Текст книги "Немного о себе"
Автор книги: Редьярд Джозеф Киплинг
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 31 (всего у книги 37 страниц)
Глава 32
Как я познакомился с важными персонами по дороге из Солт-Лейк-Сити в Омаху
Много видал я городов и людей.
Не поймите меня превратно. Я люблю этот народ, а если уж есть повод для уничтожающей критики в его адрес, то лучше я возьму это на себя. Не знаю почему, но я подарил им свое сердце, отдав предпочтение другим народам. Снаружи американцы, так сказать, недожарены и кровоточат по краям; они тщеславнее англичан и чудовищно вульгарны, словно египетские пирамиды, если покрыть их сахарной пудрой наподобие рождественского кулича. Они по-петушиному самоуверенны, соответственно необузданны, небрежны. Я понял, что люблю американцев, когда повстречался с соотечественником, который насмехался над ними. Он видел в них только дурное, начиная с тарифа и кончая принципом государственных чиновников «поступай, как знаешь», и поэтому считал их недостойными внимания истинного британца.
«Все признаю, – сказал я. – Их правительство похоже на временное, законы зависят от текущего момента, железные дороги сделаны из спичек и заколок для волос; их удачливость зиждется на обилии леса, вод и руды, но не является результатом умственной деятельности. И все-таки это самые прекрасные люди на земле. Пройдет сотня лет, и вы увидите, что произойдет, когда им закрутят гайки и они забудут некоторые патриархальные заветы покойного мистера Джорджа Вашингтона…»
Когда я оставил своего оппонента, то весьма нуждался в подкреплении своих мыслей, потому что попал в объятия совершенно обворожительного человека, которого случайно встретил на улице сидящим на стуле посреди тротуара. Он покуривал огромную сигару, и оказался коммивояжером, его пути проходили по Южной Мексике. Он рассказывал истории, от которых у меня волосы вставали дыбом: о забытых городах; каменных изваяниях богов, по глаза затянутых дикой порослью; мексиканских монахах; восстаниях и диктатурах. Он-το и затащил меня на Соленое озеро, чтобы искупаться. Озеро находится в пятнадцати милях от города, и туда часто ходят поезда – обыкновенные трамвайные вагоны без крыши. Железнодорожное полотно, как, впрочем, повсюду в Америке, поражало своими ухабами. На подступах к озеру местность стала совсем уже скудной. На твердых плоских берегах озера были устроены купальные мостки, эстрады, буфетные стойки, но они только подчеркивали унылость пейзажа. У американцев еще руки не доходят до своих пейзажей.
– Крепитесь, – сказал коммивояжер, входя в тяжелую, как ртуть, воду. – Входите же!
Я вошел и шел до тех пор, пока не всплыли мои ноги. Пришлось продвигаться вперед так, словно я противостоял напору сильного ветра, но мои голова и плечи продолжали торчать над водой. Ужасное ощущение – невозможность утонуть. Плыть было тоже бесполезно. От воды нельзя было оттолкнуться, поэтому я просто-напросто сел на нее и остался на плаву, словно роскошный анемон, посреди сотен других, барахтавшихся вокруг. Купаться в этом теплом, липком рассоле можно хоть три четверти часа, не опасаясь дурных последствий. Однако на берег выходишь покрытым с головы до пят белой солью. Если проглотить достаточную порцию этой воды, можно считать себя покойником. Это истинная правда: я глотнул только полпорции и вследствие этого покойник наполовину.
На обратном пути через плоскую равнину, которая окаймляла озеро, коммивояжер обратил мое внимание на некоторые народные обычаи. Большая железнодорожная платформа вмещала около сотни мужчин и женщин, «с песней на устах возвращавшихся с морей». Они пели, кричали, сыпали довольно солеными остротами, в общем, вели себя так же, как заморские сестры и братья из Старого Света.
Позади меня сидели две скромницы в белом. Никто не сопровождал их. На девиц обратил чары своей неиссякаемой любви избранник этого сборища – молодой человек с голосом великолепного диапазона. Девушки рассмеялись, но ничего не ответили. «Сватовство» было возобновлено в самых экстравагантных выражениях. Сидящие рядом зааплодировали. Когда мы приехали в город, девушки пошли своей дорогой, парни своей. Улица была густо затенена кронами деревьев. Увидев это, я вспомнил лондонских хулиганов и удивился, что никто не пристает к девушкам.
– Ничего особенного, – сказал коммивояжер. – Пусть кто-нибудь посмеет – его пристрелят на месте.
На следующий день точно в таком же вагоне по дороге с озера ко-го-то действительно пристрелили. Убитый оказался «уркой», что означает законченный тип уголовника. Он пререкался с полицейским, и тот прикончил его. Я видел, как по улице тянулась похоронная процессия: около тридцати экипажей, до отказа заполненных сомнительного вида мужчинами и подобными им женщинами. Местные газеты сообщили, что у покойного были свои достоинства, но это уже не имеет значения, потому что, если бы шериф не укокошил его, тот наверняка укокошил бы шерифа. Я почему-то расстроился и уехал, хотя коммивояжер с радостью принял бы меня в своем доме, несмотря на то что не знал даже моего имени. Я дважды встречался с ним душными длинными ночами, и мы разговаривали о будущем Америки, покачиваясь на стульях, вынесенных на тротуар.
Стоит послушать Сагу об Америке из уст молодого энтузиаста, который только что обзавелся собственным домом, куда поместил милую маленькую женушку, а сам на свой страх и риск готовился вступить на поприще коммерции. Я склонен поверить, что пистолетные выстрелы – случайность, достойная сожаления, а необузданность – всего лишь накипь на поверхности человеческого моря. Мне хотелось бы верить, что спокойная, хотя и поджаренная на солнце, пыльная Юта осталась далеко позади.
Вскоре по воле случая я попал в объятия другого коммивояжера, но совершенно иного склада. Это произошло, когда мы выбирались из Юты, чтобы попасть в Омаху через Скалистые горы. Он занимался бисквитами (об этом я сейчас расскажу). Когда-то судьба круто обошлась с этим человеком, одним ударом разбив его жизнь. И вот наш бедняга путешествовал с полным ящиком образцов, как во сне, а его глаза не замечали вокруг ничего радостного. В отчаянии коммивояжер обратился к религии (он был баптистом) и говорил о ее утешениях с безыскусной легкостью, присущей американцам, когда они заводят речь о делах сугубо личных. За Ютой расстилалась пустыня – горячая, голая, как Миан-Мир в мае. Солнце поджаривало крышу вагона, пыль залепила окна, и в потоке солнечного света, который пробивался через эту пыль, человек с бисквитами приводил доказательства силы своей веры, которая, казалось, составляла одно из чудес света. С помощью средств, схожих с теми, что привели на путь истины самого апостола Павла, она сулила мгновенное и осознанное искупление души, но самому страждущему не было дано ни предвидеть, ни предсказать, когда это произойдет с ним.
– Религиозное чувство нужно испытать, – повторял он. – Его рот подергивался, а под глазами темнели круги – следы понесенных утрат. – Религию надо прочувствовать. Нельзя угадать, когда и как это произойдет. Но это придет, сэр, подобно вспышке молнии, и еще предстоит побороться с самим собой, прежде чем снизойдут полное блаженство и вера.
– Сколько времени требуется для этого? – спросил я с благоговением.
– Иногда часы, а иногда много дней. Я знавал человека из Сен-Джо, который убеждался месяц, а затем к нему снизошел дух, как и должно быть.
– Что же потом?
– Тогда вы спасены. Вы ощущаете это и способны вынести все, что угодно. – Он вздохнул. – Да, все, что угодно. Мне, например, все равно, хотя признаюсь, что некоторые испытания все же тяжелее других.
– В таком случае вам, очевидно, приходится ждать, когда чудо сотворят какие-то внешние силы. А если этого не произойдет?
– Должно произойти. Говорю вам – должно. Так бывает со всеми, кто исповедует веруя.
По мере того как наш поезд тащился вперед, я узнал многое об этом вероучении и, познавая, не переставал удивляться. Странно было наблюдать за этим сломанным человеком, согнувшимся под тяжестью утрат, всякий раз при новых ударах судьбы убеждавшим себя в том, что спасается от мук адовых.
Стояла невыносимая жара. Мы миновали пустыню и ехали дальше по волнистым зеленым равнинам Колорадо. Я был разбужен (пребывая в состоянии забытья, я снял с себя все до единой тряпки, какие можно было снять) порывом ужасающе холодного ветра и дробью сотен барабанов. Поезд стоял. Насколько хватало глаз, земля фута на два была покрыта градинами величиной с пробку от шерри-бренди. Рядом с полотном дороги я увидел жеребенка. Он мчался к поезду неистовым галопом, но угодил задними ногами в яму, до половины заполненную водой и льдом. Минуту-другую он бил по земле передними ногами, а затем завалился на бок. Его забило градом насмерть.
Когда буря утихла, мы продолжали путь, пробираясь по рельсам на ощупь, потому что они могли разъехаться в любое мгновение. Машинист с американского Запада понукает свой паровоз, подобно субал-терну, укрощающему строптивого коня, можно сказать, с равным риском. Если нога коня попала не туда, куда следует, – что поделаешь, на то божья воля. Если все идет хорошо, значит, все в порядке, на то божья воля. Но я предпочел бы сидеть на спине такого коня, а не в поезде.
Поезд – подходящий объект для беседы на тему об одаренности американцев. Когда мистер Хоуэлс пишет роман, когда отчаянный герой запружает реку, опрокинув в нее с помощью динамита целую гору, или священник, ищущий популярности, венчает парочку на воздушном шаре, всемогущая американская пресса встает на задние лапы и начинает ходить по кругу, торжественно разглагольствуя о многосторонности американского гражданина. Они действительно разносторонне одарены – просто ужас! Неограниченное использование права на личное мнение (а это такое оружие, что только один из десятка умеет обращаться с ним), крикливая петушиная самоуверенность и непоседливость южанина, заставляющая американца ерзать на стуле, когда он говорит с вами, – все это вместе и делает его разносторонним.
Однако то самое, что американец называет разносторонностью, беспристрастный англоиндиец склонен оценивать как обыкновенную небрежность очень опасного свойства. Никто не в состоянии схватить на лету секреты какого-нибудь ремесла с помощью одного только разума, даже если этот разум – республиканский. Человек должен побывать в подмастерьях и изучать свое ремесло изо дня в день, всю жизнь, он хочет преуспеть в нем, если, конечно, желает добиться совершенства. В противном случае он попросту кое-как «проталкивает» дело. Часто и это не удается. Но в чем же состоит секрет такой формы умственного совершенства? Помнится, старина Калифорния, которого я буду любить и уважать вечно, рассказал мне парочку анекдотов об американской разносторонности и ее последствиях – их-το я и припомнил, и они снова поразили меня.
Мы так и не опрокинулись, но думаю, что ни машинист, ни те, кто прокладывал эту колею, тут ни при чем. Прочтите с десяток отчетов о последних железнодорожных авариях (их легко отыскать), не происшествиях, а первоклассных катастрофах, когда опрокидываются и загораются вагоны, поджаривая живьем несчастных пассажиров. В семи случаях из десяти вы найдете в конце следующее жизнеутверждающее заявление: «Происшествие, по-видимому, явилось результатом расстыковки рельсов». Это означает, что рельсы были прикреплены к шпалам с таким многосторонним умением, что костыли и прочие железки вследствие непрерывного движения поездов подались от вибрации и просто не удержались на месте. За подобные пустяки никого не вздергивают.
Мы начали подниматься в гору, а затем остановились в полной темноте. Какие-то люди подсыпали песок под колеса, выравнивали рельсы ломами, а затем «прикидывали», можно ли ехать дальше или нельзя. Не желая встречаться с Создателем, будучи в полусонном состоянии и с заспанными глазами, я прошел вперед, в общий вагон, и был вознагражден двухчасовой беседой с актрисой, которая села на мель, которую бросил муж и тем самым разбил ее сердце.
Она работала в четырехразрядной труппе, тоже севшей на мель, распавшейся и лишившейся импресарио. Актриса одурела от выпитого пива, в кармане у нее остался единственный доллар, и она сильно волновалась оттого, что в Омахе ее, возможно, никто не встретит. Время от времени она заливалась слезами, потому что отдала кондуктору пятидолларовый билет для размена, а тот все не возвращался. Кондуктор был ирландец и не мог украсть, поэтому я обратился к утешениям. По прошествии солидного отрезка времени я был вознагражден таким диким рассказом, историей, настолько запутанной и невероятной (и в то же время вполне вероятной), настолько стремительной (быстрой тут не подходит) в своих калейдоскопических переменах, что «Пионер» наверняка отвергнет любое, даже самое краткое ее обозрение. Таким образом вы никогда не узнаете, что эта подвыпившая блондинка со спутанными волосами была когда-то девчонкой на ферме в Нью-Джерси; как он, странствующий актер, сначала разжалобил, а потом покорил ее (но Па всегда был настроен против Альфа); как он и она вручили свой крохотный капитал обманщику-импресарио, поверив ему на слово, а тот распустил труппу в сотне миль от какого-то города; как она и Альф и некое третье лицо, которое еще не издало ни звука в этом мире, брели по железнодорожному полотну, занимаясь попрошайничеством на фермах; как третье лицо появилось на свет и туг же с плачем покинуло его; как Альф приобщился к виски и прочим вещам, рассчитанным на то, чтобы делать жен несчастными; как после странствующей актерской жизни, оскорблений, жалких спектаклей и провалов несчастных трупп она все же добилась вызова «на бис». Выслушивать все это было не слишком весело.
В пульмане ехала настоящая актриса (из тех, что путешествуют в роскоши, со служанкой и костюмерным ящиком), и несчастная порывалась обратиться к коллеге за помощью, но ей становилось плохо всякий раз, когда она пыталась, как и подобает сестре по профессии, с небрежной уверенностью пройти в следующий вагон. Затем появился кондуктор (пятидолларовый билет разменен должным образом), и девица разревелась от избытка пива и благодарности. Затем она постепенно уснула, совсем одна в вагоне, тут же превратившись чуть ли не в красавицу, которую не грех поцеловать.
Все это время Человек, исполненный печали, стоял в дверях, разделяющих актрис, и читал мрачные псалмы по поводу конца всякого, кто не выправит пути свои и не достигнет перерождения посредством чуда баптистской веры. Да, странная компания собиралась взобраться на Скалистые горы.
Я оказался самым удачливым, потому что, когда случилась поломка и нас задержали на двенадцать часов, я съел все образцы печенья, которые вез баптист. Они были разные, но все довольно питательные. Всегда путешествуйте с «коробейником»!
Глава 33
Через Великий перевал; как человек по имени Гринг показывал мне одеяния для покойниц
После многих проволочек и длительного восхождения мы подошли к перевалу, похожему на все боланские перевалы в мире. Этот назывался Черным каньоном реки Ганнисон. Мы поднимались уже много часов и достигли скромных семи-восьми тысяч футов над уровнем моря, когда перед нами открылось узкое ущелье, куда не проникали солнечные лучи, где скалы стояли отвесной стеной высотой в две тысячи футов. Река, усеянная острыми камнями, ревела и выла в десяти футах под нами.
Железнодорожное полотно было устроено по очень простому принципу: в поток свалили кучу мусора, а сверху уложили рельсы. В этой сумасшедшей езде было нечто таинственное, вызывающее изумление, захватывающее дух. Я остро переживал все это до тех пор (в путеводителе, наверно, отыщется хорошенько приукрашенное описание), пока не пришлось молить всевышнего за безопасность поезда. Нельзя было рассмотреть, что творится ярдов на двести впереди. Казалось, что по прихоти безответственного потока мы въезжали в земные недра. Затем показалась массивная скала, а за ней открылся удивительно извилистый поворот. Машинист увеличил давление пара до предела, и мы обогнули скалу чуть ли не на одном колесе. Река Ганнисон скрежетала зубами под нами. Вагоны нависали над водой, и, случись что-нибудь хотя бы с одним рельсом, ничто на свете не спасло бы нас от гибели. Я чувствовал, что в конце концов что-нибудь да произойдет. Страшное, мрачное ущелье, шипение воды цвета нефрита и забавные россказни кондуктора убедили меня в том, что катастрофа неминуема.
Миновав Черный каньон и другое ущелье, мы плавно выехали на открытую местность на высоте девять тысяч футов над уровнем моря, когда за очередным поворотом неожиданно наткнулись на плотину, переброшенную через пустынные воды. Была ли это дамба или наполовину разрушенная каменоломня – сказать трудно.
Локомотив успел издать дикое «уу!», но слишком поздно. Бык был великолепен. Бог знает, почему этот скот и его супруга выбрали для моциона именно железнодорожное полотно. Ее отбросило влево, а его захватил скотосбрасыватель и, перекатив разик-другой, зашвырнул по самые плечи в воду. Меня поразило бессмысленное, изумленное, тупое выражение его величественной физиономии. Он даже не рассердился. Не думаю, чтобы он успел испугаться, несмотря на то что пролетел по воздуху около десяти ярдов. Единственное, что он хотел знать, «не будет ли кто-нибудь настолько любезен, чтобы подсказать пожилому респектабельному джентльмену, что все-таки произошло?»
Минут через пять поток, кусавший нас за пятки в теснине, разделился на прохладном нагорье на дюжину серебристых нитей, превратившись в невинные форелевые ручейки, а мы сделали остановку в каком-то наполовину вымершем городишке, название которого не сохранилось в моей памяти. Он возник когда-то на гребне волны процветания. Тогда около десяти тысяч жителей бродили по его улицам, однако бум миновал. Большие кирпичные здания и фабрики пустовали. Обитатели ютились по окраинам в бревенчатых лачугах. Там были железнодорожные мастерские и еще что-то, а местный отель на сто с лишним номеров (его тротуар служил одновременно и станционной платформой) обезлюдел. Местечко выглядело пустыннее Амбера или Читора.
Кто-то произнес: «Форель… шесть фунтов… в двух милях отсюда». И этого было достаточно, чтобы Человек, исполненный печали, и я отправились на ее поиски. Город стоял в окружении холмов, оживляемых крохотными грозами, которые разражались над мягкой зеленью равнины, нависая над ней в виде мазков серого или янтарного дыма.
К нашей небольшой экспедиции присоединился адвокат из Чикаго. Мы посовещались по вопросу о мухах, но я не ожидал встретить самого Элайджу Пограма [357]357
Элайджа Погром – персонаж романа Диккенса «Жизнь и приключения Мартина Чэзлвита» (1843—1844), американский конгрессмен, произносивший напыщенные речи о великом будущем Америки (т. 2, глава XXXTV)
[Закрыть]во плоти. Он произнес речь о будущем Англии и Америки, а также о Великой Федерации, которая сложится с годами, когда обе страны, взявшись за руки, обнимут весь земной шар. По британским понятиям, он валял дурака, но, несмотря на некоторую напыщенность, в его словах был здравый смысл.
Можно ездить четыре месяца по Англии и не найти ни одного человека, способного выразить словами страстный патриотизм, подобный тому, каким был одержим маленький адвокат из Чикаго. И у него были свои достоинства, так, он предложил мне поохотиться денька три в Иллинойсе, если у меня появится желание отклониться от избранного маршрута. Можно лет десять путешествовать по всей Англии, прежде чем удастся разыскать человека, который способен предложить незнакомцу хотя бы сандвич, и еще лет двадцать – чтобы выжать из британца хоть каплю энтузиазма. В тот душный день мы говорили о политике, наживке и без устали бродили вдоль отмелей упомянутого ручья. Мал золотник, да дорог. Я потратил два часа, стегая водную рябь в предвкушении форели, которая (я знал это) была там, и под вечер, пропахший лугами, поймал рыбешку фунта на три. Я взял ее на порядком истрепанную, коричневую приманку и «приземлил» после довольно жаркого десятиминутного спора. Это была настоящая красавица. Если кому-нибудь из вас доведется «работать» на форелевых протоках Запада, вы правильно поступите, если захватите с собой самых тусклых мух. Местные жители смеются над крохотными английскими крючками, но тем не менее они держат, а искусственная серая, тускло-коричневая или светло-серая муха, кажется, угождает эстетическим вкусам местной форели. Выходя на лосося (прошу не выдавать меня), воспользуйтесь блесной, позолоченной с одной стороны и посеребренной с другой. Она пойдет наверняка, впрочем как и на рыбу другого калибра. Местные жители, похоже, пользуются снастями погрубее.
Я попытался найти мальчугана, который знал бы реку, и столкнулся с неизвестным мне образом жизни, жизни неторопливой и жалкой, но весьма любопытной. На окраине города, в хибаре, сложенной из упаковочных ящиков, проживало семейство. Они знавали времена, когда город был на вершине расцвета и претендовал на звание метрополии в Скалистых горах. Когда бум прошел, семейство осталось на месте. Она была приветлива, но покрыта грязью с головы до ног. Он – мрачный, чумазый тип. Что касается детей, те были просто вываляны во всевозможных отбросах. Однако жили они, можно сказать, в убогой роскоши – вшестером или ввосьмером в двух комнатах. Их устраивало местное общество. Я пытался сманить их восьмилетнего сынишку (тот занимался ловлей форели всю жизнь), но ему «что-то не хотелось идти», хотя я предлагал шесть шиллингов за работу, которая не сулила ничего, кроме удовольствия. «Я останусь с Ma», – сказал он, и я не сумел вывести его из этого состояния. Ma даже не пыталась спорить с ним. «Раз он сказал, что не пойдет, значит, не пойдет», – сказала она, будто мальчишка был какой-то неодолимой стихийной силой, а не обыкновенным пострелом, которого можно отшлепать. Что касается Па, развалившегося у печки, так тот наотрез отказался встревать в это дело. Ma рассказала, что в своей еще недавней молодости была учительницей, но я не услышал того, что хотел бы узнать прежде всего, – что привело ее в эту глушь и бросило в унавоженное обиталище. Сохранив приятный говор Новой Англии, она тем не менее привыкла считать стирку роскошью. Па, то и дело сплевывая, жевал табак, а когда раскрывал рот с иной целью, говорил как человек образованный. Тут крылась какая-то история, но я не смог проникнуть в ее тайну.
На следующий день Человек, исполненный печали, я и прочие пассажиры начали настоящее восхождение в Скалистых горах. Наши недавние усилия ничего не стоили. Поезд добрался до ужасной кручи, и его расформировали. Пять вагонов прицепили к двум локомотивам, а два других – к одному. Это было милосердным и предусмотрительным мероприятием, но сам я оказался настоящим идиотом, потому что мне взбрело в голову посмотреть, как чувствует себя муфта сцепления двух концевых вагонов, в которых ехали Цезарь и его сокровища. Кто-то потерял или съел нормальную муфту, а машинист нашел в тендере какую-то железку не толще проволоки для изготовления жилетных цепочек, и… «авось сойдет». Вы поймете, что я пережил, когда на крутых подъемах эта сцепка работала во всю мощь. Вообразите, что вас влекут по симлинскому утесу на крючке дамского зонтика. Далеко впереди, на две тысячи футов над нашими головами, вздымалось плечо горы, накрытое, словно эполетом, длинным противообвальным туннелем. Первая партия вагонов тащилась на четверть мили впереди. Позади извивалось и петляло железнодорожное полотно, слева чернела бездна. Мы поднимались все выше и выше до тех пор, пока и без того разреженный воздух поредел еще сильнее, и «чанк, чанк, чанк» пыхтящего паровоза стало ответствовать тяжкое биение изнуренного сердца.
Мы прокладывали путь сквозь пестроту светотени туннелей (кошмарные пещеры, сложенные из неотесанных бревен), время от времени останавливаясь, чтобы пропустить поезд, идущий вниз. Одно такое чудовище, составленное из сорока платформ, груженных рудой, едва сдерживали под дружный хохот и вопли тормозов четыре локомотива. Наконец после краткого обозрения доброй половины Америки, распростертой в нескольких лигах под нами на манер географической карты, мы остановились перед входом в самый длинный туннель на гребне перевала (около десяти или одиннадцати тысяч футов над уровнем моря). Локомотив пожелал перевести дух, а пассажиры – заняться сбором цветов, которые нахально просовывали головы сквозь щели в обшивке вагонов. У какой-то пассажирки пошла носом кровь, остальные дамы распростерлись на скамьях, хватая воздух широко открытыми ртами в такт пыхтению паровоза, а ветер, острый, как лезвие ножа, предавался разгулу в мрачном туннеле.
Затем, приказав ведущему паровозу уступить дорогу, мы приступили к исполнению заключительной части нашего путешествия – теперь уже вниз, нажимая на все отчаянно визжащие тормоза, и через несколько часов оказались на равнине, а чуть позже – в городе Денвере. Человек, исполненный печали, отправился своей дорогой, предоставив мне добираться до Омахи в одиночестве после беглого осмотра Денвера. Пульс жизни этого города напоминал ритмы могучего ветра, бушевавшего в туннелях Скалистых гор. Прогулка утомила меня, потому что незнакомые люди хотели, чтобы я порадел для каких-то шахт, пробитых в горах, либо помог затащить строительные лебедки на макушки недоступных утесов, а некая дама потребовала, чтобы я снабжал ее спиртными напитками. Я совсем забыл, что подобные нападения в общем-то возможны в любой стране, а чисто внешние, видимые невооруженным глазом знаки приличия в американских городах обычно не соблюдаются. За это я и уважаю этот народ.
Омаха (штат Небраска) была лишь остановкой по пути в Чикаго, но она помогла мне раскрыть такие ужасы, какие, пожалуй, я не хотел бы оставить без внимания. Складывалось впечатление, что этот город населен исключительно немцами, поляками, славянами, венграми, хорватами, мадьярами и прочими людьми Восточной Европы, но заложен был все-таки американцами. Никакой другой народ не станет перерезать движение по главной улице двумя потоками восьми-девятиколейных железнодорожных путей и с воодушевлением гонять поперек трамвайные вагоны. Время от времени на таких переездах происходят ужасные столкновения, но, кажется, никто не думает о строительстве моста. Это ущемило бы законные интересы гробовщиков.
Наберитесь терпения и выслушайте рассказ об одном из представителей этого класса.
Я нашел магазинчик, подобных которому не встречал никогда. В его витринах были выставлены мужские фраки и женские платья, однако манжеты рубашек были сложены на груди, а к фракам не полагалось брюк – ничего, кроме куска дешевой черной материи, ниспадавшей наподобие поповской рясы. В дверях сидел молодой человек, занятый чтением «Течения времени» Поллака, и я сразу догадался, что передо мной – гробовщик. Его звали Гринг (очень красивое имя), и мы разговорились о секретах его ремесла. Это был энтузиаст и художник. Я рассказал, как сжигают трупы в Индии. Он ответил: «У нас дело поставлено на более широкую ногу. Мы сохраняем, так сказать бальзамируем, наших мертвых. Вот!» И он предъявил отвратительные орудия своего производства, наглядно показав, как человек «сохраняется» от разложения, что является его законным правом от рождения.
– Хорошо бы пережить несколько поколений, чтобы посмотреть, как «сохраняются» мои люди. Впрочем, я и так убежден, что все в порядке. После бальзамирования к ним не пристанет ни одна зараза.
Затем он извлек один из тех жутких костюмов. От прикосновения моей дрожащей руки тот обратился в ничто. Так получилось потому, что фрак оказался без спинки! О ужас! Одеяние было скроено на манер щита черепахи.
– Мы одеваем в это, – сказал Гринг, изящно расправляя костюм на прилавке. – Как видите, у наших гробов спереди устроены оконца («Боже правый, это отверстие на крышке было окантовано плюшем, словно окно в экипаже!»), и вам все равно не видно, что там, ниже жилета. Следовательно… – Он развернул страшное, черное покрывало, которое должно ниспадать на окоченевшие ноги. Я отпрянул.
– Конечно, можно облачить покойника в его собственную одежду, если ему угодно, но это – настоящие вещи. Для женщин мы приготовили это! – И он показал глухое платье светло-лилового цвета, отделанное черным. Как и мужской костюм, оно оказалось без спинки и ниже талии переходило в саван.
– Костюм старой девы. Девушкам мы предлагаем белое с фальшивыми жемчугами по горлу. Они прекрасно смотрятся через оконце. Обратите внимание на подушечку для головы… и всюду цветы.
Можно ли представить себе что-нибудь более ужасное, чем позволить своим бренным останкам (словно обманщику, жившему одной ложью) уйти в мир иной, когда одна их половина побрита, прибрана и приодета, словно для торжественного приема, в то время как другая завернута в бесформенную черную простыню?
Мне известно кое-что об обычаях захоронения в разных частях света, и я настойчиво пытался втолковать мистеру Грингу хотя бы немногое об ужасном кощунстве, хихикающем гротеске ужаса, в котором тот был повинен. Это не дошло до него. Он даже показал мне последнее одеяние для мальчика. Бальзамирование, лицемерное украшательство ни в чем не повинного покойника были для него в порядке вещей, включая гроб с оконцем на крышке и с подушечкой, отделанный по высшему разряду.
Погребите мое тело, завернутое в брезент, словно рыболовная удочка, в глубоком море; сожгите мой труп на сырых дровах и без керосина в заводи на реке Хугли; пусть сделает свое дело паровозная топка; поджарьте меня электрическим током; да поглотит меня ил размытой дамбы, но не дай бог отправиться в бесспинном пиджаке в преисподнюю, усмехаясь через оконное стекло на гробовой крышке. Нет, нет и нет, даже если обещана «сохранность» от разрушительных сил могилы. Аминь!