Текст книги "Помощник. Якоб фон Гунтен. Миниатюры"
Автор книги: Роберт Отто Вальзер
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 34 (всего у книги 36 страниц)
Последний этюд в прозе
© Перевод Е. Вильмонт
Вероятно, это мое последнее произведение в прозе. По разным соображениям я вынужден уверить себя, будто для меня, подпаска, сейчас самое время покончить с писанием рассказов и рассылкой их по редакциям, то есть отступиться от очевидно непосильного для меня занятия. С легким сердцем я хочу оглядеться в поисках другой работы, дабы снискать хлеб насущный.
Что я делал на протяжении десяти лет? Чтобы ответить на этот вопрос, я вынужден, во-первых, вздохнуть, во-вторых, всхлипнуть, а в-третьих, начать новую страницу или даже новую главу.
Десять лет я непрерывно писал маленькие рассказы и новеллы, которые редко оказывались пригодными. Чего только не приходилось терпеть! Сколько раз я восклицал: «Никогда больше не буду писать и рассылать рукописи тоже никогда не буду!» Но иногда в тот же день, а иногда на следующий опять садился писать и отсылал в редакции новый товар, так что сегодня я и сам не понимаю тогдашних своих действий. То, чего я достигал рассылкой рукописей, не удастся повторить никому на свете. Это совсем особый случай, и он, в своей смехотворности, заслуживает даже расклейки на афишных тумбах, чтобы каждый мог подивиться моему чистосердечию. Ничего похожего никогда уже не будет. Создавая и выпуская на волю удобочитаемые рассказы, я проявлял неслыханную ретивость и неописуемое терпение. Они разлетались из моей часовой, сапожной или портняжной мастерской подобно голубям из голубятни или пчелам из улья. Комары и мухи не жужжат и не летают взад-вперед прилежнее, чем летали взад-вперед мои рассылаемые по редакциям рассказы.
Как поступали господа редакторы с теми грудами набросков, этюдов, статей и рассказов, которыми я их заваливал? Они читали их, обнюхивали, обшаривали глазами, принимали к сведению и складывали в свои ящики или хранилища, где рукописи оставались ждать своего часа.
Скоро ли наступал этот час? О нет! Скоро – никогда. Иной раз годы проходили до выхода в свет, а несчастный автор в своей мансарде рвал на себе волосы.
То, что я с радостью писал и гнал от себя прочь, складывалось в укромном месте и медленно старилось. Строчки, фразы, страницы горестно гибли в спертом воздухе ящиков, ссыхались и жухли. То, что я создавал свободно и весело, я сам заставлял стариться, вянуть, бледнеть и блекнуть.
Один раз по-юношески свежая, румяная, круглая красавица-новелла целых шесть лет провалялась на одном месте, пока совсем не иссохла. Когда она наконец выглянула на свет божий, иными словами, вышла из печати, я плакал от радости, как охваченный нежностью несчастный отец.
Чего только не переживает человек, вбивший себе в голову, что он должен писать прозу и рассылать ее по разным редакциям в надежде, что его вещи понравятся и прекрасно влезут в необходимые рамки! Спроси у меня совета кто-нибудь, кто намерен броситься в писание коротких рассказов, я сказал бы ему, что считаю его намерение в высшей степени неудачным.
Рассказы дневные и ночные, веселые и печальные, трогательные и изысканные, парадные и затрапезные, с финтифлюшками и без, – я непрерывно рассылал их по редакциям, исполненный надежд, а они оказывались непригодными, никогда или очень редко влезали в необходимые рамки и, как правило, никому не нравились.
Отпугнуло ли меня крушение надежд? Ничуть не бывало! Вновь и вновь я находил в себе мужество писать и отсылать, создавать и отдавать. На протяжении десяти лет я неустанно набивал доверху ящики, закуты, склады редакций, так сказать, бумажными припасами, отчего господа руководители покатывались со смеху.
Я затыкал все дыры своими прозаическими произведениями. У меня ум за разум заходит, когда я об этом вспоминаю. Министры тряслись от хохота, когда я вагонами отгружал свою прозу. Я отправлял целые товарные составы. То, что я выпускал в жизнь, лишь изредка встречалось благосклонно.
Там, где другие сохраняли ясность мысли и были, как говорится, умными с головы до ног, я был глуп с ног до головы и еще на метр выше. Там, где я был гол как сокол, другие, несомненно милые люди, утопали в роскоши и богатстве. По мере того, как я очищал и освобождал собственные ящики, я заполнял чужие. Заботясь о зияющей пустоте у себя, я ревностно пекся о пополнении запасов у милых и славных людей. О, как же потешались над наивностью отправителя боги и полубоги! Они даже частенько боялись лопнуть со смеху.
На одной странице – шалость, на другой – слезы. С одной стороны – великаны, с другой – карлики. Здесь – господа, там – холопы. Когда я робко осведомлялся, растут ли, здоровы ли и живы ли вообще мои чада, то в ответ слышал убийственное: «Вас это не касается!» Отца, значит, уже не касаются собственные дети, значит, о тех вещах и вещицах, которые я создавал в поте лица своего, мне нельзя даже заикнуться?
Однажды мне сообщили: «Ваши короткие рассказы затерялись в спешке и неразберихе. Не сочтите за обиду и пришлите нам новые ваши произведения. Мы намерены их снова затерять, чтобы вы могли снова прислать нам что-нибудь свеженькое. Будьте же по-настоящему прилежны. Не впадайте в излишнее уныние. Мы вам все-таки сочувствуем».
В ответ на это мне и пришлось воскликнуть:
– Никогда больше не буду писать, и рассылать тоже не буду!
Придал ли я новый блеск своей славе самого кроткого человека в мире, в тот же день или на следующий выбросив на ветер новые прекрасные рассказы? Осел по воле господа всю жизнь ходит навьюченный, и покуда в мире есть овцы, волкам унывать не приходится. Но я намерен и впредь быть безропотным, помалкивать и писать себе дальше симпатичные короткие рассказы. Спроси у меня кто-нибудь совета, стоит ли посылать в редакции прозаические произведения, я сказал бы этому человеку, что не стоит и что я нахожу его намерение смехотворным.
«Вам необходимо пережить что-то тяжелое! Я хочу отомстить вам, чтобы вы научились дрожать от страха и молить о прощении».
Так написал мне один из тех дервишей, которые распоряжаются благополучием и неблагополучием, как будто жизнь – карточная игра.
С грехом пополам дело сдвинулось с мертвой точки, из печати появилась тощая, бедная, взывающая о снисхождении маленькая нежная новелла, и тут я очутился перед новым затруднением – перед всегда недостаточно почтенной публикой. Я предпочел бы иметь дело бог весть с кем, и о только не с людьми, которые интересуются тем, что выходит из-под моего пера. Кто-то из них сказал мне:
– Неужели вам не стыдно выносить на суд общественности подобную чепуху?
Вот какую благодарность пожинают те, кто хочет зарабатывать свой хлеб, сочиняя прозу.
Я уже готов был радостно примириться с чем угодно, лишь бы не строить больше эти здания на песке. Наконец-то я свободен, я ликую, а если и не ликую, то смеюсь, а если и не смеюсь, то мне легче дышится, а если и не дышится легче, то я потираю руки, и коль скоро кто-то твердо вознамерился спросить у меня совета, то я скажу ему все, что сказал бы любому, кто попытался бы советоваться со мной в этом вопросе.
Само собой разумеется, в ясные весенние дни я писал веселую весеннюю новеллу, к осеннему сезону _ желто-листопадную, к рождеству – рождественскую или белоснежно-метельную. Теперь я хочу все это бросить и никогда больше не возвращаться к тому, чем занимался на протяжении десяти лет. Наконец-то я подведу черту под этим поразительно огромным счетом, что, надо признаться, я не очень-то умею делать.
Стоило мне осмелиться разослать по редакциям свои истины и неистовства, как меня тут же отбрили:
– Разве вы не знаете, что свобода повсюду не слишком желанная гостья? Что каждый за каждым бдительно следит? Зарубите себе это на носу и радуйтесь, пока вас не трогают.
Да, дела мои плохи. Вне всякого сомнения. Раньше все было проще, раньше я время от времени просто давал объявление: «Молодой человек ищет работу». Сегодня я вынужден давать такие объявления: «Увы, уже не молодой, а стареющий, потрепанный человек молит о сострадании и прибежище». Времена меняются, и годы мои тают, как снег в апреле. Я бедный, немолодой человек, способностей которого как раз хватает на то, чтобы писать такую, например, прозу:
«Быстрей, быстрей, быстрей! Что со мной? Уж не с ума ли я схожу? Кем же мне быть? Мальчиком на побегушках? Я вполне считаюсь с такой возможностью. Быстрей, быстрей – раз, два, и три, и четыре, и пять, и шесть. Весь день напролет я это слышу, и похоже, это будет звучать вечно. О, тут я издал вопль, яснее чем когда-либо осознав степень своей незначительности. Нет, человек вовсе не велик, он беспомощен и слаб. Ну да ладно».
Не то в двадцать одну, не то в тридцать восемь редакций отослал я «Быстрей, быстрей, быстрей!» в надежде, что это подойдет, но надежда не то двадцать один, не то тридцать восемь раз оказалась напрасной, и этот «страшный» рассказ нигде не имел успеха.
Тридцать или сорок суперменов отказались принять это несомненно выдающееся произведение. Более того, они решительнейшим образом отвергли его и мгновенно отослали мне обратно.
Один из диктаторов написал мне: «Mon Dieu, что это вам вздумалось?» Другой советовал: «Ах, может, вы пошлете ваш изумительный опус в «Венецианскую ночь»? Там будут чрезвычайно рады. Нас же мы просим милостиво пощадить и избавить от этого пяти– или шестикратного поторапливанья».
Я послал «Быстрей, быстрей, быстрей!» в указанную газету; меня вежливейшим образом поблагодарили и ответили: «Ах, если бы вы могли поверить, что эта восхитительная вещь нам просто не подходит…»
Что не нравится одному, может прийтись по вкусу другому, подумал я и послал рукопись на Кубу, вот уж воистину незаинтересованная сторона! А лучше всего мне, наверно, забиться в угол и помалкивать.
Улица (I)
© Перевод Е. Вильмонт
Я сделал шаг, оказавшийся бесполезным, и вышел на улицу взволнованный, оглушенный. Сперва я ничего не видел, и думал, что никто больше никого не видит, все ослепли, и жизнь замерла, поскольку все заплуталось в потемках.
Натянутые нервы заставляли меня особенно остро воспринимать окружающее. Передо мной высились холодные фасады домов. Чьи-то головы, чьи-то платья стремительно появлялись и тут же исчезали как привидения.
Я весь дрожал. Впечатления, одно за другим, хватали меня за горло. Я и все кругом шаталось. У каждого, кто здесь шел, был какой-то план, какое-то дело. Только что и у меня была цель, а вот теперь я, без всякой цели, снова докапываюсь до истины и надеюсь хоть что-то найти.
Толпа, казалось, так и пышет энергией. И каждый прохожий похож на каждого. Все проносились мимо, мужчины и женщины. И казалось, все они преследуют какую-то цель, одну общую цель. Откуда они и куда спешат?
Один был тем, другой – этим, третий – ничем. Многие, совсем загнанные, живут без цели, и жизнь швыряет их то туда, то сюда. Доброта осталась неиспользованной, интеллект канул в пустоту, и другие прекрасные качества тоже малоплодотворны.
Это было вечером. Улица представлялась мне чем-то феноменальным. Ежедневно тысячи людей проходят здесь. Как будто нет других мест. Рано утром все они бодры, вечером утомлены. И в который уж раз они ничего не достигают. Одна работа наваливается на другую, а трудолюбие часто расходуется зря.
Вот так я шел и вдруг встретился взглядом с чьим-то кучером. Я тут же вскочил в омнибус, проехал немного, спрыгнул с подножки, зашел в ресторан перекусить и снова вышел на улицу.
Она текла и бежала очень размеренно. Во всем была дымка, была надежда. Знание людей разумелось само собой. Каждый о каждом сразу мог узнать почти все, но духовная жизнь оставалась тайной. Душа обновляется непрерывно.
Колеса скрипели, голоса становились громче, и тем не менее вокруг было странно тихо.
Я хотел с кем-нибудь поговорить, но не мог улучить момент. Хотел обрести точку опоры, но не мог найти ее. Посреди безостановочного движения вперед мне захотелось вдруг тихо постоять. Множества и быстроты было слишком много, и двигалось все слишком быстро. Каждый избегал каждого. Поток несся, точно прорвав плотину, и устремился вперед, а там, дальше, растворялся в небытии. Все было призрачно, и я тоже.
И вдруг посреди этой гонки и спешки я увидел нечто неимоверно медлительное и сказал себе: это нагромождение совокупностей ничего не хочет и ничего не делает. Они переплетаются между собой, не касаясь друг друга, они словно взаперти во власти темных сил, но та власть, которой они облечены сами, сковывает их тела и души.
Глаза проходившей мимо женщины говорили: «Идем со мной. Уйди от этой сутолоки, брось это разнообразие, останься с той единственной, что сделает тебя сильным. Если ты будешь мне верен, ты станешь богатым. В толпе ты беден». Я уж хотел было внять этому зову, но людской водоворот унес меня прочь. Улица была слишком завлекательна.
Потом я вышел в поле, где стояла тишина. Совсем близко от меня промчался поезд с красными окнами. Издалека доносился шум, едва слышные раскаты грома – городской транспорт.
Я пошел вдоль леса, бормоча себе под нос стихи Брентано.[17]17
Клеменс Брентано (1778–1842) – немецкий поэт и писатель-романтик. Писал лирические стихи, рассказы и сказки в народном Духе.
[Закрыть] Сквозь ветви смотрела луна.
Внезапно неподалеку я заметил человека, он стоял неподвижно и, казалось, подкарауливал меня. Я обошел его стороной, стараясь не терять из виду, что его очень раздосадовало, потому что он крикнул:
– Да подойди же и взгляни на меня хорошенько. Я не то, что ты думаешь.
Я подошел к нему. Он был как все, только выглядел странно, и ничего более. И тогда я опять вернулся туда, где свет, где улица.
Листок из дневника (III)
© Перевод Е. Вильмонт
С холодным возмущением, которое буквально сотрясает, а отчасти и смешит меня, но, впрочем, вполне меня устраивает, ибо свидетельствует о моей моральной высоте, я заявляю, что в маленькой европейской стране на военные цели ежегодно расходуется восемьдесят миллионов. До чего же жаль такую уйму денег! И разве не обязан каждый гуманист сожалеть о подобном явлении? С другой стороны, такие громадные расходы кажутся необходимостью, но, вероятно, сплошь и рядом выясняется, что необходимость эта мнимая, что люди просто поддались на обман? Я лично считаю, что государствам пора начать выказывать друг другу больше доверия. Государство все равно что человек, и оно может сказать себе – чрезмерным недоверием люди унижают себя. Точно то же самое можно отнести и к общинам, союзам, обществам. Сегодня все европейские страны унижены друг перед другом. И, на мой взгляд, это следует предать гласности. А теперь немного о другом. Мне вдруг пришло в голову, что мы слишком хорошо разбираемся в искусстве и слишком плохо в жизни. Отсюда возникает несоразмерность. Жизнь по-прежнему остается суровой, тогда как искусство становится чересчур разбросанным, разветвленным, слишком изысканным и сентиментальным. По-моему, всем нам было бы лучше, будь искусство более крепким и сильным, а жизнь более приятной и ласковой. Я читал, что в одном большом городе закрыли восемь крупных театров. А значит, многие актеры остались без куска хлеба и нуждаются в пособии. Сейчас в газетах можно вычитать много жалостных историй. Вчера я никак не мог выкинуть из головы эти восемьдесят миллионов, но я не теряю надежды, что сумею в конце концов справиться с этим наваждением.
В Чикаго негры устраивали собрания, требуя поднять во всем мире уровень жизни чернокожих. Это тоже газетное сообщение. Я люблю, чтобы к завтраку мне подали что-нибудь вкусное, например «Журналь де Женев», а здесь, на этих страницах, я сам создаю нечто вроде журнала. Меня это как-то очень бодрит. Наряду с этим, я должен признаться, что вчера в одной из здешних пивнушек наслаждался чешским пивом. Кружка обходится в сорок пять сантимов. Тут я обнаруживаю свою духовную мелкотравчатость, но мне она доставляет удовольствие. И уж само собой разумеется, заплатив за что-то, я всякий раз пересчитываю свою наличность. Может, во мне сидит, а вернее, из меня прет экономист? Кто-то высмеял меня, а я в ответ высмеял его, но слишком грубо, и тот человек признался, что я сделал ему больно. Почему и дальше все должно так продолжаться? Неужто мы не можем оказывать друг другу хоть малую толику того внимания, в котором так нуждаемся? А потом я сидел в пивнушке как «увешанная золотом казачка». То, что я говорю, буквально срывается у меня с языка. Веселые люди плясали вокруг меня, я аплодировал им, а потом, на улице и дома, все еще смеялся над танцорами, которые, двигаясь в такт музыке, тем самым выказывали ей глубокое уважение и преданность. До чего ж это было забавно! Один ложился на пол и затем медленно-медленно поднимался. Это было до жути смешно, и при виде их мне казалось, что танцует вся Европа, все замечательное бедное человечество. Возвышенное и низкое, умное и неразвитое, просвещенное и пустое – все смешалось в причудливом танце, власть искусства связала их братскими узами. Я вообразил себе, что где-то далеко бьет копытами моя гнедая лошадка. Сколько радости доставила мне эта иллюзия!
И вдруг опять я вспомнил об этих восьмидесяти миллионах на оборонительные цели! Как же мы боимся друг друга! Неужели у нас действительно есть для этого веские основания? Кажется, да. Но ведь известно, что наше корыстолюбие, наш эгоизм, наша нетерпимость обычно обходятся нам втридорога. И так обстоит повсюду, и вряд ли это может измениться, если жизнь, людские души и нервы, сами люди, наконец, не хотят или не могут измениться. Я убежден, что войны сами зарождаются в лоне общества и являются на свет с огромными, бледными, бессмысленными, опухшими лицами. Война – ублюдок, полудевушка, полумужчина, наполовину нарушитель спокойствия, наполовину жертва этого нарушения; ублюдок в страхе мечется среди нас, самому себе отвратительный несносный ребенок стотысячелетней давности. Что касается меня, я не верю в пограничные и национальные конфликты; уж скорее я верю, что пограничные вопросы и принадлежность к той или иной нации всегда не более чем отговорка, что они всего лишь порождение нашей опрометчивости и недовольства. Ведь даже в мирное время мы постоянно «воюем»: молодые ничего не желают знать о стариках, здоровые – о больных, мужественные – о трусах, и один боится и презирает и восхищается и не понимает другого. А как повсюду пренебрегают просвещением, которое, иди оно правильным путем, могло бы сыграть решающую роль. Мы не обращаем внимания на себя и, кажется, даже не имеем на это возможности, ведь мы каждый год отдаем на защиту от предполагаемого врага восемьдесят миллионов.
Я сам себе представляюсь человеком задумчивым, но я научился и привык верить, что в задумчивости есть нечто прекрасное, что я нуждаюсь в ней, что она мне необходима, что она укрепляет мой дух.
Несколько слов о том, как писать роман
© Перевод Е. Вильмонт
Что касается истинной величины романа, который явится отражением эпохи, то количество слов, фраз и т. д. не может иметь решающего значения, хотя подчас, вопреки очевидности, многим именно так и кажется. Что же до содержания, то вот что пришло мне в голову: каждый романист или писатель, или как он еще там себя величает, по природе своей или в силу профессии – светский человек. У одного это свойство может быть органичнее, чем у другого. Но оно нередко бывает мнимым, и потому иной раз кажется, что писатель, светски менее одаренный, легче отваживается заводить светские отношения, нежели тот, кто действительно знает свет. Это происходит оттого, что истинно светский человек не любит, не считает хорошим тоном, или попросту приличным, выставлять напоказ свои особенности, свои познания или взгляды, ведь истинно светскому человеку присущи сдержанность и благородное сознание своего долга, о чем человек несветский или принадлежащий к полусвету знает очень мало или вовсе ничего. Итак, бывают романисты, так сказать, малого духа, стремящиеся к грандиозности и великолепию, что при чтении, конечно, сразу же бросается в глаза и производит жалкое впечатление. Романист же великого духа ведет себя иначе, ясный, осторожный и великий дух прекрасного чувствует себя в скромном непритязательном окружении, ощущая или зная, что тем самым производит хорошее впечатление и оказывает прекрасное, даже возвышенное воздействие на читателя, если только тот способен воспринять книгу так, как хочет автор; такой автор стремится добродушно или с юмором вторгнуться в области, на которые обычно весело взирает сверху вниз. В известной мере он – обладатель состояния, которое не потрогаешь руками, он – нечто вроде настоящего богача. По-моему, каждая истинно добрая, хорошая, мирная и поучительная книга, каждый по-настоящему хороший роман не оставляет ощущения, будто автор перенапряг все свои душевные и творческие силы. В такой книге всегда есть недосказанности, которые можно принять за цветистость слога, есть аромат, есть изобилие, приятное нам. И вот, во имя непреходящей ценности их книг, я хотел бы посоветовать романистам – пусть лучше делают ничтожное значительным, нежели значительное ничтожным.



