Текст книги "Помощник. Якоб фон Гунтен. Миниатюры"
Автор книги: Роберт Отто Вальзер
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 35 (всего у книги 36 страниц)
Совсем немножко Ватто
© Перевод Е. Вильмонт
Сцена с деревьями и действующими лицами. Она изображает парк. Появляются: Равнодушный, Обманщик, Сентиментальный, Забавная особа.
Равнодушный: Уже сотни людей дивились моему абсолютному безразличию к их судьбам. Негодование, которое я вызываю, не причиняет мне вреда. Моя высохшая душа не приемлет ни друзей, ни врагов. Я ни человеколюб, ни человеконенавистник. Главное, я облачен в холодный драгоценный бархат, и если я сам себе кажусь большой, красивой, породистой кошкой, живущей только ради себя, то, вероятно, подозрения, о которых мне твердят кругом, вполне обоснованны, и это сравнение с кошкой справедливо. Жизнь для меня – столовая, где я столуюсь, вернее пирую один. Одна из наиболее выдающихся моих особенностей заключается в том, что я никогда еще не скучал. Члены мои, по всей вероятности, сделаны из вещества, напоминающего алебастр, впрочем, достаточно эластичный. То, что меня повсюду считают человеком в высшей степени невозмутимым и холодным, связано с моим характером. Я похож на свечу, пламя которой смеется над собой и горит всегда одинаково. Бесчувственным меня, пожалуй, не назовешь. А те, кто счел бы меня таковым, впали бы в вопиющее заблуждение. Но вот что во мне особенно уникально, так это то, что чувства мои бесчувственны, а бесчувственность исполнена чувств, и понять это скорее всего могу лишь я один. Если я вытяну руку, она начнет существовать точно рука мумии, омертвев в застылой неподвижности, а мой лунный лик кажется насмешливым от написанного на нем высокомерного измождения и унылости. Разве сердце мое не подобно ледяному солнцу, а нервы мои – раскаленным проводам, которые не более чем фабричное изделие. И разве не царит отчуждение там, где я нахожусь? То, что я никогда не делаю ничего плохого и ничего хорошего, мне самому сплошь и рядом представляется чем-то ненатуральным, почти кукольным, но мое неучастие в жизни подобно огромному, прекрасному, сверкающему зеленью дереву, на фоне черно-синего неба моих представлений о том, что я – душевнейшая бездушность, что я – никогда не высказанное заколдованное слово, никогда никому не подаренный и никем не ощутимый смертельно-сладостный поцелуй, и самое судорожное, никогда не кончающееся усилие, и невыплаканные, окаменевшие слезы, что подобно жемчужинам катятся по моим щекам, производя одновременно меланхолическое и насмешливое впечатление, и, раненный стрелой, с жалобным криком падающий с золотых небес окровавленный голубь, порочное благочестие, гримаса отвращения, которую можно сравнить со складом, где штабелями сложены все радости и веселия живой жизни. Никогда я не был настолько отважен, настолько дерзок, чтобы ощутить сожаление из-за бесчисленных убийств, которые мне так нравилось совершать, убийств самого себя, хотя, возможно, здесь есть противоречия, ибо человек равнодушный вроде меня лишь исподволь может прийти к познанию столь светлого и великолепного празднества, к созерцанию триумфального шествия, во время коего люди, наблюдая радость, проснувшуюся после долгого сна, могут кое-что понять, а едва эта радость кому-то покажется тоской, после многоречивого периода бесплодия, зовущегося любовью, начинаются роды. Моя манера открывать и закрывать глаза напоминает открытие и закрытие занавеса во время представления изысканной и элегантной трагедии. О, если бы один-единственный раз в моей жизни я был груб, это послужило бы доказательством моей буржуазности. Кажется, Обманщик считает, что настал его черед говорить. А поскольку мне безразлично, заметят меня или нет, добьюсь я признания или не добьюсь, то вполне естественно, что я увлекся, а посему хочу заявить: я умолкаю. Будь я похож на тюльпан или розу, на гвоздику или на куст олеандра, от меня исходил бы аромат мечты и несбыточного желания увериться в том, что мое спокойствие и самообладание имеют хоть какой-то смысл и все же являют собой нечто более сложное, нежели приобретенная в юности привычка.
Обманщик:
Мне настолько полюбилась роль человека наивного и чистого сердцем, что каждая дама мгновенно верит мне и я сам нередко попадаюсь на удочку собственного притворства. Мои обманы – это мое счастье. Ни один самый искренний и прямой человек не может быть так галантен, как лжец. Мое искусство обмана, с моей весьма благоразумной точки зрения, приносит счастье тем, кто был бы вовсе не способен стать счастливым, будь я с ними честен. А посему я причисляю себя к весьма заслуженным людям.
Сентиментальный:
Делая вид, что посмеивается надо мной, Равнодушный жалеет себя, а жалея себя, сам над собой улыбается. Его улыбка – как картина, изображающая бескрайнюю степь, картина, в которой нет ничего, кроме блеклой, но высокой стоимости. Я принес домой цветы и составил из них пышный букет, который сродни отважному путешественнику, хотя тихо стоит на месте, точно юноша, околдованный, плененный видом своей возлюбленной. Цветы в вазе счастливы тем, что они сорваны во имя той, которая отклонила мои уверения в преданности, ибо то были потоки слов, клятвы и пылкость Сентиментального. Но я так и сияю от удовольствия. В тоске по той, что недовольна мною, скрыто целое море упоительного взаимопонимания и согласия с самим собой, но ей это неизвестно, а я еще больше люблю ее за это неведение. И вот опять цветы! Если бы кто-нибудь увидел, как я говорю с ними, меня сочли бы помешанным. Вот я склоняюсь над ними, вот отскакиваю от них, словно они, эти милые, невинные создания, внушают мне страх. Сентиментальность, как ты порой смешна! Но ты превращаешь меня в катящийся обруч, в летуче-светящийся мяч. Я – пуля, не ведающая ни досады, ни сомнения. Я дрожу, мерцаю от внезапных фантазий, которые вдруг осеняют меня без малейших усилий с моей стороны; они, эти фантазии, озорничают во мне, озорничают со мной, точно дети, которым, когда они играют, принадлежит улица, площадь, лестница, дом, – словом, весь мир. А играют ли со мной мои сентименты? Цвета цветов то обрадуют меня, то вдруг обидят, оскорбят, убьют, сломают; они то смущают меня, то придают мне сил. Но что же происходит? Что делает она в тот миг, когда понимает, что без такой, как она, Сентиментальному нет выхода, нет жизни, ибо без такой, как она, единственной, он не может быть сентиментальным, а не быть сентиментальным для него невозможно, нестерпимо, немыслимо. Отсюда следует: прав только я один, прав в той мере, что уже граничит с совершенством, и это надо усвоить тому, кто тщится хоть отчасти меня понять.
Забавная особа:
(вид у нее весьма торжественный)
Сентиментальный, ты понятен без дальних слов. Равнодушный куда более велик и значителен, чем ты. Над сентиментами смеются. Перед лицом равнодушия стараются держаться твердо и заглядывают в вечность, что не слишком-то приятно. Обманщик будит в нас негодование, впрочем, с примесью восхищения. Я же – сама скромность, я пекусь о равновесии души, а значит, и о равновесии всех черт характера. Мой дар быть забавной – добродетель, которую потому можно назвать великой, что она берет начало из источника убежденности в том, что ее никогда не признают истинной добродетелью. Главным образом надо мной смеются потому, что я выступаю всерьез. Многие полагают, будто это происходит невольно, тогда как здесь все дело в создании формы. Но моя профессия, мое призвание преимущественно заключаются в том, чтобы всеми силами стремиться заставить зрителя уверовать, будто я и в самом деле наивна. Я создаю иллюзию, словно бы самобытность и простодушие еще существуют. У людей есть все основания ликовать всякий раз, как я появляюсь перед ними во весь рост, тщательно неряшливая с головы до пят. И эта неряшливость – произведение искусства. Мой вид напоминает им нечто естественное, знакомое, к примеру бедного сиротку. Для них я восхитительна, но для себя – ничуть, однако приличия ради я должна радоваться, что пробуждаю веселье, которое помогает мне снискать хлеб насущный.
Все четверо: взявшись за руки и выходя на авансцену
Мы больше похожи друг на друга, чем это принято думать, и отличают, отделяют нас друг от друга лишь нюансы. Все краски, звуки, слова, характеры – родственны. Благодаря тому что мы живем, мы похожи до мельчайшей черточки, вот только каждый из нас иначе подает себя, а следовательно, и воспринимается иначе.
Хозяева и служащие
© Перевод В. Ломова
Я хочу, совсем немного, поговорить на тему «хозяева и служащие». Проблема эта глубоко врезалась в современную жизнь, которая, кажется, так и кишит служащими, а они иной раз упускают из виду это особое обстоятельство. Разве не спим мы порой с открытыми глазами, разве не бываем слепыми, будучи зрячими, бесчувственными, все чувствуя, разве не прислушиваемся, несмотря на отсутствие слуха, и не останавливаемся на ходу, когда никуда не идем? Какая череда спокойных, солидных, благопристойных вопросов!
Эй, вы, истинные хозяева, подойдите-ка ко мне, чтобы я мог разобраться, как на самом деле выглядят истинные хозяева! Хозяин, на мой взгляд, это весьма ценная диковинка, и хозяин, на мой взгляд, это человек, который сплошь и рядом испытывает странную потребность позабыть о том, что он хозяин. Служащие отличаются тем, что с удовольствием воображают себя хозяевами, тогда как хозяева время от времени с оттенком вполне понятной зависти взирают на забавы и безрассудства служащих; ибо мне представляется несомненным тот факт, что хозяева одиноки, что они всегда правы, а следовательно, жаждут узнать, какова же на вкус и чем пахнет несправедливость, но этого им знать не дано. Хозяева могут приказывать и поступать как им заблагорассудится, служащие же – нет, и вследствие этого они постоянно жаждут распоряжаться, поскольку лишены такой возможности, в то время как хозяева, можно сказать, зачастую бывают по горло сыты своим начальственным положением и предпочли бы служить и повиноваться, нежели отдавать приказания, посему их собственное существование представляется хозяевам довольно однообразным.
«Как мне хотелось бы, чтобы на меня иногда накричали» – по-моему, такая мысль вполне может зародиться в голове того или иного хозяина, тогда как служащие ничего не знают о подобных, неисполнимых желаниях. Одного богатства недостаточно, чтобы быть хозяином, так же как служащему вовсе не обязательно быть бедным и несчастным. Напротив, по моему глубокому убеждению, хозяин потому и хозяин, что к нему обращаются с разными вопросами, а служащий потому и есть служащий, что он постоянно спрашивает. Служащий ждет, хозяин заставляет ждать. Подчас ждать бывает также приятно или даже еще приятнее, чем заставлять ждать, ведь для этого все-таки требуются усилия. Ждущий может позволить себе эту роскошь, не неся никакой ответственности за нее, он может, покуда ждет, думать о жене, детях или о возлюбленной и т. д., заставляющий ждать, конечно, тоже может себе это позволить, если захочет. Но тут выясняется, что незначительная, казалось бы, фигура ждущего ни на минуту не выходит из головы у заставляющего ждать, что последнего конечно же тяготит.
«Вероятно, теперь этот зависимый от меня человек премило хихикает», – думает хозяин, и ему хочется поддаться почти безудержному хозяйскому гневу, а то, что подобный, абсолютно непостижимый вид гнева вообще возможен, объясняется щекотливостью хозяйского положения. Более того, хозяин должен быть чем-то вроде сверхчеловека, и все-таки он остается человеком, ближним, а потому: «К чертовой матери! – кричит он, словно бы испугавшись самого себя, – пожалуй, он уже довольно долго ждет, он вконец меня измучил своим терпением!» И хозяин нажимает на кнопку звонка, вернее, наносит удар этой кнопке и в мгновение ока осознает всю бесплодность попытки облегчить свое существование. Он нарочито грубо обходится с угодливым служащим, он готов как тигр накинуться на эту овцу, ожидающую от него только самообладания и умеренности, и вместо того чтобы наброситься и уничтожить это столь его раздражающее безобидное существо, хозяин в сердцах швыряет бумаги, которые, как ему кажется, слишком деловито взирают на него, ворошит их, словно они во всем виноваты, а служащий при этом и не догадывается, что творится с хозяином, которого оскорбляет то, что он способен на чувства, его обижает то, что он хотя бы изредка может быть несчастным, которого в глубине души почти губит мысль, что его считают губителем, а никакой он не губитель, он не хочет и не может им быть.
«Разрешите мне помочь вам». Какое зачастую несказанно прекрасное настроение овладевает людьми, пишущими эту фразу, и как невероятно портится настроение у человека, принужденного написать: «Я считаю, что то-то и то-то должно быть сделано».
Приказывать, повиноваться, все вперемешку; хороший тон имеет власть как над хозяевами, так и над служащими. Я, как служащий, предлагаю сделанную мною работу, и того, кто ее примет в расчет, в свою очередь считаю хозяином, и мне хочется, чтобы он почувствовал удовлетворение, чтобы он увидел и оценил возможность, какую я ему даю.
Мои соображения, конечно, наводят кое-кого на мысль, что я слишком глубоко вникаю в жизнь, ставшую, пожалуй, уж больно чувствительной. Отчего так получилось? Изменится ли это или все останется по-прежнему? Почему я об этом спрашиваю? И почему у меня возникает столько вопросов, незаметно, один за другим? Я, например, знаю, что прекрасно могу жить без всяких вопросов. Я и жил без них долго, ничего о них не зная. Я был открыт настежь, но они даже не закрадывались в меня. Теперь они взирают на меня так, будто я им чем-то обязан. И я, как и многие другие, стал очень чувствителен. Время чувствительно, точно ошеломленный, молящий о помощи человек. Вопросы тоже молят, они бывают чувствительными и нечувствительными. Чувствительность ожесточается. Человек, никому и ничем не обязанный, быть может, самый чувствительный и есть. Меня, например, обязательства ожесточают. Молимые молят молящих, которым этого не понять. Все эти вопросы, кажется, стали хозяевами, а те, кто пытается их разрешить, служащими. Вопросы выглядят озабоченными, будучи беззаботными, и заботятся, во всю хлопочут об увеличении количества вопросов, полагая, что те, кто на них отвечает, совсем нечувствительны. Того, кого их появление ни на секунду не выводит из равновесия, они называют чувствительным. И если они подступают к нему разомкнутым строем, он их уничтожает. Почему многие из них этого недооценивают?
Что-то вроде рассказа
© Перевод Н. Федоровой
Знаю: как романист я что-то вроде ремесленника. Рассказчиком меня никак не назовешь, это уж точно. Когда на сердце хорошо, то есть когда я в добром настроении, я крою, тачаю, кую, стругаю, приколачиваю, скрепляю шпонками, а иной раз даже гвоздями сбиваю друг с другом строки, чье содержание тотчас становится понятным каждому. Если угодно, можно назвать меня мастеровым от литературы. Я пишу и вместе с тем обновляю, перелицовываю. Кое-кто из благорасположенных ко мне людей полагает, что вполне допустимо считать меня писателем, а я по мягкости и уступчивости характера не протестую. Мои прозаические произведения, думается, являют собой не что иное, как фрагменты длинной реалистической истории, без сюжета и интриги. Наброски, время от времени создаваемые мною, – как бы главы романа, то короткие, то более пространные. Этот свой роман я пишу все дальше и дальше, а он остается неизменным и мог бы по праву носить титул книги, искромсанной, распоротой книги, повествование в которой ведется от первого лица.
Пожилой, то есть уже стареющий, а может быть, и в самом деле изрядно старый, сиречь совершенно преклонного возраста человек, которому кроткий, добросердечный камердинер каждое утро щеткою или гребнем причесывал отливающие серебром волосы, полагал себя вправе думать и во всякое время без смущения утверждать, что два человека, проявившие себя в корне различными, суть его сыновья. Некто дает мне таким образом прелестный и бесспорно весьма поучительный сюжет, но распространяться об этом я до поры воздержусь. Попробуйте отгадайте, кто предоставляет мне для обработки замечательный материал!
Мне не составит труда вообразить, будто я нахожусь в старинной, однако же светлой, солнечной, веселой комнате со старомодной печью, на изразцах которой передо мной предстанет целая история в картинках, и я стану рассматривать одну картинку за другой, читая сию увлекательную повесть.
Первый сыночек хорош собою, но, к сожалению, довольно беспутен, тогда как второй отпрыск, хоть и не слишком видный обличьем, верней сказать, не очень-то привлекательный, выделяется солидностью и деловитостью. Первый скитается по белу свету, зато номер два – вот уж паинька, аккуратный да услужливый! – остается дома, где у возлюбленной первого сколько угодно поводов со страстью, то бишь с тоскою поразмышлять о скоропалительных отъездах, иными словами, о пылком идеалисте, который теперь, по всей вероятности, голодный и холодный скитается где-то на чужбине. Как зовут этих персонажей, мы умолчим.
А кладезь талантов, быть может, и правда сидит теперь в чужом краю, положа зубы на полку, иначе говоря, есть ему нечего. Платье у него тоже, поди, начинает мало-помалу терять опрятность, а уж выберет ли он время зайти к цирюльнику, так это и ему самому, и его оставшейся дома подруге, барышне от природы деликатной, кажется весьма сомнительным. Однако ж за эту сомнительность она только крепче любит его. Старик отец – нынешний продолжатель и глава рода – подчас вовлекает, втягивает молодую девицу в беседу и, возможно, говорит ей: «Сын мой всей душою стремится домой, и это безусловно превосходнейшее свойство характера делает его до крайности впечатлительным, а между тем он странствует по некогда богатым и сильным, ныне же пришедшим в упадок городам, чей руиноподобный облик наполняет восторгом чуткие к искусству сердца; или, быть может, дорога ведет его через горы и долы, быть может, на пути своем среди сомнительного, пестрого общества он встречает людей, которых, как видно, согнула забота, и видит, как они входят в самые разные двери – кто в солидные и внушительные, кто в скромные и неприметные. Где же ты, надежда моей старости?» С этими словами старец, если, разумеется, можно счесть такое правдоподобным, принимается заламывать руки, а барышня не находит ничего лучше, как пойти в этой жалостливой сцене за его примером. Наступил вечер; второй сын позволяет себе непрошеным гостем войти в тихие, высокие, безмятежные покои. «Поди вон!» – кричат ему оба в один голос. «Но отчего?» – вопрошает он, принимая вызывающий вид, и все трое словно бы изумляются самим себе, замирают в достопримечательной недвижности и долго не произносят ни звука; в конце концов барышня, желая даровать своей душе мир, каковой надобен ей во всех отношениях, садится за фортепьяно и начинает играть, с большим подъемом и блеском, как оно и должно быть.
Происходит все это в доме, который с незапамятных времен стоит посреди обширного, изрезанного множеством тропинок, засаженного разнообразнейшими растениями парка. На следующее утро в усадьбу является незнакомец, чье лицо из предосторожности скрыто маскою, и просит хозяина принять его. Хозяин велит узнать, что ему надобно. «Совсем немного», – передает через дворецкого пришелец и получает разрешение войти. Представ перед владельцем дома, он рассказывает, что, мол, желанного друга красавицы девицы нет более в живых. Всевозможные тяготы, именуемые жизненными неурядицами, оказались сильней его, одержали над ним верх. Услыхав сию небылицу, старик отец – надо сказать, человек, бесспорно, благороднейший – упал без чувств. Слуги, ясное дело, поспешили на помощь, подняли его, отнесли в опочивальню и до прихода лекаря заботливо уложили в постель. Барышня убежала в будуар, а весьма довольный собою второй отпрыск, этот якобы примерный сын, с недюжинной ловкостью исполнил в гостиной радостный танец.
И говорил он при этом, конечно же, «теперь я господин», иначе и быть не могло; ну, неужто здесь не проглядывает, не просвечивает питающий меня источник, тот луг, на котором я, как говорится, вволю нащипал травки?
Между тем на долю первого сына выпадает множество испытаний, и вот как-то раз погожим вечером он располагается отдохнуть на невысоком холме, который природа наделила идиллически-безмятежною красою, под сенью деревьев, что росли в беспорядке и вместе с тем создавал и в этом уютном уголке ощущение какого-то высшего порядка, и размышляет о прелестях отроческих годов, о приятностях жизни в родительском доме, обо всем том, что мило сердцу и некогда окружало его, а в это время к нему является гость. И гость этот открывает ему, что она по-прежнему его любит. Услышав радостную весть, он вскакивает на ноги, восклицает, что сей же час отправится к ней и они наконец-то увидят друг друга. И действительно, в скором времени встреча состоялась.
Вы, наверное, уже поняли, что это Шиллеровы «Разбойники» и серьезность на меня навевали, и заставляли насмешничать, – ведь недавно я вновь, в который уж раз, от души наслаждался этим совершенным, целостным творением.
Плакаты, привлекшие вчера на вокзале мое внимание, с готовностью подсказали мне колоритный антураж.
А в иных комнатах попадаются весьма достопримечательные печи.



