Текст книги "Мадрапур"
Автор книги: Робер Мерль
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 22 страниц)
Робер Мерль
Мадрапур
ГЛАВА ПЕРВАЯ
13 ноября.
Я пишу эту историю в то самое время, когда она происходит. Изо дня в день. Или, вернее – не будем излишне самонадеянны, – из часа в час. Впрочем, мы могли бы попытаться вместить окружающий нас мир в каждую утекающую минуту. Ведь в нашем распоряжении их не так уж и много. Даже самую долгую жизнь можно расчислить в секундах. Попробуйте подсчитать – получите цифру отнюдь не астрономическую; правда, и не особенно ободряющую.
Пока я все это пишу, я совершенно не способен предвидеть, чем завершится мое приключение. Не могу я проникнуть и в его смысл. Однако я вправе сделать на сей счет некоторые предположения.
Моя история наверняка будет иметь свой конец, это ясно. Но нет никакой уверенности в том, что в ней имеется какой-то смысл или, во всяком случае, сомнительно – что по существу одно и то же, – чтобы я был способен этот смысл разгадать. «Мошкаре, что рождается на рассвете и умирает с заходом солнца, не дано постигнуть значение слова „ночь“».
Когда такси доставляет меня в аэропорт Руасси-ан-Франс, меня ожидает сюрприз. Кругом – пустота. Ни пассажиров, ни служащих, ни стюардесс. Я одинок, абсолютно одинок в этом величественном дворце из стекла и металла, где царит сейчас безмолвие склепа. Хотя сравнение со склепом, пожалуй, не очень подходит. Своими огромными стеклянными стенами Руасси скорее напоминает гигантскую оранжерею.
Я ставлю чемоданы на багажную тележку и иду по залитой светом пустыне, толкая тележку перед собой. И ощущаю при этом всю смехотворность ситуации: я бдительно конвоирую свои земные блага, а вокруг нет никого из служащих, кто мог бы принять на себя заботу о них.
Не то чтобы я по-прежнему надеюсь улететь в Мадрапур. Но я по крайней мере хочу кого-то найти, чтобы навести справки. И если я беру на себя труд толкать перед собою тележку со своим багажом, я делаю это лишь потому, что мне неприятно оставлять чемоданы в углу без присмотра. Признак того, что изумление, которое я испытываю, немного сбило меня с толку: в обезлюдевших вокзалах воры не водятся.
Я отдаю себе отчет в том, что пустынность и тишина аэропорта начинают внушать мне легкую тревогу – если тревога вообще может быть легкой. Можно ли предположить, что, кроме меня, в этом Руасси, воздвигнутом для приема людских толп, нет ни единой живой души?
Если допустить, что персонал внезапно прекратил работу и вылеты самолетов отменены, а самолеты, прибывающие в Париж, принимает аэропорт Орли, – где же тогда пассажиры, которых, как и меня, неожиданная забастовка захватила врасплох? Куда все девались – бастующие и небастующие, полиция и отряды республиканской безопасности и персонал всех служб, всех закусочных, лавочек, киосков и касс? И можно ли хоть на минуту представить себе, чтобы весь колоссальный механизм Руасси-ан-Франс неожиданно замер и погрузился в беспробудную спячку?
Мою тревогу усиливает и своеобразная архитектура этого сооружения. Я в Руасси впервые, и меня поражает, что аэровокзал, который, как можно предположить, построен с чисто функциональными целями, рассчитан при этом словно бы и на то, чтобы дать вам ощущение беспредельности мира.
Будучи круглым, аэровокзал не имеет ни начала, ни конца, и внутри его, в самом центре, – пустое пространство, тоже круглое. В этой кругообразной пустоте поднимаются на верхний ярус стеклянные туннели, полы которых представляют собой движущиеся дорожки. Каждая из таких ярко освещенных кишок, которые, судя по указателям, носят название «сателлитов», словно задумана для того, чтобы переварить пассажиров.
Но пассажиров нет. Дважды обойдя это пустое пространство на его нижнем уровне, я вместе с тележкой вступаю на один из «сателлитов». Такое впечатление, будто ты оказался внутри огромного ярмарочного колеса и тебя ради большей остроты ощущений швырнут сейчас вниз, на землю. Но нет, я беспрепятственно выезжаю на верхний ярус. И повторяю все то, что делал внизу: кружусь вокруг центральной пустоты и ее «сателлитов» в поисках живого человеческого существа.
Здесь я тоже делаю два полных круга. У меня возникает неприятное чувство, которое, должно быть, испытывает хомяк, когда он безостановочно семенит по рифленому колесу в своей клетке.
Я останавливаюсь. В застекленной пустыне, именуемой Руасси, я уже не один. В пустыне появляется стюардесса.
В первый раз проходя перед этим барьером, я скользнул по нему взглядом и могу с полной уверенностью утверждать, что там никого не было. А теперь, когда я снова прохожу здесь, за барьером мгновенно возникает стюардесса, миниатюрная зеленоглазая блондинка в пилотке. Не буду настаивать на том, что в ее появлении есть что-то таинственное. У меня и так хватает проблем с вылетом в Мадрапур. Вполне может быть, что, когда я впервые посмотрел в том направлении, стюардесса, скажем, нагнулась, чтобы достать что-то из сумки, и перегородка скрывала ее от меня.
Но, поворачивая с усилием свою тележку в сторону стюардессы, я прекрасно отдаю себе отчет в том, что присутствие девушки – только ее одной в этой пустыне! – лишь усугубляет нереальность ситуации.
Так или иначе, но стюардесса отнюдь не призрак. Вот она передо мной – из плоти и крови, и, надо признать, из плоти бархатистой и нежной.
Мне с первого взгляда ясно: по части красоты стюардесса – непревзойденный образец, настолько бесспорно и очевидно ее очарование. Таких девушек другие женщины окидывают с ног до головы холодным, оценивающим взором, а мужчины жадно пожирают глазами. И, несмотря на обуревающую меня тревогу, я разделяю общую участь.
При этом я прекрасно знаю, что красота стюардесс – всего лишь конфетка, которую авиакомпании предлагают вам, чтобы усладить ваш взгляд и развеять страх во время взлета.
Но ловушка действует безотказно. У меня множество вопросов, которые я должен задать ей по поводу всей этой нелепой ситуации и, уж во всяком случае, по поводу моего собственного вылета, но я ни о чем не спрашиваю. Не отрывая глаз от ее прелестного личика, я протягиваю билет.
– Вы мистер Серджиус? – говорит по-английски стюардесса, и ее английский очаровывает меня неправильностью своих интонаций.
– Yes, – отвечаю я тоже почему-то по-английски.
И продолжаю уже по-французски:
– Что здесь происходит? Забастовка?
– Вы опоздали, – говорит она с улыбкой. – Остальные пассажиры уже на борту.
– Но, – говорю я в полной растерянности, – я не сумел выполнить все формальности – таможня, полиция…
– Не беспокойтесь, – отвечает она уже с иной улыбкой, которая на сей раз не имеет ничего общего с казенной, требуемой ее профессией. Улыбка теперь дружеская, почти ласковая.
У меня это вызывает шок, что оказывает анестезирующее действие.
– Вы с чемоданами! – вдруг восклицает она. – Вам следовало оставить их внизу! Здесь проходят только с ручной кладью.
– Внизу? – говорю я. – Но внизу же никого нет!
Я сам удивляюсь своему голосу, своему тону, в нем совсем не чувствуется протеста. А если какой-то протест и есть, то он настолько слаб, что уловить его невозможно.
Стюардесса смотрит на меня зелеными глазами, и ее детские губы морщатся в легкой гримасе.
– Вы в самом деле так считаете? – говорит она. – Пойдемте, спустим их снова вниз.
Она выходит из-за барьера и идет впереди меня. Теперь я вижу ее в полный рост. Она невысокая, с тонкой талией, красивой высокой грудью, длинными ногами. Я следую за ней и толкаю свою тележку.
Она нажимает на кнопку, потом на другую.
– Первая кнопка, – говорит она, – для вызова приемщика багажа.
– Но внизу же никого нет, – довольно вяло повторяю я.
Вместо ответа она дарит мне еще одну улыбку. Дверь лифта открывается, и стюардесса настойчиво и строго говорит:
– Быстрее! Пока дверь не закрылась! Втолкните в кабину тележку! Да нет же, – она хватает меня за руку, – самому входить не надо, одну тележку! При себе оставьте только сумку.
Я подчиняюсь и чувствую в горле спазм. Дверь за моими чемоданами закрывается, я слышу, как лифт снова уходит вниз.
Я застываю на месте. Меня охватывает в этот миг полное отчаяние: я совершенно ясно понимаю, что никогда больше не увижу ни своих чемоданов, ни находящихся там бесценных справочников, которые я взял с собою в надежде, что они помогут мне в изучении Мадрапурии.
Однако ладошка стюардессы ложится на мою руку, и на меня в упор смотрят зеленые глаза.
– Пойдемте, мистер Серджиус, – говорит она с прежней настойчивостью. – Вы слишком задержали наш чартерный рейс. Самолет вас ждет.
– Он меня ждет? – спрашиваю я, приподняв бровь.
Она не отвечает. Круто повернувшись на каблуках, она быстрым шагом устремляется впереди меня в переход гармошкой, который ведет пассажиров с верхнего яруса прямо к самолету. Я догоняю ее и на ходу, прилагая немалые усилия, чтобы идти с нею рядом, ибо при всей своей субтильности она шагает так стремительно, что повергает меня в изумление, делаю последнюю попытку взбрыкнуть.
– Но в конце концов, – говорю я, – можете вы мне объяснить? Что же все-таки происходит? Служащие забастовали? Как получилось, что в Руасси вообще никого нет, даже фараонов?
Она ускоряет шаг и, повернувшись ко мне, выставив свою красивую грудь, от которой я уже не в силах отвести взгляд, говорит самым непринужденным тоном:
– Я и сама ничего не понимаю.
И, искоса взглянув на меня, осчастливливает меня улыбкой, которая являет собой странную смесь лживости и чистосердечия.
Я иду с ней рядом или, если сказать точнее, с трудом, запыхавшись, пытаюсь не отставать от нее, ибо, как ни поспешают мои длинные ноги, миниатюрная стюардесса неизменно оказывается впереди. При этом я охвачен чувством вины, краха, опалы. У меня нет уверенности, что я по своей воле иду сейчас к самолету, выполняющему чартерный рейс в Мадрапур. Напротив, мне кажется, что стюардесса, с этими ее зелеными глазами, гибким станом и милой улыбкой, накинула на меня ошейник и тащит за собой на поводке, покорного, дочиста обобранного, оставившего в лифте – бросившего на произвол судьбы! – два своих чемодана.
Мне трудно за нею поспевать. Она не идет, а летит. Время от времени она оборачивается, вскидывает на меня глаза, и я ускоряю шаг.
Однако перед самолетом я резко останавливаюсь и упрямо застываю на месте, как лошадь, которая не желает подниматься в фургон. Не знаю какая сила заставляет меня замереть в тот самый миг, когда надо перешагнуть через линию, отделяющую твердую землю от неверного, обманчивого настила, который должен вознести меня к небесам. Моя воля не имеет ко всему этому никакого отношения. Я стою, опустив руки по швам, и тупо гляжу прямо перед собой.
И внезапно – хотя я не видел, как стюардесса туда вошла и как она ко мне обернулась, – внезапно обнаруживаю, что она уже в самолете. Она неподвижно застыла в дверях – лицо обращено в мою сторону, талия изогнута, вся тяжесть тела перенесена на одну ногу. И, глядя на меня зеленым глазом, опять ласково улыбается и говорит голосом тихим и теплым:
– Вы не летите с нами, мистер Серджиус?
– Как? – бормочу я в полной растерянности. – Разве вы тоже отправляетесь этим рейсом?
– Ну конечно, – отвечает она. – Стюарда ведь нет. – И, протягивая ко мне ладони движением человека, принесшего другу подарок, добавляет: – Лишь одна я.
Мое решение принято помимо меня. Выйдя из транса, я преодолеваю рубеж. И тотчас стюардесса наклоняется, высовывается наружу и с неожиданной для меня сноровкой и силой тянет тяжелую дверь, захлопывает ее за нами и задвигает задвижку.
Я еще стою с сумкой в руке и гляжу в спину стюардессе. Это непостижимо: стюардесса, в чьи обязанности входит встречать пассажиров в аэропорту и сопровождать их до самолета, на моих глазах превращается в бортпроводницу, летящую вместе с ними.
– Садитесь, мистер Серджиус, – говорит она.
Я оглядываю салон. В нем десятка полтора пассажиров, не больше. Сиденья расположены совсем не так, как в обычном лайнере дальнего следования. К тому же мне ясно, что я нахожусь в салоне первого класса.
– Но у меня билет туристического класса, – говорю я немного смущенно.
– Не имеет значения, – отвечает бортпроводница. – Туристический класс вообще свободен.
– Свободен? – повторяю я, точно эхо.
– Вы же видите, – говорит бортпроводница. – Зачем лететь в одиночестве? Вам будет скучно.
– Но мне кажется, у меня просто нет выбора, – говорю я, удивляясь, что из нас двоих именно я, пассажир, ссылаюсь на правила. – Я не могу лететь классом более высоким, чем тот, что обозначен у меня в билете. Я окажусь нарушителем.
Бортпроводница смотрит на меня с ласковой иронией.
– Вы очень щепетильны, мистер Серджиус, но уверяю вас, билет не имеет ровно никакого значения. И уж буду до конца откровенна: вы намного облегчите мне работу, если останетесь здесь.
Последний аргумент и особенно сопровождающая его улыбка убеждают меня. Я опускаюсь в одно из кресел, ставлю под него свою ручную кладь и пристегиваюсь ремнем.
Когда только бортпроводница успела ко мне подойти? Этого я не заметил и теперь с удивлением обнаруживаю, что она стоит возле моего кресла, устремив на меня свой зеленый взгляд.
– Мистер Серджиус, не будете ли вы любезны дать мне ваш паспорт, а также всю имеющуюся у вас наличность?
– Наличность? – с изумлением переспрашиваю я. – Вот уж это совсем ни на что не похоже!
– Таковы правила, мистер Серджиус. Само собой разумеется, я вам выдам квитанцию, а по прибытии на место деньги вам будут полностью возвращены.
– Не вижу никакого смысла в таких правилах, о которых к тому же никто до сих пор не слышал, – говорю я весьма недовольным тоном. – Подобная практика просто нелепа и, я бы даже сказал, неприемлема!
– Послушайте, brother[1]1
Брат; здесь: приятель (англ.). (Здесь и далее – прим. перев.).
[Закрыть], – говорит один из пассажиров по-английски, но с сильным американским акцентом. – Хватит вам препираться по каждому пустяку! Вы и без того достаточно нас задержали. Так что выкладывайте свои денежки, и не будем больше мусолить эту тему.
Я делаю вид, что не замечаю этого грубого выпада, но все же не могу не обратить внимания на неодобрительные взгляды, которые бросают на меня пассажиры, а также на устремленные на меня глаза бортпроводницы, опечаленные и терпеливые. Я вынимаю из кармана бумажник и принимаюсь тщательно пересчитывать его содержимое.
– Быть может, было бы проще, если бы вы доверили мне целиком ваш бумажник, – говорит бортпроводница.
– Ну, если вам так угодно, – отвечаю я не слишком любезно. – Должен ли я также отдать вам дорожные чеки?
– Именно об этом я собиралась вас попросить.
И она уходит, унося все с собой. Я растерянно провожаю ее глазами. Я чувствую себя дочиста ограбленным: у меня больше нет документа, удостоверяющего личность, нет денег, и к тому же я далеко не уверен, что два моих чемодана находятся в багажном отсеке.
Как только бортпроводница оказывается ко мне спиной и ее магнетический взгляд уже не производит на меня своего действия, я мгновенно соображаю, что не получил никакой квитанции. Я зову ее снова. И в самых вежливых выражениях требую выдать расписку. Она подчиняется.
– Прошу, мистер Серджиус, – говорит она со снисходительной улыбкой…
И когда бумага уже у меня в руках, она тыльной стороной ладони легонько хлопает меня по щеке. Полушлепок-полуласка. Вольность, которая ничуть не обижает меня, а, наоборот, очень мне нравится.
То ли из-за этой сцены, то ли просто оттого, что они ошарашены моей внешностью, остальные пассажиры начинают дружно пялиться на меня. Должен заметить, что для них это не представляет труда ввиду необычного расположения сидячих мест. В самом деле, кресла размещены здесь не друг за другом, рядами, как обычно в самолете, а по окружности, как в зале ожидания. Различие только в том, что здесь они намертво привинчены к полу и снабжены ремнями безопасности.
Я привлекаю к себе общее внимание всех сидящих в этом круге, и, как это происходит со мной всякий раз, когда меня разглядывают особенно настойчиво, мне становится не по себе.
Не знаю, отдают ли себе люди отчет в том, как это страшно – быть безобразным. С той минуты, когда я утром встаю и бреюсь перед зеркалом, и до минуты, когда я собираюсь лечь спать и чищу перед сном зубы, я ни на мгновенье не забываю, что вся нижняя часть лица придает мне удручающее сходство с обезьяной. Впрочем, если бы я об этом забыл, внимательные взоры моих современников позаботились бы о том, чтобы мне об этом напоминать ежесекундно. О, им даже не нужно произносить какие-то слова! Где бы я ни оказался, людям достаточно взглянуть на меня, когда я вхожу в комнату, и я тотчас же слышу, о чем они думают.
Мне хотелось бы содрать с себя этот внешний облик, как старую кожу, и отшвырнуть прочь. Я вижу в этом величайшую несправедливость. То, чем я на самом деле являюсь, все, что я делаю и чего добился – как в области спорта, так и в социальном плане: моя успешная карьера, знание многих языков, – все это совершенно не в счет. Один взгляд на мой рот и на мой подбородок – и я полностью обесценен. Для людей, которые на меня смотрят, не имеет значения, что их вывод о якобы животном и похотливом характере моей физиономии начисто опровергается светом человечности и ума, горящим в моих глазах. Они обращают внимание только на уродливую нижнюю часть лица и на этом основании выносят мне окончательный, не подлежащий обжалованию приговор.
Я слышу их мысли – я об этом уже упоминал. Как только я предстаю перед ними, я слышу, как они про себя восклицают: «Да ведь это орангутанг!» И чувствую, что тут же становлюсь мишенью для насмешки.
Ирония в том, что при своей страшной уродливости я очень неравнодушен к человеческой красоте. Хорошенькая девушка, красивый ребенок восхищают меня. Но к детям я не решаюсь приближаться из боязни их испугать. И к женщинам обычно тоже. Отмечу, однако, что животные – а я их обожаю – совсем меня не боятся и очень быстро ко мне привыкают. Да и я себя чувствую с ними легко и спокойно. Их глаза никогда не выражают намерения оскорбить. В них я читаю только любовь – просьбу о любви, признательность за любовь, ответную любовь. О, как прекрасен был бы наш мир и каким бы счастливым я в нем себя чувствовал, если бы люди могли смотреть таким же взглядом, каким смотрят лошади!
Я делаю над собой огромное усилие, я поднимаю веки, я в свой черед разглядываю пассажиров, разглядывающих меня. И тогда, с обычным лицемерием тех, кого вы застали врасплох, когда они на вас пялятся, они тотчас отводят взгляд в сторону и принимают безразличный вид, стараясь проделать все это как можно быстрее, потому что моя физиономия внушает им страх. И не то чтобы взгляд у меня какой-то свирепый, скорее наоборот. Но сама обстановка, по-видимому, находит отражение в моих глазах, и это придает им угрожающее выражение.
К тому же после того, что мои соседи по салону подумали обо мне и что я отличнейшим образом услышал, я церемониться с ними не буду. Отбросив стеснение, я в свое удовольствие разглядываю их одного за другим и, поскольку места расположены вкруговую, делаю это методично, слева направо.
Бортпроводница занимает кресло, ближайшее к exit[2]2
Выходу (англ.).
[Закрыть]. Она сняла свою маленькую пилотку и грациозным движением пригладила золотистые волосы, бросая при этом на пассажиров, вверенных ее заботам, взгляды, которые никак не назовешь безразличными.
Справа от нее сидит великолепная блондинка в облегающем роскошном зеленом платье с черными разводами, вся увешанная отнюдь не самыми скромными украшениями; рядом одинокая девушка; за ней красивый итальянец; следом прелестный, очаровательный немец – гомосексуалист; две весьма благовоспитанные дамы, путешествующие вдвоем, – две, я полагаю, вдовы, одна американка, другая француженка, которая при всей своей благовоспитанности отнюдь не выглядит недотрогой. Встретившись с моим пристальным взглядом, она не отводит глаз в сторону. Напротив, она принимает его так, будто мысль, что где-нибудь в джунглях ее могла бы немножко, ну, просто самую малость, изнасиловать мохнатая обезьяна, не так уж ей неприятна.
Наконец, последней в левом полукружии сидит еще одна дама, чье лицо являет собой целую симфонию желтых тонов. Мне она с самого начала невероятно противна, и я очень рад, что нас разделяет проход, ведущий в туристический класс.
С моей стороны, то есть в правом полукруге, расположились мужчины: американец, трое французов и я, подданный Британии – во всяком случае, это страна, которую я себе выбрал, ибо рожден я был в Киеве, от матери-немки и отца-украинца; затем какой-то вульгарный субъект, который читает греческую газету, и, наконец, чета индусов, единственные из пассажиров, кто меня не разглядывал, когда я вошел в самолет. Они вообще ни на кого не глядят, не раскрывают рта и сидят неподвижно, как статуи. Женщина и мужчина, оба очень красивы. Если слово «породистость» имеет вообще какой-то смысл, его бы следовало применить именно к ним.
Зрелище, которое являют собою мои попутчики, немного меня развлекло, но моего беспокойства не развеяло. Я непрестанно думаю о своих чемоданах. Я снова и снова с тоской вижу, как они исчезают в кабине лифта. И горько сожалею, что позволил себя обмануть и попался на удочку стюардессы, хотя и был совершенно уверен, что на нижнем этаже аэровокзала нет ни одного приемщика багажа.
Я так был поглощен своими мыслями, что не почувствовал, как самолет оторвался от земли. И заметил это, лишь когда увидел, что спутники отстегивают ремни. Мы уже в воздухе. Может быть, даже достигли уже нужной высоты. Во всяком случае, поведение пассажиров на это указывает. Они встряхиваются, шарят в сумках, разворачивают газеты. Мужчины ослабляют узлы галстуков, те, кто потолще, расстегивают пиджаки, женщины приводят в порядок прически.
Среди всей этой ободряющей суеты меня вдруг поражает одна странность. Я не слышу шума моторов или, если сказать точнее, почти не слышу их. Когда я настороженно вслушиваюсь, мне удается в конце концов уловить слабое, очень слабое гудение, подобное тому, какое при включении издает холодильник. Я спрашиваю себя, не заложило ли у меня уши из-за перепада давления, и лезу мизинцем в правое ухо.
Я стараюсь проделать это по возможности незаметно, но все равно мой жест не ускользает от соседки слева, и она бросает на меня взгляд, полный такого испепеляющего презрения, что я мгновенно отдергиваю палец и прячу провинившуюся руку в карман. В круговом расположении кресел есть, оказывается, и свои недостатки.
Через несколько секунд я жалею уже, что так быстро признал себя побежденным, и решаюсь самым невежливым образом уставиться на Горгону, чей взгляд только что привел меня в оцепенение. Увы, она меня не видит. Она пытается в этот момент привлечь к себе внимание бортпроводницы, подавая ей рукой какие-то знаки.
Ее внешность мне не нравится – вот самое меньшее, что я мог бы сказать. Ей, должно быть, между сорока и пятьюдесятью, но зрелость не придала ее формам округлости, а наоборот – иссушила их, сделала еще более жесткими. Об округлостях здесь говорить не приходится. Скелет скелетом. Дама упакована в удобный английский костюм из серого твида, но и он не способен хоть несколько смягчить резкие очертания ее тела. Жидкие волосы неопределенного цвета стянуты на затылке и открывают низкий, но упрямый лоб. Широкие скулы, не знаю уж почему, придают ей жестокое выражение. Желчный цвет лица, пожелтевшие от никотина зубы. И на фоне всей этой желтизны сверкают два больших синих глаза, которые, надо думать, были очень красивы в те времена, когда мадам Мюрзек пыталась найти себе мужа, вдовой которого она могла бы стать. Ибо она, конечно, вдова или в крайнем случае разведена. Я не представляю себе, чтобы мужчина был в состоянии прожить больше двух-трех лет под этим неумолимым взором.
Должно быть, нервная система бортпроводницы гораздо менее уязвима, нежели моя, ибо ни глаза, ни властные жесты мадам Мюрзек – такова фамилия моей Горгоны – не достигают цели. И тогда, вконец потеряв терпение, мадам Мюрзек говорит по-французски громким и пронзительным голосом:
– Мадемуазель!
– Мадам? – отзывается стюардесса, поворачиваясь наконец к зовущей ее женщине и невозмутимо взирая на нее.
– Мы здесь уже около часа, – говорит мадам Мюрзек, – а командир корабля до сих пор не удосужился приветствовать нас на борту.
– Я думаю, причина в неисправности динамика, – с безмятежностью ответствует стюардесса.
– Что ж, в таком случае приветствовать пассажиров должны вы, – продолжает настаивать мадам Мюрзек, и в ее голосе звучат обвинительные нотки.
– Вы совершенно правы, мадам, – говорит бортпроводница с изысканной вежливостью, которая призвана скрыть ее полное равнодушие. – К сожалению, – продолжает она тем же тоном, – все это было записано у меня на бумажке, но я не знаю, куда я ее положила.
После чего, надув губки, она принимается шарить по карманам своего форменного жакета, но делает это очень неторопливо и как-то неубедительно, будто заранее уверена в том, что ничего не найдет. Я не свожу с нее глаз, ее мимика меня восхищает.
При этом мне кажется, что мадам Мюрзек не так уж и не права. С пассажирами чартерного рейса на Мадрапур обращаются и в самом деле бесцеремонно.
– И для того, чтобы произнести такую простую речь, вам нужна шпаргалка? – говорит мадам Мюрзек вибрирующим от сарказма голосом.
– Конечно, нужна, – простодушно отвечает стюардесса. – Я ведь новенькая. Это мой первый полет в Мадрапур. Ну вот, нашла наконец! – добавляет она, вытаскивая из кармана бумажный квадратик.
Несколько мгновений она рассматривает его с таким видом, словно сама очень удивлена своею находкой. Потом разворачивает записку и монотонно, без всякого выражения читает:
– Дамы и господа, я приветствую вас на борту нашего самолета. Мы летим на высоте одиннадцать тысяч метров. Наша крейсерская скорость девятьсот пятьдесят километров в час. Температура воздуха за бортом пятьдесят градусов ниже нуля по Цельсию. Спасибо.
Прочирикав этот текст на своем птичьем английском, она снова складывает бумажку и прячет ее в карман.
– Но, мадемуазель, ваша информация неполна! – возмущается мадам Мюрзек. – В ней нет ни имени командира корабля, ни названия и типа самолета, а главное – не говорится, в котором часу у нас будет промежуточная посадка в Афинах.
Подняв брови, бортпроводница глядит на нее зелеными глазами.
– Неужто подобные сведения так необходимы? – спокойно спрашивает она.
– Разумеется, необходимы, мадемуазель! – гневно отзывается мадам Мюрзек. – И во всяком случае, это общепринято!
– Я весьма сожалею, – говорит бортпроводница.
Но ее лицо сожаления не выражает. И чем больше я над всем этим раздумываю, тем решительнее прихожу к выводу, что бортпроводница в конечном счете права. Когда мадам Мюрзек явилась в наш мир – конечно, в самой комфортабельной обстановке, – разве потребовала она, чтобы ей незамедлительно объявили имя Творца и грядущие судьбы планеты? А если бы даже все это ей тогда сообщили, многое ли изменилось бы для нее оттого, что она узнала бы: командир корабля зовется Иеговой, а земля – Землей? На мой взгляд, истины такого рода – не более чем словесная шелуха.
– Ну что ж, задайте тогда эти вопросы от моего имени командиру, – высокомерно произносит мадам Мюрзек. – И сразу же возвращайтесь, чтобы передать мне его ответы.
– Хорошо, мадам, – говорит бортпроводница, снова поднимая брови, но все перышки у нее при этом в идеальном порядке и она по-прежнему свежа, как стакан холодной воды.
Она удаляется с грациозностью ангела, с той только разницей, что ангелы – существа бесполые. Я слежу, как она движется к занавеске, за которой, должно быть, расположена кухня, а за ней – кабина пилотов. Я провожаю ее глазами, пока она не скрывается за занавеской.
– Ну и трещотки же они, эти французские бабы, – говорит на своем монотонном английском дородный американец, который сидит справа от меня.
Это он, когда я вошел в самолет, довольно грубо посоветовал мне «выложить денежки» бортпроводнице.
– Но вы-то, конечно, – добавляет он, – понимаете все, о чем они толкуют.
– Почему «конечно»? – не слишком любезно спрашиваю я.
– Потому что вы работаете переводчиком в ООН. И вы полиглот. Судя по тому, что я о вас слышал, вы говорите на полутора десятках языков.
Я недоверчиво гляжу на него.
– Откуда вы это знаете?
– Такое уж у меня ремесло – все знать, – говорит американец и подмигивает мне.
Когда смотришь на него вблизи, особенно поражают его волосы. Они такие курчавые, жесткие, так плотно облегают голову, что кажется, будто на нем защитный шлем. Впрочем, и все черты его физиономии тоже выражают решительную готовность к обороне. За толстыми стеклами очков прячутся серые испытующие, пронзительные глаза. Нос основательный и властный. Губы, открываясь, обнажают крупные белые зубы. И квадратный подбородок с ямочкой посередине, в которой нет ничего трогательного, выдается вперед, как носовая часть корабля.
Этот человек выглядит таким великолепно вооруженным в битве за жизнь, что я искренне удивляюсь, когда он, подмигнув мне, расплывается в улыбке, при этом пухлые губы придают ему весьма добродушный вид. Благосклонно покачивая головой, он говорит все с той же монотонностью, однако же несколько фамильярно, что, надо признаться, озадачивает меня:
– Рад познакомиться с вами, Серджиус.
Я держусь с ледяным равнодушием, чего американец, по всей видимости, не замечает.
– Моя фамилия Блаватский, – добавляет он после короткой паузы.
Он говорит это с ноткой торжественности и бросает на меня дружелюбный и в то же время вопросительный взгляд, как будто ждет уверений, что мне это имя известно.
– Рад с вами познакомиться, мистер Блаватский, – говорю я, намеренно нажимая на слово «мистер».
Робби, молодой немец, который, как мне кажется, не совсем в ладах с общепринятыми нормами нравственности и который с иронией наблюдает за этой сценой, понимающе улыбается мне.
Я немного побаиваюсь гомосексуалистов. Мне всегда кажется, что мое уродство сбивает их с толку. На улыбку Робби я отвечаю со сдержанностью, чуточку ханжеской, значение которой он мгновенно разгадывает, и это, по-видимому, его забавляет, ибо его светло-карие глаза начинают сверкать и искриться. Должен, однако, сказать, что я нахожу Робби вполне симпатичным. Он так красив и так женствен, что сразу понимаешь, почему его не интересуют женщины: женщина заключена в нем самом. Добавьте к этому живой, проницательный, умный взгляд, которым он постоянно обводит окружающих, при этом ни на секунду не переставая ухаживать за своим соседом, Мандзони. Ибо он определенно ухаживает за ним – и, я полагаю, без всякого успеха.
– Лично мне, – монотонно говорит Блаватский, – лично мне глубоко наплевать, как зовут командира. Но узнать тип самолета было бы в самом деле любопытно. Во всяком случае, это не «Боинг» и не «ДЦ-10». Я уж думаю, не ваш ли это «Конкорд», Серджиус.