Текст книги "Мадрапур"
Автор книги: Робер Мерль
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 22 страниц)
Круглое лицо миссис Бойд вдруг принимает выражение полнейшего отчаяния, и она говорит дрожащим детским голоском:
– Мистер Серджиус, поскольку вы говорите на языке этих людей, не будете ли вы любезны спросить у этой… темнокожей особы, могу ли я снять с подлокотника руку, чтобы почесать себе нос?
Индуска хмурит брови и с угрожающим видом глядит на миссис Бойд и на меня, поочередно наставляя на нас пистолет.
Я храню молчание.
– Прошу вас, мистер Серджиус, – говорит миссис Бойд. – У меня ужасно чешется нос.
– Я очень сожалею, миссис Бойд. Вы сами видите, индуска не желает, чтобы мы к ней обращались и даже чтобы мы разговаривали между собой.
Взгляд индуски опять вспыхивает, и она издает серию гортанных звуков, которые, кажется, вообще не имеют отношения к членораздельной речи. Но еще более, чем звук, меня устрашает взгляд. Никогда в жизни я не видал ничего похожего на глаза этой женщины. Они огромные, влажные, невероятно черные и излучают беспредельную злобу.
Наступает молчание, и я уже надеюсь, что инцидент исчерпан, когда миссис Бойд испуганным голосом маленькой девочки заводит снова:
– Я вас умоляю, мистер Серджиус, попросите ее за меня. Зуд становится просто нестерпимым. Я чувствую, что уже не в силах сопротивляться, – добавляет она на грани рыданий или истерического припадка.
Я взглядываю на индуску и продолжаю молчать.
– Прошу вас, мистер Серджиус! – говорит миссис Бойд; по щекам у нее текут слезы, и голос поднимается вдруг до жутких пронзительных нот, – Я чувствую, что не смогу удержаться! Я подниму сейчас руку и почешу себе нос! Она выстрелит, и вы из-за своей трусости станете виновником моей смерти!
– Мадам, я не трус, – говорю я, оскорбленный таким обвинением, да еще в присутствии бортпроводницы. – Ничто не дает вам права так говорить! Ваш эгоизм просто непостижим! Ничего больше в мире не существует, только ваш нос! Что касается меня, то я полагаю, что моя жизнь никак не дешевле вашего носа!
– Мистер Серджиус, ну пожалуйста, – говорит она с такою мольбой и таким детским тоном, что меня это сразу смягчает.
– Дело в том, – говорю я уже несколько более спокойно (но я должен сознаться, что даже в подобный момент признание дается мне нелегко, ибо я привык гордиться своей превосходной памятью), – дело в том, что я не могу вспомнить, как будет на хинди слово «почесать».
В этот миг индуска направляет оружие на меня. Она делает это так медленно и с такой решительностью, что я понимаю: сейчас она выстрелит. Своим взглядом она парализует меня, по моей спине, между лопатками, струится пот.
Однако вместо того чтобы выстрелить, индуска спокойным голосом, высокомерно произносит на хинди:
– Что нужно этой старой свинье?
Я отвечаю, удивляясь, что так быстро вспомнил слово «почесать», которого до этой секунды мне не хватало. (Полагаю, что у Фрейда можно найти объяснение этой «забывчивости».)
– Она хочет почесать себе нос.
– Пусть почешет! – говорит индуска с уничтожающим презрением.
– Миссис Бойд, – незамедлительно говорю я, – эта особа разрешила вам поднять руку.
– Ах, спасибо, спасибо! – говорит миссис Бойд, обращаясь исключительно к индуске.
Можно подумать, что я в этом деле вообще не играю никакой роли. Миссис Бойд на меня даже не смотрит. За это мое посредничество она затаит на меня совершенно необъяснимую злобу. Я для нее буквально перестану существовать. Ни слова, ко мне обращенного. Ни взгляда.
Продолжая рассыпаться в неумеренных благодарностях, в которых, по-моему, явно ощущается дефицит собственного достоинства, миссис Бойд поднимает с подлокотника свою белую, пухлую, унизанную кольцами руку и чешет нос – сладострастно и долго.
Я смотрю на бортпроводницу. Она не только не оказывает своей обидчице никакого сопротивления, но даже в этой ее беспомощной позе нет и намека на испуг, на какую-то напряженность. Кажется, что она с полным доверием положилась на индуску, словно этот захват ее шеи сзади – а он ведь может очень быстро превратиться в удушение – был только шаловливым объятием старшей сестры. Она даже ухитряется мне улыбнуться – свободно и непринужденно, как если бы она сидела в своем кресле.
Колышется занавеска кухонного отсека, и в салоне вновь появляется индус; его смуглое лицо непроницаемо, в руке опущенный пистолет. Тихим голосом он говорит своей подруге несколько слов. Та отпускает пленницу, и индус, вежливый и безмолвный, жестом приглашает бортпроводницу сесть. После чего он тоже садится, без особых церемоний сбросив прямо на пол со своего кресла тюрбан. Потом кладет на колено руку с пистолетом, но ни в кого конкретно не целится.
Его ассистентка по-прежнему стоит с наведенным на нас пистолетом и продолжает разглядывать нас своими фанатичными глазами, но не поочередно одного за другим, а всех сразу, и это странное свойство ее взгляда видеть одновременно всех внушает смутную тревогу.
На несколько секунд сама ситуация будто застывает в ожидании и тишине. Потом индус, на котором, как в фокусе, сходятся все наши взоры, говорит на изысканном английском:
– Я очень рад, что за мое отсутствие здесь ничего не случилось. Зная умонастроение моей ассистентки, я не без некоторых опасений оставлял вас с нею наедине.
Все в наилучшем виде: английский язык, акцент, текст, психологический настрой. Индус демонстрирует нам великолепную карикатуру на несколько уже затрепанную тему: «британский джентльмен». Но в этой имитации угадывается намеренная пародия.
После долгого молчания он продолжает:
– I am annoyed.
Что можно перевести как «я весьма раздосадован», хотя английское выражение довольно часто содержит в себе эвфемистическое определение понятия, выходящее за пределы его буквального смысла. Но меня особенно поражает та царственная манера, с которой индус это произносит, точно все мы должны сразу же затрепетать оттого, что он «весьма annoyed».
Он обводит глазами наш круг и неторопливо продолжает, тщательно, с каким-то безразличием выговаривая слова:
– Я вынужден изменить свои планы ввиду непредвиденного обстоятельства: в пилотской кабине никого нет.
Это вызывает у всех сидящих в салоне некий шок, что выражается поначалу гробовым молчанием, затем сумбурными всплесками возгласов, которые раздаются со всех сторон и в которых звучит недоверие, тревога, растерянность. За этим половодьем слов индус наблюдает молча, с презрительной миной, которая представляется мне довольно лицемерной: сам-то он оставался в кабине пилота добрых две минуты и у него было достаточно времени, чтобы оправиться от потрясения, которое он тоже наверняка пережил, обнаружив отсутствие экипажа. Очень легко при этих условиях процедить небрежное «я весьма раздосадован», тогда как мы здесь, в салоне, буквально все ошеломлены.
– Но это же невероятно! – говорит Блаватский так громко, что сразу устанавливается тишина. – Военные самолеты, управляемые по радио с земли, я видел, но самолеты дальних пассажирских рейсов, пилотируемые таким образом, – никогда!
– Так же как и я, – говорит индус. – Но, может быть, вы, джентльмены, хотели бы направить кого-нибудь из своей компании для осмотра пилотской кабины?
– Предлагаю поручить это мне, – говорит Пако. – Я служил в авиации во время войны.
Индус поворачивает к нему голову.
– В каком качестве?
– Я был радистом.
– Превосходно. Действуйте, мистер Пако. Лично я не нашел в кабине ничего похожего на радиоаппаратуру.
Пако, руки которого по-прежнему лежат на подлокотниках кресла, глядит поочередно на обоих воздушных пиратов. Индус что-то тихо говорит своей ассистентке. Потом жестом разрешает Пако встать.
Пако исчезает за занавеской кухонного отсека, а индус спрашивает на хинди свою помощницу, как мы себя вели.
– Осторожно, – отзывается она, – не говори на хинди. Этот хряк, – дулом пистолета она указывает на меня, – все понимает.
Она говорит это, конечно, на хинди, дабы я знал, кто я такой. Оказывается, я хряк, а миссис Бойд – старая свинья.
– Ах вот как, – говорит индус по-английски и злобно усмехается. – Джентльмен понимает хинди?
Но в слово «джентльмен» он вкладывает столько иронии, что выражение, употребленное в мой адрес его спутницей, кажется мне теперь почти дружелюбным.
Индус продолжает насмешливым тоном, угрюмо уставившись на меня с враждебностью, которой он и не думает скрывать:
– Как любезно с вашей стороны, что вы дали себе труд выучить язык, на котором говорит цветное население!
Он произносит эти слова как бы нехотя, стиснув зубы и без малейшей тени юмора.
– Но, – говорю я, ошарашенный столь недоброжелательным ко мне отношением только из-за того, что я говорю на его языке, – но разве я сказал, что индусы принадлежат к цветному населению?
– Вы это думаете, – говорит он прокурорским тоном.
– Я думаю, что какая-то разница в цвете кожи между нами есть, но не придаю этому никакого значения.
– Вы очень добры, – неприязненно говорит индус и отводит глаза в сторону.
Я гляжу на него в замешательстве. Невзирая на то что Индия еще с конца второй мировой войны является страной независимой и пользуется всеобщим уважением в мире, передо мною оказался индус, причем молодой индус, настолько болезненно воспринимающий последствия колонизации (самой колонизации он даже не застал), что он вступил на путь воинствующего расизма с обратным знаком против европейцев.
Вслед за этим появляется, весь красный от затылка до подбородка, Пако, садится на свое место и, с трудом переводя дыхание, говорит:
– В кабине никого нет и нет никаких следов радиоаппаратуры классических типов.
– Вы хотите сказать, – говорит индус, – что какой-то радиоаппарат все же есть, но неизвестного вам типа?
– Какая-то связь между землей и самолетом непременно должна существовать, – говорит Пако, – иначе самолет не мог бы лететь.
– Вы пришли к тем же заключениям, что и я, мистер Пако, – говорит индус. – Все происходит так, будто Земля,– он интонацией подчеркивает это слово, и в дальнейшем все мы вслед за ним будем его употреблять, обозначая людей, управляющих нами с земли, – будто Земля отказывается от всякого диалога с нами, притом что она, в этом я убежден, прекрасно слышит все наши разговоры.
Индус говорит теперь абсолютно спокойно, без тени иронии или презрения, совершенно так, как если бы он был одним из нас. Нам почти удается забыть, что в руке у него пистолет и что его ассистентка держит нас под прицелом.
– Я не могу с этим согласиться, – дрогнувшим голосом произносит Блаватский, избирая для себя ту из своих двух лингвистических личин, которая припасена у него для серьезных бесед. – Ничто не доказывает… – продолжает он на своем тягучем английском и вдруг прерывает себя. Я замечаю, что в его серых пронзительных глазах за толстыми стеклами очков мелькает тревожное выражение. Сглотнув слюну, он с усилием продолжает: – Ничто не доказывает, что Земля слышит наши слова.
Я слушаю Блаватского, вижу, как он взволнован, и у меня создается впечатление, что он быстрее, чем кто-либо другой среди нас, – во всяком случае, быстрее, чем я, – догадался, к чему клонит индус. Он тоже произносит Земля с той же интонацией, что и индус, хотя мне трудно было бы сейчас определить, какой смысл каждый вкладывает в это слово.
– В данную минуту ничто не доказывает, – говорит индус самым вежливым тоном. – Но очень скоро нам предстоит это выяснить.
Блаватский вздрагивает, и индус понимающе смотрит на нас. В его голосе проскользнула металлическая нотка, но, что касается меня, я все же не понимаю, почему его фраза показалась Блаватскому столь угрожающей. Индус поворачивается к Пако.
– Кроме отсутствия радио, вы заметили в пилотской кабине что-либо необычное?
– Я не знаю, – говорит Пако, и на его гладком черепе опять выступают крупные капли пота, – я не знаю, что должна представлять собой обычная кабина в самолете, управляемом на расстоянии. Щиток приборов показался мне почти пустым, но это, в конце концов, естественно, поскольку не предусмотрено, чтобы кто-то в кабине на эту доску смотрел. Но чего я никак не могу объяснить – это назначения маленького красного сигнала, который постоянно горит в центре приборного щитка.
– Оптический указатель? – спрашивает индус. – Сигнал тревоги?
– Но тревоги для кого? – говорит Пако. – Пилота ведь нет.
– Я тоже обратил внимание на этот красный сигнал, – говорит индус.
Правильные черты его смуглого лица утрачивают неподвижность, в них проскальзывает беспокойство. Но лишь на малую долю секунды, и вот он уже вновь обрел свою невозмутимость, как будто опять натянул на себя привычную маску. Наступает тягостное молчание, и чем дольше оно длится, тем оно тяжелее давит на нас. И дело, наверно, не в том, что у нас нет желания сообща обсудить свою участь, а в том, что глаза индуса заставляют нас молчать. В отличие от своей спутницы, чья злоба мгновенно доходит до предела, он обладает способностью, как реостат, произвольно увеличивать напряжение своего взгляда. Но мое сравнение с реостатом верно лишь наполовину, ибо у индуса одновременно изменяется и выражение взгляда.
– Я не посвящен в тайны Земли, – говорит индус со своим изысканным английским выговором, – и поэтому мне неизвестно, куда она намеревается препроводить вас.
– Ну конечно же, в Мадрапур, – говорит Караман.
Караман несколько бледен, как, должно быть, бледен и я и как бледны мы все, за исключением Пако, чья лысина еще больше побагровела. Но Караман по-прежнему чопорен, его волосы тщательно прилизаны, галстук на месте, и все так же подергивается вместе с бровью уголок губы.
– Мой дорогой мсье, – говорит индус, – я родился в Бутане. И с полным знанием дела могу вас заверить, что на восток от Бутана нет и в помине какого-нибудь государства, которое называлось бы Мадрапуром. Мадрапур – это миф, плод богатого воображения каких-то мистификаторов. Никакого ВПМ не существует. Нет ни малейших следов нефти в этих местах. Как нет и намека на четырехзвездный отель, якобы стоящий на берегу некоего озера, – я очень огорчен, что вынужден разочаровать этих дам.
Неужели он огорчен больше, чем сами эти дамы? Они же, как бы нелепо это ни выглядело, более удручены утратой отеля, нежели пропажей государства, где, по их расчетам, должен был располагаться этот вожделенный отель.
Судя по выражению японских глаз миссис Банистер, перспектива спать в шалаше и «умываться водою из лужи» теряет для нее характер забавной игры, и этот последний удар она воспринимает даже болезненнее, чем отклонение самолета от курса.
– Но это невозможно! – говорит она и глядит с умоляющим видом на индуса, не упуская, однако, возможности прибегнуть к своему аристократическому очарованию. – Нельзя же разыгрывать с людьми такие жестокие шутки! Это ужасно! Что с нами будет?
– Эту шутку, мадам, с вами сыграл не я, – говорит индус с той подчеркнутой и презрительной учтивостью, к которой он прибегает, когда обращается к женщинам. – Я ограничиваюсь простой констатацией: нет Мадрапура – значит, нет и отеля. Все яснее ясного.
Но миссис Бойд не желает мириться с логичностью этого вывода. Ее круглое лицо любительницы вкусно поесть густо краснеет, и она с возмущением говорит:
– Но я же видела фотографии отеля в буклете для туристов! Видела их так же ясно, как вижу сейчас вас! В том числе и фотографии ресторана!
– Вы видели фотографии некоего отеля, – говорит индус, даже не удостаивая ее взглядом, – и, доверившись туристическому буклету, решили, что этот отель находится в Мадрапуре.
Среди пассажиров растет возбуждение, раздаются возгласы недоверия, и, чтобы прекратить этот шум, индус поднимает правую руку.
Меня же больше всего поражает вид бортпроводницы. Она все так же безмолвна и неподвижна, но в отличие от того безмятежного спокойствия, которым она была полна несколько минут назад, ее лицо выражает сейчас полнейшую растерянность. То, чего не смогли добиться ни направленные на нас пистолеты, ни мускулистая рука индуски, сжимавшая ее хрупкую шею, совершила простая фраза с прозвучавшим в ней отрицанием. В тот самый миг, когда воздушный пират отказывает государству Мадрапур в географическом существовании, то есть еще до того, как он обращает четырехзвездный отель в чисто мифологическую категорию, я вижу, что бортпроводница внезапно бледнеет и ее лицо искажается. Признаюсь, охватившее ее сейчас смятение я понимаю не больше, чем спокойствие, которое она выказала в момент захвата самолета террористами. Что она искренне верит в существование пункта, куда направляется самолет, на котором она работает бортпроводницей, – это, конечно, естественно… Но чтобы угонщик, который летит, во всяком случае, не в Мадрапур, поскольку он требует изменить маршрут самолета, чтобы этот угонщик одним лишь скептицизмом своим мог повергнуть ее в столь глубокое отчаяние – такая реакция представляется мне совершенно неадекватной, или же это реакция, причины которой от меня ускользают.
Волнение и возгласы пассажиров не утихают и после того, как индус поднял руку.
Он не спешит заставить их подчиниться. С сардонической улыбкой наблюдает он за сумятицей, которую сам же и вызвал, и, должно быть, получает удовольствие от нашего лицемерия, ибо сомнения, весьма серьезные и весьма обстоятельно мотивированные, высказывались нами еще до того, как он захватил самолет…
– Джентльмены, джентльмены! – восклицает он, снова поднимая руку (к женщинам он не обращается, хотя и проявляет по отношению к ним церемонную вежливость).
Когда тишина устанавливается, он продолжает тоном холодной издевки:
– В конце концов, вы вправе не разделять мое мнение. Если вера в существование Мадрапура может вас хоть как-то утешить, я не буду спорить.
– Мне кажется, – говорит Караман, – что ваша точка зрения в конечном счете не слишком отличается от точки зрения правительства Индии, которое не желает признавать существование Мадрапура в политическом плане.
Изящным движением руки индус отвергает этот тезис.
– Никоим образом. Я не имею ничего общего с правительством Индии. – Короткий смешок. – Моя позиция совершенно иная. Я отрицаю физическое существование Мадрапура.
– И, однако, – уже с некоторой горячностью говорит Караман, – мы располагаем путевыми заметками, датированными 1872 годом, авторы коих, четыре брата по фамилии Абберсмит, утверждают, что они посетили Мадрапур по приглашению махараджи.
Индус поднимает брови.
– Ах, путевые заметки! – насмешливо говорит он. – Сочиненные век назад! Четырьмя английскими мистификаторами! К тому же достаточными снобами, чтобы похвастаться мнимою дружбой с индийским князем! Я читал этот текст, мсье Караман. Он изобилует противоречиями и несообразностями. Это чистейший вымысел.
– Специалисты придерживаются другого мнения, – обиженно говорит Караман.
– Специалисты в чем? – говорит индус.
И устремляет на Карамана взгляд такой гипнотической силы, что Караман молчит. Но молчит с выражением дипломатического достоинства, словно показывая, что хотя он и не согласен, но вынужден уступить. И даже когда он молчит, уголок его верхней губы подергивается, точно лапка цыпленка, которому только что перерезали горло. Он, как и Блаватский, тоже, кажется, с ужасом понял, куда нас должны завести силлогизмы индуса.
– Специалисты! – повторяет индус, и хотя лицо его сохраняет обычную неподвижность, голос от бешенства вдруг начинает дрожать. – Специалисты, которые исследуют сомнительные свидетельства вне индийского контекста! – И уже в полной ярости продолжает: – Вне индийского контекста, набитого до отказа легендами! Ложью! Чудесами! Веревками, которые сами собой висят вертикально в воздухе! Или растениями, которые вырастают у вас на глазах!
Я ощущаю справа от себя какое-то сотрясение и, отведя глаза от индуса – что мне удается лишь с большим трудом, – вижу, что левая рука Блаватского дрожит. Должно быть, он замечает направление моего взгляда, ибо сразу сжимает пальцы, лежащие на подлокотнике кресла, стискивая их с такой силой, что побелели косточки.
Я чувствую некоторую растерянность. С самого начала я с превеликим вниманием слежу за этим разговором, но все никак не могу взять в толк, о чем, в сущности, идет речь и почему Блаватский в таком ужасе. Быть может, его состояние заразительно, ибо я чувствую, что и меня начинает охватывать паника.
В наступившей тишине о своем присутствии напоминает Пако: произведя серию осторожных «гм-гм», он привлекает общее внимание к своим выпученным глазам и пунцовому черепу. Однако чувства, которыми он переполнен, не имеют, кажется, ничего общего с тем страхом, что терзает Карамана и Блаватского.
– Следовательно, вы полагаете, – говорит он по-французски, уставившись на индуса, – что в Мадрапуре нет деловой древесины?
Пако изъясняется по-французски, индус поднимает вопросительно брови, и я перевожу, удивленный тем, что Пако, человек неглупый, может сейчас задавать такие до смешного эгоцентричные вопросы.
Индус и отвечает ему смехом, но ухмылка его весьма далека от веселости.
– Деловую древесину, – начинает он и тут же добавляет, бросая презрительный взгляд на Христопулоса, – а также наркотики вы найдете в Индии повсюду, мсье Пако, но Мадрапура вы там не найдете, поскольку Мадрапура не существует. Откровенно говоря, я полагаю, что все это с вашей стороны не очень серьезно. Вам бы следовало раз навсегда отказаться от мечты вывозить сырье из слаборазвитых стран в обмен на ничтожную горсточку хлеба или, что, собственно, одно и то же, за бесценок забирать у голодающих родителей маленьких девочек.
Физиономия Бушуа мгновенно растягивается в злобной улыбке, и хотя достоверность оскорбительных выкладок индуса невозможно ничем подтвердить, мы все охотно признаем его правоту, и мы бы, наверно, признали ее даже без коварной улыбки злорадствующего шурина Пако.
На Пако просто жалко смотреть. Он съеживается в своем кресле, точно паук, попавший под струю горячей воды.
Но индус на этом не успокаивается. Он неумолимо держит Пако под хлыстом своего магнетического взгляда и после короткой паузы говорит:
– Не понимаю, как вас могут еще занимать подобные пустяки, когда вопрос стоит о вашей жизни или о вашей смерти.
– О моей смерти? – говорит немного приободрившийся было Пако и растерянно ворочает по сторонам своими выпуклыми глазами, старательно избегая глядеть на индуса. И добавляет нечто уже совсем несуразное: – Я же отлично себя чувствую! Я совершенно здоров!
– Конечно, о вашей смерти, – небрежно бросает индус. И, уже ни на кого не глядя, заключает вполголоса со слабой улыбкой: – И не только о вашей.
Наступает молчание, оно, как лавина, обрушивается на нас, и мне кажется, что я падаю, проваливаюсь куда-то, как бывает в кошмарном сне, когда земля уходит у тебя из-под ног и от невыразимого ужаса сжимается сердце.
Я бросаю взгляд на Карамана. Он все такой же чопорный и бледный. Справа от меня пальцы Блаватского все так же судорожно сжимают подлокотник кресла. Христопулос сидит с отвалившейся челюстью, с таким же желтым, как его туфли, лицом и потеет всеми своими порами. Пако распадается у нас на глазах. Только один Бушуа, костлявый, похожий на труп, но при этом, как всегда, теребящий и тасующий карточную колоду, – только он один кажется спокойным: может быть, мысль о смерти уже так для него привычна, что не может по-настоящему его взволновать?
Что касается левой половины круга, там все, кроме Робби и бортпроводницы, по части быстроты реакций сильно от нас отстают. Женщины охвачены беспокойством; они слушают все, о чем говорится в салоне, но делают это скорее как зрительницы, как молчаливые свидетельницы, словно вопрос, вокруг которого идет спор, – дело «чисто мужское» и участвовать в нем им не положено.
А вот Робби меня удивляет. Его живые, искрящиеся глаза устремлены на индуса, он все слышал и, думаю, все понял, но не выказывает по этому поводу ни малейшего беспокойства; наоборот, он весь светится тихой радостью.
Сверкая всеми цветами радуги, с абрикосового оттенка загаром, с ниспадающими на затылок золотистыми кудрями, в светло-зеленых брюках и нежно-голубой рубашке, под которой на шее пылает оранжевая косынка, и, я едва не забыл еще об одной детали, с босыми ногами в красных сандалиях, позволяющих видеть темно-розовый лак, покрывающий ногти, он весь точно майский веселый лужок. Он не только не испытывает страха – это очевидно, – его словно переполняет радость при мысли, что ему уготована казнь. В какой-то момент он даже стягивает с шеи оранжевую косынку и кокетливым дерзким движением приглаживает концы воротника своей лазоревой рубахи, вызывающе глядя на индуса, как будто он готов уже, как молодой французский аристократ эпохи Террора, с улыбкой понести свою очаровательную голову на гильотину.
Индус смотрит на нас, и по легкому мерцанию его зрачков я чувствую, что сейчас он нанесет удар. Хотя он изъясняется по-английски и с тем произношением high class, которое в его устах звучит для меня оскорбительно и пародийно, его ассистентка, по-видимому, уже заранее угадала то, что он собирается сказать, ибо в ее фанатичных глазах вспыхивает огонек удовлетворения.
– Мне бы хотелось, – говорит индус, – объяснить вам свое решение, чтобы оно не показалось немотивированным и произвольным. Когда вы поймете его, – продолжает он, и в его тоне я слышу завуалированный сарказм, – мне кажется, вы сможете признать его логичность и с большей охотой принять его, сколь бы мучительным для вас оно ни оказалось.
Слово «мучительным» он произносит с учтивой улыбкой, точно хирург, который намеревается сделать вам без наркоза пустячную операцию. Он продолжает:
– Я не могу вам сказать, куда Земля, в чьи замыслы я не пытаюсь проникнуть, отправляет вас под предлогом доставки в Мадрапур. Об этом мне ничего не известно. Это дело Земли. А также, разумеется, ваше.
Он говорит это полуироничным-полусострадательным тоном (но в самом его сострадании коренится жестокость), как будто хочет, чтобы мы ощутили всю смехотворность и нелепость своего положения.
Что до меня, в этом он преуспел. Глубоко удрученный той категоричностью, с какой он отрицает существование Мадрапура, устрашенный насилием, над нами учиняемым, и еще больше, быть может, насилием, втайне творимым над нашими душами, я ощущаю, что меня низвели в разряд насекомого, на которого охотник, сам того не ведая, случайно наступает своим сапогом. Я чувствую себя втянутым в некое головокружительное падение в бездну, смысл которого мне недоступен, я только вижу, что несусь с бешеной скоростью в пропасть нравственного небытия. Словно прекрасное здание человеческого духа, на возведение которого понадобилось столько веков – а быть может, и столько красивых легенд, чтобы его укрепить, – сейчас стремительно рушится, и все, чем были наполнены наши жизни, становится вдруг ничтожным.
– Надеюсь, вы понимаете, – продолжал индус, – что в этих условиях у меня нет желания войти в ваш круг. Наоборот, мое намерение состоит в том, чтобы как можно скорее покинуть колесо, которое тащит вас с собой, Я не согласен подписывать с Землей договор, условия которого мне неизвестны, или лететь вслепую в некий пункт по ее выбору, если этот пункт вообще существует и ваше путешествие имеет какой-нибудь смысл.
Он смотрит на вас, то умеряя, то смягчая силу своего взгляда, и в глазах его читается жалость, думаю, на сей раз непритворная.
– Джентльмены, – продолжает он, – когда я был в пилотской кабине один, я потребовал от Земли высадить меня вместе с моей ассистенткой на каком-нибудь дружественном аэродроме. Чтобы не оставалось никаких неясностей, я хотел бы сказать, что мое требование основывается на двух гипотезах. Я, как и мсье Пако, предположил, что Земля меня слышит, хотя в кабине и не видно какого-либо радиоустройства. Вторая моя гипотеза заключается в том, что Земля относится к вам, пассажирам, с некоторой заботливостью, поскольку она организовала ваше путешествие…
– Но у вас нет никаких, абсолютно никаких оснований это предполагать! – говорит Блаватский, и в его глазах за стеклами очков мечется страх, губы и подбородок дрожат.
Он до такой степени забылся, что даже оторвал руку от подлокотника кресла, но, как только индус направляет на него пистолет, он поспешно опускает ладонь и опять цепенеет.
И все же с горячностью, которая оттого, что он неподвижен, кажется еще более исступленной, он продолжает:
– Ваше предположение, что Земля относится к нам с какой-то особой заботой, беспочвенно! И вы, так гордящийся своей логикой, должны были первым это признать! Если Земля однажды уже обвела нас вокруг пальца с Мадрапуром, кто же осмелится утверждать, что она к нам благосклонна? И как можно внушать нам, что Земля нас опекает, если она нам солгала!
Я слушаю его сиплый голос, который от усилий убедить оппонента звучит почти жалобно, и чувствую, что он и сам, продолжая еще говорить, уже осознал бесплодность и тщетность всей силы своей диалектики, к которой он прибег. Я не понимаю – или по крайней мере недостаточно ясно понимаю, – куда он гнет, но у меня мучительно сжимается горло от предчувствия неизбежного поражения, которое его ожидает.
Не знаю, смутило ли индуса возражение Блаватского. Во всяком случае, он ничего не отвечает, и трудно сказать, как долго длилось бы его молчание, не окажись у него неожиданного союзника: в своем кресле выпрямляется Караман; бледность сменяется у него ярким румянцем, и, чуть наклонившись вперед, чтобы видеть Блаватского – мое кресло их разделяет, – он говорит по-английски резким тоном и с величайшим негодованием:
– Я не могу позволить вам говорить подобные вещи, мсье Блаватский! Это недостойно вас и ваших официальных обязанностей! У нас нет никаких доказательств того, что Мадрапура не существует, что Земля нас обманула и, самое главное, что она выказала по отношению к нам безразличие или небрежность. Вам должно быть стыдно так говорить!
– Да помолчите вы, Караман! – в совершенном бешенстве кричит Блаватский и, не помня себя от гнева, чуть не вскакивает с кресла. – Вы ничего в этом не смыслите! Не суйте свой нос куда не следует! Дайте мне вести игру одному! Своим дурацким вмешательством вы все портите! А что до ваших верноподданнических чувств в отношении Земли, катитесь вы сними подальше!
– Напротив, я очень хорошо все понимаю, – с ледяным гневом говорит Караман. – Я понимаю, что вы цинично отвергаете все человеческое общество! Всю философию жизни!
– Философию моей задницы! – кричит по-французски Блаватский.
– Джентльмены, джентльмены! – говорит индус, в успокаивающем жесте грациозно поднимая руку. – Хотя ваш спор для меня в высшей степени интересен и я воистину наслаждаюсь прихотливыми извивами его логических ходов, но меня несколько поджимает время, и я буду просить вас отложить эту дискуссию на более поздние сроки, чтобы дать мне возможность закончить свое заявление.