Текст книги "Вечный слушатель"
Автор книги: Редьярд Джозеф Киплинг
Соавторы: Джон Китс,Франческо Петрарка,Адельберт Шамиссо,Луи Арагон,Поль Валери,Теодор Крамер,Артюр Рембо,Райнер Мария Рильке,Геррит Ахтерберг,Иоганнес Бобровский
Жанр:
Поэзия
сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 25 страниц)
Согнуты в рог для тритона,
В серп восходящей луны.
Слух истомленной Вселенной
Ваши изгибы хранят;
Белый Спаситель на пенной
Влаге – взнесен и распят.
Синего, древнего дома
Не позабыть никогда.
Нежно прибоем несома,
К берегу рвется звезда.
Руки Дюрера
Навек разъединились руки,
Любовь пришла, любовь ушла,
Остался пепел от разлуки,
Но песней ожила зола.
В наигорчайшей из агоний
Сердца уходят в забытье,
Лишь Дюрер вновь сведет ладони,
Благословить чело твое.
Родник Луны
В реки, в пруды
Лейся, пьяня:
Кладезь воды;
Кладезь огня.
В море и в лес
С черного дна
Втуне с небес
Льешься, луна.
Минул закат
Каплями рос —
Звезды летят
Каплями слез.
Тягость беды
Останови —
Клятвой воды,
Клятвой любви.
Из поэтов Швеции
Эверт Тоб
(1890–1976)
Встреча в Муссоне
Мы шла в муссоне вдоль Сомали,
при полном фрахте, натяжеле,
и бриг «Тайфун» увидали вдали:
он шел из Ост-Индии к Капской земле.
С желтым крестом лазурный стяг
мы немедля вскинули над собой;
выбросил, нам отвечая, чужак
финский: на белом – крест голубой.
Мы пары спустили, чужак – паруса,
как можно ближе сошлись корабли:
почту возьмем, постоим полчаса, —
мы в шлюпке на веслах к финнам пошли.
Мы подплыли; финны бросили трос,
наш помощник четвертый отправился к ним.
Вижу: на руслени – шведский матрос,
Фритьоф Андерссон – сколько лет, сколько зим!
Плаваешь – то муссон, то пассат,
чаще тропики видишь, чем берег родной.
Я удивлен и, конечно, рад,
что старый приятель передо мной.
– Я в Шанхае влип, я сидел без гроша,
я заложником выкупа ждал много дней,
но дочь у хунхуза была хороша,
и, – сказал Фритьоф, – я женился на ней.
Она в Сингапур мне сбежать помогла,
я без паспорта вышел на рыночный торг,
вдруг подходит ко мне – ну и дела! —
шведский консул, Фредрик Адельборг!
«Старина Фритьоф Андерссон, привет,
ты зачем в Сингапуре?» – спросил Адельборг.
«Я с Желтой реки, – отвечаю, – нет
ни гроша у меня, хочу в Гетеборг!»
Ну, одели меня – не прошло и дня,
справили паспорт, дали взаймы,
жена Адельборга поила меня
чаем – и славно болтали мы!
Тут палубным взяли меня как раз,
было с фрахтом в Сиаме немало возни:
львы, тигры, слоны – Гагенбеков заказ,
в Гамбурге будешь, к нему загляни.
Только в рейсе вовсе пришлось тяжело:
южней Цейлона мы влипли в циклон,
клетки звериные поразнесло,
шторм, представляешь, а на палубе слон!
Смешались волны, звери и мы,
капитанскую рубку смыло к чертям,
слон поспихивал буйволов с кормы,
мачты порушил – амба снастям!
Гагенбековских служащих съели львы,
шимпанзе механику вышиб мозги,
и пока я не снес ему головы,
мерзавец все дергал за рычаги.
Не обезьяна, а бог судьбы!
Ну, в живых остались лишь я да слон.
Не видать Малабара бы нам, если бы
не подул юго-западный муссон.
Ну, прощаться пора – выбирают трос.
– Слон-то, приятель, достался кому?
– Видишь ли, это – особый вопрос,
встретимся снова, вернемся к нему.
Паруса обрасопив, они пошли,
поди-ка, успей про все расспроси!
Лишь песня в муссоне летела вдали:
– Rolling home, rolling home, across the sea!
Расстаемся, но я сосчитал сперва
паруса: вот бом-кливер, вот контр-бизань, —
круглым счетом их было двадцать два,
а кругом – синева, куда ни глянь.
Баллада о Густаве Блуме из Буроса
Наш «Горный скиталец» стоял в тот раз
в Сан-Педро, газолином грузили нас.
Там встретился в доках я с моряком —
он с братом моим был во Фриско знаком.
В жизни немало подобных встреч.
Густав Блум его звали – о нем и речь.
Он был из Буроса; я пронес
с корабля контрабандою кальвадос.
Обошлось в таможне без передряг,
мы оставили порт и зашли в кабак —
Блуму был известен любой притон,
в Голливуд попадешь иль в Уилмингтон.
«Я матросом был в девяностом году,
нашу „Клару“ чуть не затерло во льду,
был капитан далеко не трус,
но погиб и он, и помощник, и груз.
Я на шканцах старшим остался с тех пор,
пошли мы по компасу на Лабрадор,
в Нью-Йорке меня отпустил судья,
пошел в Австралию боцманом я.
А там – золотой лихорадки разгар.
Я решил: попробую снять навар.
В Нарроумайне я рылся в песке,
вернулся в Мельбурн – миллион в кошельке.
Ловлей жемчуга стал я пытать судьбу
и вылетел с делом этим в трубу,
в Квинсленде женщину я повстречал —
на полмиллиона карман полегчал.
Я завяз у фиджийки этой в сети,
двух парней родила она, черных почти,
но третий мальчишка сверкал белизной,
я подался во Фриско, и он со мной.
Там я бойню завел, а при ней – магазин,
за прилавок встанет, думал, мой сын,
но лишь пил досветла он и спал дотемна,
белокож, синеглаз, а душа – черна.
Он в Синг-Синге сейчас, худой, как скелет,
мне ж в магазине продыху нет,
но черные дети ему неровня,
в Южных Морях не бесчестят меня!
И вот я туда стремлюсь со стыдом,
там у черных детей мой счастливый дом,
оттенок кожи не сущий ли вздор?
Лучше черный трудяга, чем белый вор!..»
Харри Мартинсон
(1904–1978)
Поёт паяц
Пусть – ни звука, ни слова
о житье, о бытие.
Шлягер – слышишь ли – новый
запел шансонье.
Жизни знаю я цену,
радость – в вине.
Для чего же геенну
малевать на стене?
В сердце – песня и трепет.
Ни тревоги в уме.
Лепет в мире, лишь лепет.
Звезды, звезды во тьме.
Эпилог
К цели на ощупь ищем дорогу:
в ответ нам – ветры
летят, рыдая,
чтоб сгинуть вскоре.
Благочестивые, рвемся к богу:
в ответ нам – реки
шумят, впадая
в пучину, в море.
Бредем по пустыне в жгучую даль мы,
единственный компас – наша мечта.
Но едва зашумят над оазисом пальмы —
постигаем: чаша не испита,
с новой надеждой вперяем взгляды
в рыжий простор беспощадной хаммады.
Говорок проходит по каравану,
мы снова смотрим в море песка.
Короче не стала тропа к Иордану,
мираж растаял, цель далека.
Ропот рождается поневоле:
затем ли живем, идем – для того ли?..
Где виснет над севером, скованным стужей,
сиянья полярного бахрома,
на юге, в пустыне, где крик верблюжий
возвещает о жажде, сводящей с ума, —
никто не сумел разыскать доселе
разгадки, нашей конечной цели.
Говорок проходит по каравану,
мы снова смотрим в море песка.
Короче не стала тропа к Иордану,
мираж растаял, цель далека.
Но вперед, от восхода и до восхода,
бредет караван человечьего рода.
Из поэтов Дании
Хальфдан Расмуссен
(1915–2002)
Кое-что о всемогуществе
Пересекаю робкой походкой
луг, что подснежниками зарос,
и, светом весенним залитый, кротко
в небо смотря, задаю вопрос:
во исполненье чьего проекта
почки березы набухли, дрожа?
Ведь, несомненно же, создал некто
кукушкой – кукушку, стрижом – стрижа!
Что за рефлекс такой, и откуда?
Кем придуманы жабы, кем – журавли?
Кто вершит непостижное это чудо
в любом позабытом краю земли?
Одна и та же свершается тайна,
пред которой слова отступить должны.
И всюду мучит людей не случайно
секрет пробуждающейся весны.
Но ни из чуждых краев, ни из отчих
известия о разгадке нет —
и придется мне расписаться за прочих,
проговориться, выдать секрет.
Предположить я, пожалуй, способен:
подает о себе отовсюду намек
ребенок – величествен, крылоподобен,
вездесущий, животворящий божок.
Он танцует во всем, и мир ему тесен,
он везде и всюду, в каждой судьбе,
но главное чудо – что он бессловесен,
и он же – Слово само по себе.
Он вдохновляет и лай собачий,
и кваканье, рвущееся из пруда,
ведь это он – а кто же иначе? —
автор песен ягненка, песен дрозда!
В строках пролога, в словах эпилога,
а шорохе дюн и в шелесте рощ —
во всем, чего мало, во всем, чего много, —
мельчайшая часть. Величайшая мощь.
Слышишь, подруга, как ветер звонок!
Видишь – деревья уже зацвели!
Пусть в сердцевине зреет ребенок,
высшая сила нашей земли.
Кое-что о Луне
Ювелирною чеканкой,
драгоценным талисманом
диск луны сверкает белый
в антрацитной вышине.
Я сижу, стихи кропаю
дольником, изящно рваным,
а Нанетта тихо шепчет:
мол, пиши-ка обо мне.
Знаю, толпы виршеплетов,
тоже в лунный свет влюбленных,
чувства к оному сиянью
выставляют напоказ,
но когда луна сквозь ветер
поплывет в древесных кронах —
для меня она сверкает
ярче в десять тысяч раз.
Я хочу запеть о лунах
всею силою таланта,
но врывается Нанетта
без малейшего стыда:
где, докладывай, Сервантес,
ключ от нового серванта?
А в ночном просторе синем
те же луны, что всегда.
Я хочу пропеть о каждой:
мне стоять на пустыре бы,
затая в душе тревогу
на полночном холоду,
и стихи луне слагать бы —
так сказать, царице неба,
раздавивши сигаретку —
неприметную звезду.
С детства я не так уж много
вспоминаю лун зеленых…
… Дай-ка мне для сыра крышку!..
…Ох, Нанетта, не дури!
И сияли эти луны
на минувших небосклонах,
как волшебные колодцы
с дивной зеленью внутри.
…Спрашиваешь, час который?
Помню… Все головки сыра!..
Десять! Милая Нанетта,
Просто нет тебя хитрей!
Так о чем я там, простите?
…В сферах горнего эфира
были эти луны в детстве
легче мыльных пузырей!
Слышу из-за спинки кресла:
дурачок, тебя мне жалко!
Никакой луны зеленой,
ты учти, в природе нет.
Вот сюжет тебе – Нанетта,
и еще другой – фиалка,
и никто не усомнится
в том, что ты – большой поэт.
Час прохлады, море плещет,
детство мне напоминая,
я влюблен в покой простора
и в ночную тишину.
В небесах – луна, однако
рядом – девушка земная,
на двоих мы с ней поделим
эту самую луну.
Это мне-то половину? —
так Нанетта сводит счеты.
Что ты, право, разболтался
о какой-то там луне?
…Ювелирною чеканкой
собственной моей работы
диск луны сверкает белый
в антрацитной вышине.
Кое-что о начитанной лошади
Грустная лошадь сидит на холме одиноко,
клетчатый коврик постелен под этой особой.
Лошадь стара: упадет, лишь погладить попробуй,
глянет – увидишь печальное карее око.
Кажется, так ли давно, проявляя задатки,
встряхивал гривой, зубами сверкал однолеток?
Быстро годков пробежало под семьдесят этак —
пенсию дали – на Севере первой! – лошадке.
Лошадь мудра, хоть у возраста, ясно, во власти, —
Гете читает и прочие умные книжки,
Расмуссен ей по нутру, ну а для передышки —
чуть неприличные, но поэтичные книги о страсти.
Вечер, и воздух густеет: отпробуй, не мешкай.
Лошадь стоит, и созвездья запутались в гриве.
Люди в кафешке, чтоб стать хоть немного счастливей,
пьют и смеются – и месяц висит над кафешкой.
Рядом крестьяне, дневные дела разбирая,
тихо судачат насчет ветчины и бекона,
знают, что в мире законно и что – незаконно,
и говорят, что к бездождью – погода сырая.
Лошадь людей никогда и ни в чем не обманет.
Каждый рассказа про самое главное хочет:
что ж это в море так мокро? – рыбак пробормочет,
мельница ль ветер придумала? – мельник пристанет.
Мельница, мельник, муку сочинила во благо:
все урожаи иначе погнить бы могли бы.
Море водою полно специально для рыбы —
так на вопрос рыбака отвечает коняга.
Все объяснит – поэтично, понятно, уютно,
даже научно, цитируя благоговейно
где-то Кропоткина, где-то Альберта Эйнштейна,
все, что живет на земле, одобряя попутно.
Так, допоздна проболтав под совсем уже темным
сводом, расходятся люди в полночную дымку.
Лошадь тем временем с Генрихом Гейне в обнимку
на ночь ложится, на отдых, под небом огромным.
Виллиам Хайнесен
(1900–1991)
Танцующий тополиный пух
(Отто Гельстеду)
Так сейчас далеко, далеко, далеко
до пивнушки Давидсена на каком-то бульваре в 1918-м,
до гостиницы «Пекин» в 1968-м.
Все дальше от грядущего дня, дальше от сердца.
Лишь пух тополиный все так же
атакует пространство, беспечно танцуя вдоль улиц,
все так же, как некогда
в июньском Фредериксберге,
где опаловый свет розовеющей ауры раннего утра
отражался в паническом взоре Софуса Клауссена,
в мерцании комнат, заполненных дымом табачным и книгами.
Это было в те баснословные времена,
когда своевольное девичье сердце тебя омрачало,
заставляя издать не одно и не два стихотворных рыданья
о духе, ведущем войну партизанскую против монархии сердца,
о бессилии разума и «Всемогуществе танца».
Но, спаси и помилуй, – там было еще и другое,
там история целой культуры была,
философия от Гераклита до Иверсена,
утопизм от Томаса Мора до Тегерсена,
искусство во всем его множестве форм —
от Гомера до Кристенсена,
от пещер Альтамиры – и вплоть до Лундстрема!
Ты мне был университетом,
и огромный багаж восхитительных знаний, что привез я домой,
к островкам этим северным скудным,
до сих пор еще не до конца распакован.
Ах, в живых не осталось почти никого
от магических дней,
феерический ветер времен посрывал головные уборы
с тех, разумно-сосредоточенных, и с тех, деловито-тревожных,
и с уповающих, и с открытых душою.
Далеко, далеко этот ветер унес их носовые платки
со следами слез.
Все унес —
кроме (пока еще) слов,
что попали в печать и за годы накоплены в книгах, —
даже если характерно землистые пятна тленья
разрушают состарившуюся бумагу,
даже если они в пути.
Пока еще эти СЛОВА —
лакмус ошеломляющей мощи,
юное пламя поэзии и нерастраченной страсти,
даже черного юмора и пессимизма,
протеста и попросту крика,
доброй воли, любви, наконец!
Да, вначале, конечно же, было слово,
и оно полагало, что пришло навсегда,
но однажды уйдет и оно.
Это все ощущаешь в лукавой и мнительной старости остро,
(но надеешься – если случится, то поздно,
ну, а лучше всего – никогда).
Что же ТОГДА остается на свете?
Танцующий пух тополиный?
Может быть, и не он.
Ничего, ничего не останется, может быть, ничего
в этом мире вскипающей злобы звериной
и набравшего скорость военно-технического прогресса.
Ничего, кроме танца.
Только танец бессмертен.
Танцевальные жесты предметов —
даже если не волны пшеницы и не опахала листвы,
то по крайности танец пылинок в луче,
то по крайности звезд золотое мерцанье,
танец радости и неземного блаженства
в подвенечных, из вечности сотканных платьях,
все танцуют они, ибо в тот достопамятный вечер
в незнакомой стране, где мы повстречались случайно,
и, танцуя на гальке под восточными башнями
со стаканом в руке, вдруг припомнили старую, из
Фредериксберга, газеллу арабскую:
«Тот, кто постиг всемогущество танца —
Бога постиг,
Ибо постиг, что любовь убивает.
Аллах велик».
Из поэтов Италии
Франческо Петрарка
(1304–1374)
«Когда из рощи Дафна прочь уйдет…»
Когда из рощи Дафна прочь уйдет —
Горнило вспыхнет в кузнице Вулкана:
За тяжкий труд кузнец берется рьяно
И стрелы для Юпитера кует.
Бушует снег, и намерзает лед,
Померк июль под натиском бурана, —
Спустился Феб за пелену тумана
И вдалеке свою подругу ждет.
Злокозненные звезды Ориона
В открытом море губят корабли.
Сатурн и Марс ярятся распаленно.
Трубит Эол во всех концах земли,
Нептун встревожен, мечется Юнона —
Когда Она скрывается вдали.
* * *
«Но стоит улыбнуться ей, нежданно…»
Но стоит улыбнуться ей, нежданно
Явив пред нами тысячи красот, —
В глубинах Монджибелло труд замрет
Хромого Сицилийца-великана.
Юпитер стрелы кузнеца Вулкана
В колчан миролюбиво уберет;
Восходит Феб на ясный небосвод,
И с ним Юнона вновь благоуханна.
Цветы и травы землю облекли,
Зефир к востоку реет неуклонно,
И кормчим покоряются рули, —
Уходят злые тучи с небосклона,
Узнав Ее прекрасный лик вдали,
Той, по которой слезы лью бессонно.
* * *
«Жизнь – это счастье, а утратить честь…»
– Жизнь – это счастье, а утратить честь —
Мне кажется, не столь большое горе.
– Нет! Если честь несвойственна синьоре,
То в ней ничто нельзя за благо счесть.
Она мертва – пусть даже пламя есть
В ее измученном и скорбном взоре.
Дорога жизни в тягостном позоре
Страшней, чем смерть и чем любая месть.
Лукрецию бы я не осуждала,
Когда б она без помощи кинжала
В великой скорби казнь свою нашла. —
Подобных философий очень много,
Все низменны, и лишь одна дорога
Уводит нас от горечи и зла.
* * *
«Благой король, на чьем челе корона…»
Благой король, на чьем челе корона
Наследная, готов громить врага
И обломать поганые рога
Безжалостным сатрапам Вавилона.
И с нетерпеньем ждет родное лоно,
Что Божий самый ревностный слуга
На тибрские вернется берега.
Не претерпевши на пути урона.
Не бойся, что тебе готовят ков:
Твой нежный агнец истребит волков —
Пусть каждый хищник станет осторожен!
Так воплоти мечту сегодня в явь
И Рим в его надеждах не оставь:
Христу во славу меч достань из ножен!
* * *
«Душа благая, что угодна Богу…»
Душа благая, что угодна Богу,
Что прежде в плоть была облачена,
Но не погрязла в суетной гордыне
И менее других отягчена —
Тебе легко отправиться в дорогу;
К обители небесной благостыни
Ты в лодке хрупкой отплываешь ныне,
Отринув от себя соблазн мирской.
Легко и невесомо
Зефиром благовеющим несома
Средь мира, где объемлет род людской
Греховная и тягостная дрема. —
Ты, видя гавань на пути далеко,
Спеша найти покой.
Взыскуешь истого достичь Востока.
Мольбы людские, жалобы и просьбы,
Великим гневом благостно горя,
На суд предстали во святые кущи, —
И все же им одним благодаря
Вовеки на земле не удалось бы
Добиться справедливости грядущей.
Но, на Восток взглянули, Всемогущий
Воспомнит час распятья своего
Там, на священном месте, —
И Карлу новому мечту о мести
Даря, ему готовит торжество;
На помощь ныне ко своей невесте
Грядет Господь, могуч и непреклонен, —
От голоса его
Уже дрожат оплоты вавилонян.
В любом дому – от гор и до Гароны,
От Рейна до приморских берегов
Готовятся к сраженью христиане,
Ярясь во славу Божью на врагов, —
Испания, собравши легионы,
Уже давно в пути на поле брани,
Британия в холодном океане,
Вблизи страны нетающего льда,
Глядит туда, где снова
Звучит святого Геликона слово, —
Ее сыны уже сейчас туда
Спешат во имя замысла благого,
Столь розные по речи и одежде.
Кто видел и когда
Подобный гнев единодушный прежде?
Пусть северные страны как бы дремлют,
Угнетены морозом искони.
Там небо низко и поля бесплодны,
Но там в седые, пасмурные дни
Народы жребий воинский приемлют, —
Они, от страха гибели свободны,
Разобщены, но Господу угодны,
С германской страстью выкуют клинки,
И горе лиходеям —
Арабам, сарацинам и халдеям,
Живущим воле Божьей вопреки,
Чей род одним владыкой тьмы лелеем,
Что низменны, подлы, трусливы, злобны,
Грязны не по-людски,
Да и грешить почти что неспособны.
Прозреть давно пора по всем законам,
Освободясь от древнего ярма,
Которым душу мы себе калечим,
И силу благородного ума,
Что дан тебе бессмертным Аполлоном,
Яви теперь пред родом человечьим
Писаньем или вящим красноречьем, —
И пусть Орфей иль Амфион придет
Тебе на память ныне,
Когда Италия, о Божьем сыне
Мечтой окрылена, копье возьмет, —
Напомни ей великие святыни,
Зажги пред нею светоч путеводный,
Она идет в поход.
Подвигнута причиной превосходной.
О ты, под чьим благословенным кровом
Хранится множество премудрых книг,
Ты древность изучал неутомимо
От дней того, кто вечный град воздвиг
До Августа в тройном венце лавровом,
Чья слава на земле неколебима, —
Обида стран далеких кровью Рима
Оплачивалась прежде много раз,
И нынче неужели
Не примет Рим участья в общем деле, —
Иль набожно воспрянет в этот час,
Как не однажды восставал доселе?
Чем защититься супостат захочет,
Когда Господь за нас,
И нам победу благостную прочит?
Припомни Ксеркса с яростною кровью,
Что двинулся на нас в былые дни
Чрез море, словно грозная лавина, —
И жен персидских после вспомяни,
Познавших в одночасье долю вдовью, —
Припомни страшный пурпур Саламина —
Но пусть восточный нации руина
Ничтожна слишком, – для твоих побед
Вернее нет залога,
Чем Марафон и горная дорога,
Где Леонид врагу сломил хребет, —
Таких примеров бесконечно много;
Мы Господу хвалу несем в молебнах
За то, что столько лет
Ты – наш оплот пред сонмом сил враждебных.
Узри Италию и берег Тибра,
Канцона, – ты мешаешь видеть мне
Не реку и не гору,
Но лишь Любовь, что, представая взору,
Меня томит в мучительном огне
Теперь не меньше, чем в былую пору.
Ступай, не утеряй своих товарок
В благом пути, зане
Любви Христовой пламень столь же ярок.
Якопо Саннадзаро
(1456–1530)
К Икарийскому морю
Здесь пал Икар. Здесь каждая волна
Следы крылатого хранит поныне.
Здесь путь его закончился в пучине,
И поколеньям зависть суждена.
Да, эта смерть вполне искуплена,
Паденье привело его к вершине.
Блажен, кто так погиб, о чьей кончине
Песнь пропоют в любые времена.
Таится радость в неизбывном горе:
Он, словно голубь, взмыл за облака
И принял гибель в голубом просторе, —
Но именем его уже века
Необозримое грохочет море.
А чья могила столь же велика?
Уго Фосколо
(1778–1827)
К Флоренции
Хвала тебе, о брег, – тебя в долине
Ласкает Арно столько лет подряд,
Степенно покидая славный град,
В чьем имени рокочет гром латыни.
Здесь вымещали гнев на гибеллине
И гвельфу воздавали во сто крат
У твоего моста, который рад
Прибежищем служить поэту ныне.
Ты, милый берег, мне милей вдвойне:
На эту почву поступью небесной
Ступала та, что всех дороже мне, —
Здесь я впервые встретил чистый взгляд,
Здесь я вдохнул – мне прежде неизвестный —
Ее волос волшебный аромат.
Автопортрет
О ком мне плакать, как не о себе. Петрарка
Я худ лицом, глаза полны огня;
Пытливый взор страданием отмечен;
Уста молчат, достоинство храня;
Высокий лоб морщинами иссечен;
В одежде – прост; осанкой – безупречен;
Привязан ко всему не доле дня;
Угрюм, приветлив, груб, чистосердечен:
Я отвергаю мир, а мир – меня.
Не манит ни надежда, ни забава;
Как радость, одиночество приемлю;
Порою доблестен, труслив порой, —
Я робко голосу рассудка внемлю,
Но сердце бурно тешится игрой.
О Смерть, в тебе и отдых мой, и слава.
Из итальянских поэтов Швейцарии
Франческо Кьеза
(1871–1973)
«Законами и звездами чреватым…»
Законами и звездами чреватым,
лишенным божества и красоты
предстало небо человеку: «Ты
не центр Вселенной, ты – ничтожный атом».
Ответил человек: «Я мнил богатым
себя среди руин, но сны пусты;
сны – лишь предвестье жизни, как цветы,
что завязь предвещают ароматом.
Отрадно, если вера мне дана,
но только знанье – правый путь к вершине,
и жребием душа не смущена:
я в царстве мысли создаю твердыни,
утраченные мною в царстве сна. —
и я не сплю, я существую ныне».
* * *
«Весенний сумрак, ночь – и все вокруг…»
Весенний сумрак, ночь – и все вокруг
цветет. И город в золотые блестки
оделся, как на сказочном наброске
обласканный весной волшебный луг.
О луг златой, что наводнили вдруг
мелодии, напевы, отголоски,
и золотые потекли полоски
во все концы, на север и на юг.
И жизнь шумит, и с ней молва людская,
что медленней и тяжелей течет,
под горним светом звезд не умолкая, —
как будто в темной глубине пород
земли, цветущей в ожиданье мая, —
глухое бормотанье тайных вод.
* * *
«И был закон, народ, в тебе – мерило…»
И был закон, народ, в тебе – мерило,
Твоя судьба тебе же вручена.
Приемли мир и не жалей зерна
Земле, что недра для тебя раскрыла.
Раскована мыслительная сила —
Так разогни же смело рамена,
Как раскрывает все цветы весна
Навстречу блеску горнего светила.
Проснись, о человек, и позабудь
Неверие, лукавство и коварство.
Узри лежащий пред тобою путь —
Прославя доблесть и презрев мытарства,
Вступи же в кузницу судьбы и будь
Скипетродельцем собственного царства.
* * *
«На небесах высоких торжество…»
На небесах высоких торжество;
Там град бесстенный отверзает двери,
И ветр веков, скользя по эфемере,
Приумножает красок волшебство.
И рвенье человека таково,
Что, глядя на миры в небесной сфере,
В костер, пылавший у него в пещере,
Он обронил ребенка своего.
Увы, нам непостижен град верховный,
Младенцы, мы игре своей греховной
Творим кумиров детскою рукой, —
А наши очи, что в блужданье праздном
Предали фантастическим соблазнам,
В щепоти праха обретут покой.
Из поэтов Мальты
Джузе Мускат-Аццопарди
(1853–1927)
Залив Марсашлокк
Какая ночь, какая тишь в просторах!
Луна в заливе занята игрой —
Меж волн шныряет, множится в повторах:
Все волны моря – на один покрой.
В серебряных деревьях – тайный шорох,
И тени простираются порой
К тем синим облакам, среди которых
Клубятся звезды, как пчелиный рой.
Какая тишь! Как долго мир беззвучен!
Уснуть не смею: только ждать могу —
И, наконец, услышу скрип уключин, —
И вот уже бредет пастух с отарой,
И резко на восточном берегу
Бледнеют небеса над Деллимарой.
Рынок так рынок!
На мерки продается тут зерно,
На дюжины – что яйца, что ириски,
На бочки, разумеется, вино,
На штуки – тыквы, ну, а суп – на миски.
Изюм – на горсти, так заведено,
Миндаль – на кучки, а треска – на снизки,
На связки – лук, на ярды – полотно,
Мука – на фунты, на бутыли – виски.
Размер, подсчет – на вкус, на дух, на цвет,
Тюки, мешки, рулоны, кучки, бочки —
Все продается, исключений нет.
Пусть покупают кто во что горазд!
Издатель, счет переведя на строчки,
Газету, да и совесть, распродаст.
Дун Карм
(1871–1961)
Полярная звезда
Когда, устав от дне́вного труда,
я покидаю города горнило —
на севере я зрю тебя всегда,
исконно неподвижное светило.
Пока сестер счастливых череда
вокруг тебя танцует легкокрыло,
как мать, следишь за ними ты, звезда,
благоразумья верное мерило.
Лишь ты одна, недвижная вовек,
ведешь к заветной цели морехода
сквозь ураган и яростную тьму, —
и если брата иль отца на брег
чужой и злой закинет непогода,
то подари надежный кров ему.
Развалины
(Теми Заммиту)
Там, где к земле течет лазурь небес
И зелень всхолмий взлет остановила —
Еще фундамент ветхий не исчез:
На нем когда-то возвышалась вилла.
Ревнитель древний, римский камнерез,
Нам завещал мозаику настила;
Увы – ни колоннаду, ни навес
Столетий череда не пощадила.
Ни статуй мы, ни портика не зрим:
Все, что какой-нибудь матроны ради
Любовно здесь воздвиг могучий Рим, —
Все испарилось утренней росой,
И только между плитами, в засаде,
Хохочет Смерть с клепсидрой и косой.
Виет Ирда
Когда лучей закатных бахрома
Над склонами трепещет в пляске дикой —
Смотрю туда, в долину, где дома
Стоят средь пальм и тишины великой;
Когда к рассудку подступает тьма,
И отдых жаждет стать его владыкой,
И пусто все – лишь ветер от холма
Доносит песню жницы смуглоликой, —
Внемлю тому, чего не слышно днем:
Доносят в шелесте своем сады
Немые вопли ртов, забитых глиной, —
В который раз я думаю о нем,
О том, кто был виновником беды, —
И слышу поступь смерти над долиной.
Николь Бьянкарди
(1904–1987)
Портрет
Из-под Зеббуджа. Нынче – городской.
Хотя и духовидец, но эмпирик.
В стихе мальтийском – словно в мастерской.
Поэт – бесспорно! И трибун, и лирик.
Высок и худ. Достаточно мирской.
Одет – в сутану: значит, все же клирик.
Любитель славы. Да еще какой.
Однако не клюет на панегирик.
Экс-библиограф. Сложная судьба.
Сейчас – уже на пенсии. При этом
И не ослеп, и не нажил горба.
В литературе – держит старшинство.
Наставник – молодым. Отец – поэтам.
Пускай растут! Куда им до него.
Рузар Бриффа
(1906–1963)
Летний полдень
Природа задохнулась от жары
Невыносимой. Что поделать – лето.
В стихиях тишь, спокойствуют миры.
Земля обожжена и перегрета.
Вот – перечное дерево; с коры
Спадают шершни: ясно, песня спета.
Вот – мрачный жук, ползущий из норы
Через дорогу. Скверная примета.
Все в мареве. Оцепенел залив.
Белеет парус и чернеет рея,
Плывет кораблик – но и он сонлив.
Покой – в природе. В сердце – непокой:
Оно болит и, от жары дурея,
Терзается любовью и тоской.
Джузе Аквилина
(1911–1997)
Конь жизни
Конь Времени: на свете нет веревки,
Которая стреножить бы могла
Его: и, закусивши удила,
Он исступленно мчит без остановки.
Он – изначальный враг вольтижировки,
Он – ненавистник всякого седла,
Ему любая ноша тяжела,
Лишь безнадежно звякают подковки.
Конь Времени! Куда бежать коню,
Ему, чье тело гибче гуттаперчи?
Он мчит в закат, швыряя пену с губ, —
Я совершенно зря его маню:
Неистово сверкнула грива, круп —
Конь промелькнул и канул в черном смерче.
Детство
О, книги жизни первая страница,
Прочитанная мною так давно,
О, время детства! Кажется, оно
Еще и до сих пор могло бы длиться.
В нем сердце знай поет, поет как птица,
Житейской прозой не умудрено, —
Ему ни грана злобы не дано —
Затем оно и не умеет злиться.
Гляжу в былое, как с вершины вниз:
Встречаю на тропе в свое село
Ребят-соседей в Муншаре, в Аль-Кбире, —
Там известь жег я, там сажал маис…
Увы, все слишком зыбко в нашем мире,
И что прошло – то навсегда прошло.
Франс Камиллери
(1919–1990)
К Средиземному морю
Когда валы твои ревут, как звери,
О скалы распыляясь без следа, —
Я слышу грозный клич былых империй:
Их поглотили время и вода.
Зерцало неба, ты разверзло двери
Возмездию – и долгие года
То услужало ты любви и вере,
То бездну опускало города.
И Цезаря, и Александра – шири
Твои влекли от отчих берегов;
Ты помнишь день, когда при Абукире
Разгромлен был воитель знаменитый
Ты, море, приводило к нам врагов,
Но ты же и служило нам защитой.
Крепость Мдина
Как долго ты была настороже,
Пока тянулась старина седая, —
Ты грезила мечтой о мятеже,
Над сыновьями павшими рыдая.
Тебя освободил король Роже[20],
Но ты жила, по-прежнему страдая,
Вновь грянул бой – на этот раз уже
Наполеона к бегству принуждая.
Спи, крепость, и в уме перебирай
Чреду веков: как был отпор неистов
Мальтийцев, защищавших отчий край!..
Здесь, где приют герои обрели,
Теперь покой: одни шаги туристов
Тревожат прах моей родной земли.
Листопад
Я нынче не пойду
Туда, где летом, зноем опаленным,
По вечерам в саду
Душой вверялся деревам зеленым.
Погода такова,
Что входят в мир осенние расцветки,
В слезах летит листва,
И наготой отсвечивают ветки.
Зеленый цвет исчез,
Деревья ждут, без жизни, без надежды,
И молят у небес
Вернуть ветвям исконные одежды.
Но нагота дерев
Душе моей едва ли не дороже:
На тех, кто, умерев —
Остался юн, теперь они похожи.
Грядущую межу
Преодолеет год. Без опасений
Тогда в саду брожу
Наедине с листвой, уже весенней.
Я наблюдаю там,
Как ветви тянут к небесам объятья:
Судьбой дано садам
Менять листы – изношенные платья.
Ждать осенью весны
Приучен сад. Сколь радость иллюзорна!
Ведь люди лишены
Способности зазеленеть повторно.
Оливер Фриджири
(р. 1947)
Пальцы ветра
Концами пальцев тянешься ко мне,
ты, беспокойный, ты, жестокий ветер,
похож на топот беглого полка
твой грубый ритм – он смерть в себе несет;
сонаты ветра – на одно лицо.
Но нет, повремените, подождите,
я не хочу быть взрослым, летний ветер,
не стану ранить рук, как ранишь ты —
листва летит, цветы до срока вянут:
твое наречье трудно, голос груб,
фальшивый голое, что звучит во мне.
При ясном небе – дождь, зимой – жара,
весна – без роз, спешащих распуститься,
и осень – в одеянье листьев юных.
Душа спешит уснуть, но до того
спешит хотя бы слово начертать
на облаках, как на вагонах верных:
дрожит рука, неровно сердце бьется
среди стволов. Но – кровью напиши:
«Смоковница неплодная, фонарь
погасший, обескрылевшая птица,
уста без поцелуя, взор во тьму
уставленный, туда, где все черно —
таков твой голос, ветер; времена
сменяет год, сезон вослед сезону —
и маленькие птицы прямо вниз
летят в мои ладони, как в могилу,
в могилу, что способна всех вместить,








