем намеке на упомянутые вами дорогие привычки наше сотрудничество закончится.
– Шнак, вы же сказали мне, что оставили все эти глупости, – вмешался Уинтерсен.
– Да. В общем, оставила. У меня темперамент неподходящий.
– Рад слышать, – заметил Даркур. – Скажите – мне просто интересно, – вы бы стали работать над этим проектом, над оперой, если бы вам не дали гранта?
– Да.
– Но насколько я понимаю, вас интересуют самые современные направления в музыке. Откуда эта страсть к началу девятнадцатого века?
– Ну не знаю, оно меня вроде как зацепило. Все эти чудики.
– Ну хорошо, а что бы вы делали, если бы вам не дали гранта?
– Какую-нибудь работу. Все равно что.
Даркуру надоело ее равнодушие.
– Вы бы стали, например, играть на пианино в борделе?
Шнак слегка оживилась – впервые за всю беседу. Она расхохоталась – сухим, пыльным смехом:
– Проф, вы в каком году живете? Теперь в борделях нету пианино. Сплошной хай-фай и электроника. И девочки то же самое. Сходите как-нибудь, освежите память.
Важнейшее умение для преподавателя – не показывать студентам, что их оскорбления тебя задели. Надо выждать и сквитаться с ними, когда настанет удачный момент. Даркур продолжал невозмутимым, шелковым тоном:
– Мы хотим, чтобы у вас было время для работы над оперой, чтобы вы не беспокоились о заработке. Но вы все учли? Например, в этих бумагах нет ничего похожего на либретто.
– Это меня не колышет. Кто-нибудь пускай его найдет. Мое дело – музыка, и только музыка.
– А вам достаточно будет этих нот? Я не специалист, но, думаю, для завершения оперы на основе одних набросков и грубых планов нужна потрясающая страсть к своему делу.
– Вы – думаете?
– Да, я думаю. Позвольте вам напомнить, что решение еще не принято. Если ваши родители вас не поддержат, если вы так равнодушны к деньгам и той пользе, которую они могут принести вашей работе, мы ни в коем случае не будем вам навязываться.
Тут вмешался Уинтерсен:
– Слушайте, Шнак, не будьте дурой. Это невероятный шанс для вас. Вы ведь хотите стать композитором? Вы мне сами говорили.
– Угу.
– Тогда советую понять вот что: Фонд Корниша и наша кафедра предлагают вам редчайший шанс, огромную ступень в карьере, способ привлечь к себе необходимое внимание. Многие великие музыканты прошлого отдали бы десять лет жизни за такую возможность. Еще раз повторю: не будьте дурой.
– Херня.
Даркур решил, что настало время для рассчитанной вспышки гнева:
– Знаете что, Шнак! Не смейте со мной так разговаривать. Помните, что даже Моцарту прилетало по заднице, когда он вел себя невежливо. Решайте. Нужна вам помощь или нет?
– Угу.
– Не угукайте. Нужна или нет?
– Да, нужна.
– Нет, я жду волшебного слова. Ну же, Шнак, – вы наверняка его слыхали когда-нибудь, ну хоть в далеком прошлом.
– Ну… пожалуйста.
– Вот это уже больше похоже на дело. И впредь продолжайте в том же духе. Я вам сообщу о нашем решении.
Когда Шнак ушла, завкафедрой не скрыл своей радости.
– Какое наслаждение! – сказал он. – Я уже давно хотел с ней так поговорить, но вы же знаете, нам нужно соблюдать осторожность со студентами: того и гляди накатают жалобу в попечительский совет. Но деньги все еще дают кое-какую власть. Где вы научились укрощать диких зверей?
– В молодости поработал на паре неблагополучных приходов. Шнак вовсе не так крута, как пытается нам внушить. Она недоедает, да и ест в основном всякую дрянь. Надо полагать, она когда-то принимала наркотики, а сейчас – я не удивлюсь, если она пьет. Но что-то симпатичное в ней есть. Если она гений, то это гений в полном соответствии с великой традицией романтизма.
– Я надеюсь.
– Думаю, Гофману она бы понравилась.
– Я мало знаю о Гофмане. Это не моя эпоха.
– Он весьма соответствует великой традиции романтиков. Он как писатель был одним из вдохновителей немецкого романтизма. Но в великой традиции романтиков есть аспекты, без которых в наше время лучше обойтись. Шнак придется это усвоить.
– А от Гофмана она этому научится? Он совсем не тот учитель, которого я бы для нее выбрал.
– А кого бы вы выбрали? Удалось вам заполучить того научного руководителя, которого вы хотели?
– Я буду завтра звонить ей за границу. Я постараюсь быть как можно более убедительным, а это может занять некоторое время. Надеюсь, счет за телефон я могу отправить вам?
Судя по этим словам, у завкафедрой был большой опыт работы с различными фондами.