Текст книги "Избранные работы"
Автор книги: Рихард Вильгельм Вагнер
Жанры:
Культурология
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 33 (всего у книги 51 страниц)
И мелодия, нарождение которой нас теперь занимает, относится к упомянутой нами матери-мелодии как совершенная ее противоположность, которую мы согласно вышеизложенному подробному исследованию должны кратко назвать переходом от рассудка к чувству, от языка слов к мелодии, в противоположность переходу от чувства к рассудку, от мелодии к словесной фразе. На пути развития от языка слов к языку звуков мы дошли до горизонтальной поверхности мелодии, на которой словесная фраза поэта отражалась как мелодия. Исходя из этой поверхности, мы овладеваем всем содержанием неизмеримой глубины гармонии – этих недр первоначального родства всех тонов – и ради возможно более широкого осуществления поэтического намерения желаем это поэтическое намерение как творческий момент погрузить в глубину первоначального материнского элемента, побуждая каждый атом этого огромного хаоса чувств к сознательному, индивидуальному проявлению в таком объеме, который никоим образом не суживает его, а, напротив, все более расширяет. Таким же образом художественный прогресс, который заключается в расширении определенного, сознательного намерения в бесконечную силу чувствовать, при всей своей неизмеримости все-таки проявляющуюся точно и определенно, будет предметом наших дальнейших и заключительных исследований.
Но определим предварительно еще нечто, чтобы стать понятными в смысле нашего теперешнего опыта. Если мы в мелодии, как до сих пор мы ее называли, видели высшую точку выражения чувства – языком слов, – достигнуть которой необходимо поэту, и если мы с этой высоты уже заметили отражение словесного стиха на поверхности музыкальной мелодии, то при ближайшем рассмотрении мы с удивлением увидим, что эта мелодия по своему явлению совершенно идентична с той, которая из неизмеримой глубины бетховенской музыки выбивается на поверхность, чтобы в Девятой симфонии приветствовать солнечный свет дня. Появление этой мелодии на поверхности гармонического моря стало возможным, как мы уже видели, только благодаря стремлению музыканта стать лицом к лицу с поэтом. Только стих поэта мог удержать ее на этой поверхности, на которой она без него незаметно промелькнула бы, чтобы снова погрузиться в морскую глубину. Эта мелодия была любовным приветом женщины мужчине. Всеобъемлющее «вечно женственное» проявилось здесь богаче любовью, чем эгоистическое мужское начало, потому что оно – сама любовь; потому что оно есть высшая потребность в любви, свойственная одинаково и мужчине и женщине. Любимый мужчина после этой чудесной встречи старался, однако, избегать женщины; то, что для нее явилось высшей, упоительной жертвой всей ее жизни, для мужчины было только мимолетным любовным опьянением. Только поэт, намерения которого мы здесь изображали, чувствует такую непреодолимую потребность в трогательнейшем брачном союзе с «вечно женственным» элементом музыки, что празднует этот брак как свое искупление.
Искупительным любовным поцелуем мелодии поэт посвящается в глубокие, бесконечные тайны женской природы; он смотрит уже другими глазами, воспринимает другими чувствами. Бездонное море гармонии, откуда выплыло это обольстительное создание, уже не страшит его, не вселяет ужаса, потому что не является для него больше неизвестным, чуждым элементом. Он не только в состоянии плавать в волнах этого моря, но, одаренный новыми чувствами, может опускаться на глубину дна. Женщина ушла из своего родного дома страшно далеко, чтобы ждать приближения любимого человека; он опускается теперь со своей новобрачной на глубину и дружески знакомится со всеми ее чудесами. Его разумная мысль ясно и определенно проникает до первоисточника, откуда она творит теперь водные колонны, которые поднимаются до солнечного света, чтобы в его сиянии переливаться блаженными волнами, мирно плескаться при дуновении западного ветра или мужественно вздыматься при бурных порывах северного. Поэт повелевает теперь, и дыханию ветра, потому что это дыхание есть не что иное, как дуновение бесконечной любви, той любви, в блаженстве которой поэт нашел искупление и сила которой делает его властителем природы.
Взглянем теперь трезвым оком на деятельность поэта, обвенчанного со звуком.
Родственная связь звуков, ряд которых ритмически оживляет мелодию стиха, – такая связь становится ясной для чувства главным образом благодаря тональности, которая обусловливает собой различные последования, в которых отдельные звуки мелодического ряда являются различными ступенями. Мы видели, что поэт до сих пор старался достигнуть понятности своего стихотворения чувству путем того, что из широкого круга собранных отовсюду и усиленных оттенков выражения, присущих органу языка, он выделял все необычное, делая его возможно более доступным и родственным чувству при помощи рифмы. В основе такого стремления лежало невольное познание природы чувства, которое постигает только цельное, содержащее в себе одновременно и обусловливающий и обусловливаемый элементы, постигает, следовательно, сообщенное ему, по существу, таким образом, что чувство обусловливается не содержащимися в нем противоположностями, а сущностью самого вида, в котором эти противоположности примирены между собою. Рассудок разлагает, чувство объединяет; рассудок разлагает вид на те противоположности, которые в нем заключаются, чувство же вновь соединяет противоположности в цельный вид. Такого цельного выражения во всей полноте его поэт достиг наконец поднятием словесного стиха, стремящегося только к единству, до вокальной мелодии, которая приобрела свое цельное, безошибочно воздействующее на чувство выражение их непосредственно познаваемого чувствами родства всех тонов.
Тональность есть самая законченная, связанная теснейшими родственными узами семья из всего рода звуков. Но ее истинное родство с целым родом звуков мы видим там, где от симпатии к членам собственной семьи она переходит к невольному соединению с тонами другого рода. Очень уместно здесь сравнить роды тонов с патриархальными родами человеческого общества. В таких родах члены их по естественному заблуждению своему считали себя стоящими обособленно, а не в виде членов всего человечества. То, что раздвинуло рамки патриархальной семьи и заставило ее вступить в связь с другими, была половая любовь индивида, воспламеняющаяся при виде явления не обычного, но чего-то нового.
Христианство возвестило единство человеческого рода в пророческом экстазе. То искусство, которое всем наиболее характерным в своем развитии обязано христианству, – музыка – восприняло это евангелие и развило его до того роскошно пленительного проявления, каковым является современный язык звуков. Если мы сравним те древнепатриархальные национальные мелодии – настоящие фамильные традиции отдельных племен – с этой мелодией, которая явилась результатом развития музыки под влиянием христианства, то в первом случае мы увидим, как характерный признак, что мелодия никогда не выходит из определенной тональности, что она срослась с ней до неподвижности; между тем как мелодия, возможная нам, обладает неслыханно разнообразной способностью при помощи гармонической модуляции приводить в связь основную тональность с отдаленнейшими семьями тонов, так что в большой пьесе первоначальное родство тонов является нам как бы в свете основной тональности.
Эта способность к бесконечному расширению и соединению до того опьянила современного музыканта, что, отрезвившись, он уже нарочно стал искать прежней, более ограниченной семьи мелодий, чтобы подражанием ее простоте сделаться понятным. Это искание былой патриархальной ограниченности обнаруживает нам слабую сторону всей нашей музыки, в которой мы до сих пор, так сказать, жили без расчета. Из основного тона музыка развилась до огромного, широкого разнообразия, в котором наконец, абсолютному музыканту, вращавшемуся без устали, но и без цели, стало страшно; впереди он не видел ничего, кроме бесконечной волнующейся массы возможностей, а в себе самом не чувствовал обусловливающей это возможное цели. Так и христианская всечеловечность является только расплывчатостью, лишенной той опоры, которая бы могла оправдать ее как ясное чувство, – опоры, которая есть истинный человек. Таким образом, музыканту пришлось почти раскаиваться в своей огромной плавательной способности; он тосковал по родным, мирным заливам, где в узких берегах вода спокойно текла по определенному руслу. То, что его побудило возвратиться туда, было нечем иным, как сознанием бесцельности его скитаний по открытому морю. Строго говоря, это было признание, что он обладает такой способностью, пользоваться которой он не может, – это была тоска по поэту.
Бетховен, самый смелый из пловцов, открыто высказал эту тоску; но он не просто запел вновь прежнюю патриархальную мелодию – он к ней прибавил и поэтический стих. В другом месте я уже указал на чрезвычайно важный в этом отношении момент, к которому я здесь должен вернуться, потому что он нам послужит новой отправной точкой из области опыта. Та патриархальная мелодия – так я ее продолжаю называть ради характерности ее исторического положения, – которую Бетховен употребляет в Девятой симфонии как найденную наконец для определения чувства, мелодия, о которой я раньше говорил, что она не вытекла из стихотворения Шиллера, а, напротив, будучи создана независимо от словесного стиха, была только приложена к нему, – эта мелодия представляется нам совершенно ограниченной теми семейными отношениями тона, в которых живет старинная народная песня. Она почти совсем не имеет модуляций и является в такой тонально обособленной простоте, что в ней ясно сказывается намерение музыканта вернуться к историческому источнику музыки. Это намерение было необходимо для абсолютной музыки, не покоящейся на базисе поэзии: музыкант, желающий говорить чувству только звуками, может достигнуть этого лишь низведением огромной своей способности до очень скромного уровня. Записывая эту мелодию, Бетховен говорил: мы, абсолютные музыканты, можем выразить наше чувство только таким путем.
Но развитие всего человечества не есть возвращение к старому, а, наоборот, движение вперед; всякое обратное движение представляется нам неестественным, искусственным. Так и возвращение Бетховена к патриархальной мелодии – как, впрочем, и сама эта мелодия – было искусственным. Однако же художественное намерение Бетховена вовсе не сводилось к одному только конструированию этой мелодии. Напротив, мы видим, что он только на один момент умышленно понижает свою мелодическую способность воспринимать настолько, чтобы дойти до естественного основания музыки, где он мог бы протянуть руку поэту, а последний – взять ее. Почувствовав в этой простой мелодии руку поэта в своей руке, он на основании этого стихотворения, творя по духу и форме его, переходит ко все более смелому и разнообразному строю звуков, чтобы явить нам наконец чудеса, о которых мы и не догадывались, такие чудеса, как «Обнимитесь, миллионы», «Мир, ты чувствуешь творца?» и, наконец, определенное и понятное соединение: «Обнимитесь, миллионы» и «Радость – искра божества», которое исходит из силы поэтического языка звуков. Если мы широкое, мелодическое строение в исполнении всего стиха «Обнимитесь, миллионы» сравним с той мелодией, которую композитор из своих абсолютно музыкальных средств как бы только приложил к стиху «Радость – искра божества», то у нас явится точное понимание разницы между патриархальной мелодией – как я ее называю – и той мелодией, которая из поэтического намерения вырастает в словесном стихе. Как первая ясно проявлялась только в теснейших условиях семьи тонов, так последняя может – не только не делаясь непонятной чувству, но приобретая благодаря тому именно наибольшую понятность – расширить рамки звукового рода до первоначального родства звуков вообще, достигая этого тем, что расширяет точно направляемое чувство до чувства бесконечности, чисто человеческого.
Тональность мелодии есть то, что содержащиеся в ней различные звуки представляют чувству в их родственной связи. Импульсом к расширению этой тесной связи в более обширную и богатую является поэтическое намерение, если оно в словесном стихе уже сгустилось в момент чувства; этот импульс вытекает из характера выражения отдельных главных тонов, которые определяются стихом. Эти главные тоны являются как бы молодыми, подрастающими членами семьи, которые из привычной среды семьи стремятся к полной самостоятельности, но достигают этой самостоятельности не эгоистично, а завязывая сношения с другими, не принадлежащими к их семье. Девушка становится независимой от своей семьи только благодаря любви юноши, который, будучи отпрыском другой семьи, зовет ее к себе. Точно также и звук, выходящий за пределы данной тональности, уже находится под влиянием новой притягательной силы и по неизбежному закону любви должен излиться в эту новую тональность. Вводный тон, направляющийся из одной тональности в другую, уже одним таким стремлением доказывающий свое родство с этой тональностью, может исходить только из мотивов любви. А мотив любви есть нечто, заставляющее индивида соединиться с другим. Для отдельного звука этот мотив может явиться только из той связи, которая делает его чем-то особенным; определяющая же связь мелодии заключается в чувственном выражении фразы, слов, которое в свою очередь определяется смыслом фразы. <…>
IV
Мы выяснили, что условия мелодического движения из одной тональности в другую заключаются в поэтическом намерении, поскольку последнее уже проявило свое чувственное содержание. При этом мы доказывали, что побудительная причина мелодического движения, как оправданная и чувством, может вытекать только из этого намерения. Но то, что единственно дает поэту возможность такого необходимого перехода, не лежит, конечно, в пределах языка слов, а исключительно в музыке. Самый существенный элемент музыки – гармония обусловливается поэтическим намерением лишь настолько, насколько она является тем другим, женским элементом, в который изливается поэтическое намерение для своего осуществления и искупления. Она есть рождающий элемент, который принимает в себя поэтическое намерение как производительное семя, чтобы преобразовать его согласно условиям своего женского организма в готовое явление. Это особый индивидуальный организм, не производящий, а рождающий: от поэта он воспринял оплодотворяющее семя, и плод зреет и формируется по его собственным индивидуальным силам. Мелодия в таком виде, в каком она является на поверхности гармонии, обусловливается в своем решающем, чисто музыкальном выражении влияющим на нее снизу вверх основанием гармонии; как сама она проявляется в виде горизонтальной поверхности, так с этим основанием она связана вертикальной цепью. Эта цепь – гармонический аккорд, который в виде вертикального ряда родственных звуков поднимается от ее основного тона на поверхность. Созвучие этого аккорда дает ноте мелодии то особенное значение, по которому она, как единственно характерная, употребляется для данного момента выражения. Как аккорд, обусловливающийся основным тоном, придает отдельной ноте мелодии особенное выражение благодаря тому, что один и тот же звук получает при новом (родственном ему) главном тоне совершенно новое значение в смысле выражения, – точно так же всякий переход мелодии из одной тональности в другую определяется изменяющимся главным тоном, который обусловливает собой вводный тон гармонии как таковой. Присутствие этого главного тона и обусловленного им гармонического аккорда необходимо чувству, которое должно воспринять мелодию по ее характерному выражению, – необходимо созвучие. Только созвучие гармонии с мелодией окончательно убеждает чувство в чувственном содержании мелодии, которая без этого явилась бы до некоторой степени неопределенной. Только при полнейшей определенности всех моментов выражения чувство принимает в них близкое и непосредственное участие, и полнейшая определенность выражения есть, таким образом, полнейшая передача всех его необходимых моментов чувству.
Итак, слух повелительно требует созвучия гармонии с мелодией, потому что только таким созвучием вполне удовлетворяется его чувственная способность воспринимать; после этого он с нужным спокойствием может обратиться к верно обусловленному чувственному выражению мелодии. Поэтому созвучие гармонии с мелодией является не затруднением, а облегчением, содействующим пониманию слуха. Только в том случае, если бы гармония явилась без участия мелодии; если бы, следовательно, мелодия не оправдывалась ни ритмом танца, ни словесным стихом; если бы она без такого оправдания, которое одно только может сделать ее доступной чувству, предстала как случайное явление на поверхности аккорда при произвольно меняющихся их главных тонах, – только в таком случае чувство, не имея определяющей опоры, было бы смущено гармонией, потому что последняя вызывала бы в нем только возбуждение и не дала бы удовлетворения.
Наша современная музыка развилась в значительной степени из чистой гармонии. Она произвольно определилась той бесконечной полнотой возможностей, которые предоставила ей смена главных тонов и исходящих из них аккордов. До тех пор пока она оставалась верной этой основе, она только оглушала и смущала чувство и самые яркие ее проявления в этом роде приходились по вкусу лишь некоторым сибаритам, а не большой публике, не искушенной в тонкостях. Обыкновенный слушатель, если только он был искренен в своем отношении к музыке, интересовался только до некоторой степени внешностью мелодии, как она представлялась ему во всей чувственной[61]61
Напоминаю о «ножике кастрата».
[Закрыть] прелести воспроизведения ее органом пения; вот почему он говорил абсолютному музыканту: «Я твоей музыки не понимаю – она слишком мудра для меня». Между тем при определении гармонии как она должна проявляться в качестве обусловливающего поэтическую мелодию музыкального основания речь идет о понимании вовсе не в том смысле, что это доступно лишь специалисту-музыканту, а диалектику недоступно. Гармония никак не может отвлекать внимание чувства при воспроизведении мелодии. Наоборот, и беззвучная, она обусловливала бы характерное выражение мелодии, но затруднила бы своим бесконечным молчанием понимание его и сделала это в конце концов доступным только специалисту-музыканту, который бы мысленно добавил здесь гармонию. Наличность ее должна сделать эту абстрактную и постороннюю работу художественного понимания музыки совершенно ненужной; она должна легко и быстро представить чувству музыкально-чувственное содержание мелодии как нечто естественно понятное, доступное без всякого труда.
Если до сих пор музыкант, так сказать, конструировал свою музыку из гармонии, то теперь он, как бы для большей понятности, прибавляет к мелодии, обусловленной словесным стихом, второе необходимое, впрочем уже содержащееся в ней, чисто музыкальное условие – гармонию. В мелодии поэта гармония содержится, но еще не выражена: она совершенно незаметно обусловливает выразительное значение звуков, которые поэт предназначил для мелодии.
Это полное значительности выражение, невольно слышавшееся поэту, явилось уже исполнением условия, понятным выражением гармонии. Но это было выражение идейное, а не чувственно-осязательное. Для своего искупления поэт обращается к чувствам, к этим непосредственно воспринимающим органам чувства. Им он должен представить мелодическое выражение гармонии при соответствующих условиях этого выражения, потому что только такое художественное произведение является органическим, которое обнимает обусловливающее и обусловливаемое и делает их доступными восприятию. Абсолютная музыка создавала только условия; поэт выражал бы в своей мелодии лишь обусловливаемое и оставался таким образом столь же непонятным, как и музыкант, если бы он не должен был вполне выразить слуху гармонические условия оправданной словесным стихом мелодии.
Но гармонию мог создать только музыкант, а не поэт. Мелодия, которую, как мы видели, поэт вывел из словесного стиха, являясь гармонически обусловленной, была скорее найдена им, чем изобретена. Раньше чем поэт мог найти ее как естественно обусловленную, нужно было, чтобы существовали известные условия. Прежде чем поэт мог ее найти для своего искупления, эта мелодия была уже обусловлена собственной силой музыки; музыкант дал ее поэту как гармонически оправданную, и только мелодия, исходящая из сущности современной музыки, является искуплением поэта, вызывает его вдохновение и удовлетворяет.
Поэт и музыкант в этом отношении походят на двух странников, которые, разойдясь на распутье, без устали идут вперед, каждый по своему направлению. На противоположном пункте земного шара они снова встречаются; каждый из них прошел половину планеты. Они расспрашивают друг друга и рассказывают друг другу, что видели и слышали. Поэт повествует о равнинах, горах, долинах, нивах, людях и зверях, виденных им в его долгом странствовании по материку. Музыкант проехал моря и рассказывает о чудесах океана, бездонная глубина и беспредельность которого наполняли его сладострастным трепетом. Каждый из них, увлеченный рассказами другого, чувствует непреодолимую потребность самому познакомиться с тем, о чем говорит товарищ, чтобы впечатления рассказа обратить в личный опыт. Они еще раз расстаются, чтобы каждому отдельно совершить кругосветное путешествие, и у первой исходной точки сходятся вновь. Теперь поэт проплыл моря, а музыкант прошел землю. Теперь уже они не расстаются больше, потому что оба знают земной шар; то, что раньше чудилось им, как вещий сон, представляясь в той или другой форме, они познали теперь реально. Они составляют одно целое, ибо каждый из них знает и чувствует то же, что знает и чувствует другой. Поэт стал музыкантом, а музыкант поэтом, теперь они вместе составляют цельного человека – художника.
На месте их первой встречи, после того как каждый из них прошел первую половину пути, предметом для разговора между поэтом и музыкантом являлась та мелодия, которую мы теперь имеем в виду, – мелодия, выражение которой поэт формировал по своему внутреннему побуждению и проявление которой музыкант обусловливал своим опытом. Когда при прощании они пожимали друг другу руку, каждый стремился познать то, чего он сам еще не испытал, и ради этого убедительного опыта им надлежало снова расстаться.
Обратимся сначала к поэту, посмотрим, как он воспользовался опытом музыканта, который он теперь приобрел сам, но приобрел, направляемый советами музыканта, который раньше его смело проехал моря, нашел путь к твердой земле и точно указал ему безопасные дороги. Мы увидим, что в этом новом странствовании поэт становится совершенно тем же, чем делается музыкант на предначертанном ему поэтом пути по другой половине земного шара, так что эти два путешественника, в сущности, являются одним.
Если поэт пустится в беспредельную ширь гармонии, чтобы найти как бы подтверждение истины «о рассказанной» ему музыкантом мелодии, он не встретит там тон непроходимой пустыни звуков, которая представлялась музыканту в его первом путешествии, а найдет, к своему удовольствию, удивительно смелый, до крайности новый, необыкновенно изящный и в то же время богатырски прочный морской корабль, построенный этим мореплавателем; на этот корабль садится теперь поэт, чтобы на нем смело ехать в море. Музыкант научил его управлять рулем, познакомил его с системой парусов и со всеми своеобразными, но полными смысла приспособлениями, необходимыми для безопасного плавания в непогоду и бурю. Стоя у руля корабля, величественно несущегося по волнам, поэт, который раньше шаг за шагом, в поте лица своего проходил горы и долины, с восторгом сознает всемогущую силу человека; с высокой палубы бурные волны кажутся ему покорными и верными носителями его благородной судьбы, судьбы поэтической мысли. Этот корабль – могучее орудие его властной и непреклонной воли. С благодарностью и любовью он вспоминает о музыканте, который, имея в виду опасное морское путешествие, построил этот корабль и предоставил ему. Этот корабль, верный укротитель бесконечных волн гармонии, – оркестр.
Гармония сама по себе есть нечто лишь воображаемое; действительно доступной чувствам она становится только как полифония или, еще вернее, как полифоническая симфония.
Первую и естественную симфонию представляет собой созвучие полифонической массы однородных звуков. Естественная совокупность звуков – это человеческий голос, который, смотря по полу, возрасту и индивидуальным особенностям обладающего голосом человека, проявляется в разном объеме, при разном тембре. Гармоническое сочетание таких индивидуальностей является естественным провозвестником полифонической симфонии. Христианско-религиозная лирика создала эту симфонию: в ней многочеловечность объединилась в одном выражении чувства, предметом которого были не индивидуальные желания как проявления отдельной личности, а индивидуальное желание личности, бесконечно усиленное проявлением того же чувства в окружающем мире. <…> С ослаблением чисто религиозного духа христианства исчезло и необходимое значение полифонического церковного пения, а с ним и своеобразная форма его выражения. Контрапункт, как первое пробуждение все более и более ясно сказывающегося индивидуализма, начал разъедать острыми, едкими зубами простую симфоническую ткань голосов и делал это все более явно, создавая с трудом удерживающиеся искусственные созвучия внутренне несогласных индивидуальных проявлений. Наконец, в опере индивидуум совершенно освободился от звуковой связи, чтобы беспрепятственно проявляться одному, самостоятельно, как проявляется чистая личность.
Там, где лица драмы соединялись для многоголосного пения, это делалось – в чисто оперном стиле – для чувственного усиления индивидуального выражения или – в истинно драматическом стиле – как одновременное благодаря высшему искусству проявление все еще характерных индивидуальностей.
Если теперь мы обратимся к драме будущего как к осуществлению определенного нами поэтического намерения, то в ней мы не найдем места индивидуальностям, по значению своему столь подчиненным, что их можно было бы ввести ради полифонической ясности гармонии путем музыкально-симфонирующего участия в мелодии главного действующего лица. При сжатости и усилении как мотивов, так и действий допустимы лишь такие действующие лица, которые естественным проявлением своей индивидуальности оказывают постоянное и решающее влияние на ход действия, то есть такие лица, которые для музыкального проявления своей индивидуальности в свою очередь нуждаются в многочисленной симфонической опоре, поясняющей их мелодии, и которые отнюдь не служат – кроме крайне редких, вполне законных и необходимых для полного понимания случаев – гармоническим оправданием мелодии другого лица.
Даже хор, в том смысле, как он до сих пор применялся в опере хотя бы в наиболее удачных случаях, должен будет исчезнуть из нашей драмы; ему свойственно будет живое и убедительное действие в драме лишь тогда, когда безусловно будет уничтожен характер его чисто массового проявления. Масса никогда не может заинтересовать, а только смущает: лишь ясно выраженные индивидуальности вызывают наше участие. Придать и многочисленной свите (там, где она нужна) характер индивидуального участия в мотивах и действиях драмы будет естественной заботой поэта, который стремится к наибольшей понятности всех своих намерений; он ничего не прячет, он раскрывает все.
Чувству, к которому он обращается, он хочет сделать видимым весь живой организм человеческого деяния и достигает этого только в том случае, если представит такой организм в живой самостоятельной деятельности составных его частей.
Вторые лица драмы должны быть такими, что если главные деяния и главное действующее лицо и сосредоточивают на себе внимание публики, то исключительно потому, что, приведенные в связь с этой средой, они предстают зрителю именно с данной, обращенной к нему стороны, в ярком освещении данного случая. Но наше чувство по отношению к этой среде должно быть настолько определенным, что нас ничуть не удивила бы мысль, что такую же силу и такую же способность вызывать сочувствие представили бы вторые лица, если бы мы взглянули на действие с другой стороны и при другом освещении. Среда должна представляться нашему чувству такою, чтобы мы каждому ее члену в отдельности при известных обстоятельствах могли приписывать способность к действиям и мотивам, которые привлекали бы наше сочувствие в той же мере, как и то действие, которым в данный момент занято наше внимание. То, что отодвигается поэтом на задний план, только удаляется от угла зрения зрителя, который не мог бы обозреть слишком богато расчлененные действия и которому ввиду этого поэт показывает только то, что легко заметить в физиономии изображаемого предмета. Если сделать среду исключительно лирическим моментом, то это, несомненно, унизит драму, потому что такой прием самой лирике отведет совершенно несоответственное место в драме. Лирическое излияние в драме будущего, в произведении поэта, обращающегося от рассудка к чувству, должно обусловливаться и вырастать из накопленных перед нашими глазами мотивов, а не являться без всякой предварительной мотивировки. Поэт этой драмы не хочет от чувства перейти к его оправданию, он хочет дать само чувство, оправданное рассудком. Это оправдание совершается перед нашим чувством, и волей действующих лиц становится невольной, неизбежной необходимостью, а следовательно, и возможностью. Моментом осуществления этой воли посредством естественного перехода необходимости в возможность является лирическое излияние в высшем его напряжении, переходящее в действие. Лирический момент поэтому должен вырастать из драмы и обусловливаться ею как нечто необходимое.
Драматическая среда не может являться только в одеянии лирики – как это было в нашей опере, – но и она должна сначала возвыситься до лирики, достигнуть этого своим участием в действии, в котором она должна убедительно влиять на нас не как лирическая масса, а как расчленение самостоятельных индивидуальностей.
Следовательно, поэт не может пользоваться хором, а тем менее – главными действующими лицами как музыкально-симфонирующей совокупностью звуков, для того чтобы сделать гармонические условия мелодии более ясными. Только в кульминационном пункте лирического излияния при строго обусловленном участии всех действующих лиц и их среды в общем выражении чувства композитор найдет ту полифоническую совокупность, которая в состоянии сделать гармонию понятной. Но и здесь необходимой задачей композитора будет забота о том, чтобы участие драматических индивидуальностей в излиянии чувств не являлось одной лишь гармонической поддержкой мелодии, но – именно в гармоническом созвучии – характеризовало индивидуальность действующих лиц определенным мелодическим их проявлением. В этом-то именно и должна сказаться величайшая сила композитора, данная ему точкой зрения нашего музыкального искусства.