355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ранко Рисоевич » Боснийский палач » Текст книги (страница 7)
Боснийский палач
  • Текст добавлен: 24 марта 2017, 04:00

Текст книги "Боснийский палач"


Автор книги: Ранко Рисоевич



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 12 страниц)

– Габриэль, – сказал он едва слышно, – Юркич.

– Кто это?

– Художник. Если бы я смог нарисовать хоть одну картину, как он! Траву, цветы, небо.

– Ты знай рисуй, вот и нарисуешь. Чего ж не нарисовать?

Он больше не слышит отца, молчит, опустив голову. Зайфрида настолько потрясает отрешенность сына, что он хватает цитру и начинает играть так громко, чтобы заглушить все и не слышать ни одного звука, кроме звучания своего инструмента, которое просто рвет его на части. Потом останавливается и скрещивает пальцы. Спрашивает, где Отто видел картины этого Юркича. Может, он еще какие-то видел, неизвестно где. И вообще, что он, отец, знает о своем сыне?

30

1903 год, во главе края становятся Калай и Буриан; Апеля, которым восхищался Зайфрид, сменяет барон Альбори, незнакомая личность, и только Исидор, барон Бенко, остается без замены, как и сам Зайфрид. Требуется знание местного языка, о названии которого они никак не могут договориться, но все знают, на каком языке тут говорят, это Зайфрида не волнует, он этим языком овладел, хотя от него и не требуют произносить речи при исполнении служебных обязанностей. Однако Зайфрида больше всего волнуют постоянные трения в народе, какие-то движения, требования, петиции, о которых вокруг говорят шепотом, или вполголоса, и появление которых оскорбляет его имп.-кор. Величество. Разве тот не лучше всех их знает, что надо народу, думает, а иногда и говорит вслух Зайфрид своему маленькому горбатому сыну. Что это за народ такой, который полагает, что он знает лучше и больше императора? И неужели император может быть против народа? Разве такое бывает? Ведь император совсем как отец, каждому своему подданному желает только добра, и только он знает, что его детям нужно, каждому дитяти в отдельности и всем вместе взятым – стоит ему только их оставить, как тут же начинаются распри, скандалы, драки, кровь и ненависть. И что же тогда лучше? Позволить им перегрызться, или установить, что для них хорошо, а что плохо, и чтобы они жили в мире и покое, пусть хоть и не всегда довольные жизнью? Кто еще может сделать человека счастливым?! Человек существо проклятое, хуже зверя, насытится и сразу гадить начинает, чтобы потешить свою сытую и пакостную душу. А вот у императора такого нет. Йок! Как у отца, который смотрит в будущее, а за это половина семьи его ненавидит и смерти желает. Что тут еще император может сделать? Подлизываться к ним, чтобы держава погибла? Нет, тысячу раз нет.

31

Часть разговора с преступником Зайфридом, так назвал В. Б. рабочий вариант неопубликованного газетного очерка.

– Вы, главное, рассказывайте, меня все интересует.

– Скитаясь по краю, от села к селу, я узнал о нем больше, чем кто-либо другой. Никто, кроме меня, не работал по всему краю. Сейчас, под старость, я вспоминаю все эти лица так, будто виделся с ними вчера. Каждый из них – история, столько историй, что и пересказать все их не смогу. А без них нет и нашей истории. Всех нас нет, так можно сказать. Подружил нас император, война разобщила, одни ушли, другие пришли, так всегда бывает.

– Что вы чаще всего вспоминаете?

– Ну что вы, я об этом не думал. А вот сегодня ночью вспомнил барона Перейру, внебрачного сына одного австрийского графа. Почему я про него вспомнил? Потому что все время думаю о том, почему рождаются ненормальные дети. Вы меня понимаете, да? Меня это уже тридцать лет занимает. Тот Перейра был придурковатый, женился на какой-то крестьянке, содержали его в Калиновике. Я его раза два-три видел. Он через кого-то пригласил меня на ужин. Слышал, что я хорошо на цитре играю, хотел послушать меня. Другие инструменты он терпеть не мог, особенно ненавидел скрипку и пианино. А цитра – да, цитру обожаю, говорил он, она мне маму напоминает.

«Я ведь не всегда таким был, – сказал он мне однажды. – Что я здесь делаю, пока отец в Зальцбурге балы задает? Все вальсы да вальсы, и все ему мало. Играют ему Штраусы, отец с сыном, денег ему не жалко, лишь бы послушать их у себя дома. Ладно, пусть он там заебется, извините за выражение, со своими вальсами. Я уже привык к здешним плачам. Но я так хочу цитру! Купил тут одну, но у меня слуха нет, играть не умею. Сколько ни пробовал, ничего не получается».

Он был лучшим моим слушателем. Я играл до изнеможения, и он меня ни разу не прервал. Музыка сблизила нас, но это не могло продолжаться больше одного дня. Играя, я смотрел на его лицо, оно светилось от счастья, от удовольствия или еще чего-то. Я думал, что тоже мог быть таким же счастливым, как он, если бы кто-то пришел ко мне и подарил такую музыку. Надо любить цитру, чтобы понять это. Я бы даже отважился, так сказать, в надежде, что вы меня правильно поймете: этого никому не понять, кроме австрийцев. Никто, уважаемый господин.

Меня не вдохновил его романтический рассказ об инструменте, без которого он не представлял себе существования, к тому же вовсе не в этом состояла цель моего визита. Я вновь направил разговор в нужное русло, о людях, которых он мог знать.

– Кого вы еще помните, кроме этого Перейры?

– Всех, абсолютно всех, как тех, кого повесил, так и тех, обычных и необыкновенных, кого повстречал в жизни. У этого Перейры я познакомился с человеком, который, как позже оказалось, был самым страшным разбойником в горах. Некий Давидович, кажется, Манойло его звали. Вам страшно делалось, едва вы с ним заговаривали. Смотрел на вас так, будто прямо сейчас выхватит нож и тут же зарежет. Ни одного доброго слова не мог для нас найти, да и не скрывал этого. Рассказывал мне о своих связях с людьми, которые готовы хоть завтра поднять восстание и перебить всех, кто пришел на эту сербскую землю, как он называл Боснию и Герцеговину. У нас столько доверенных лиц, что больше ни одной души и не потребуется. И принимался перечислять их, поименно, вращая кровавыми глазами. От злого отца и еще более худшей матери он, написал о нем Коста Тодорович в записке, которая попала к нам в руки в 1914 году, а вы наверняка знаете, кто такой был Коста Тодорович и где он служил. Мы об этом позже узнали, когда вошли в Малый Зворник, где он базировался. Все бросил, так что мы легко напали на след тех людей в Боснии, которых он упоминал в записке. Я говорю – мы, но только я с этим ничего общего не имею. Я шел за армией, вешал тех, кого приговорили к повешению. Да, так вот, этот Манойло сказал, что все эти доверенные лица – наши ярые враги. Кажется, я ему ответил, что все сербы до единого – наши враги. Придет время, мы вас всех в стаканах утопим, весело заявлял он мне. Мы оба хохотали над этим, он вслух, а я про себя, насколько хватало терпения, только он понял, что он мне смешон.

Я не понимал, зачем он мне все это рассказывает, но я не хотел переспрашивать его, потому что не для этого я пришел к нему. Меня интересовали исключительно фотографии, которые могли быть у него, а также его воспоминания о другом событии, о том, что восторгало нас, молодых, в то время. Для него оно, вероятно, не имело никакого значения, хотя в корне изменило всю его жизнь. Или я ошибаюсь? С чего это оно должно было ЕМУ изменить всю жизнь? Оно всем НАМ жизнь изменило.

32

Мать никак не могла согласиться с тем, что я не болен, и просто считала, что мое появление на свет было ошибочно, излишне. Болезнь была ей понятнее, потому что от нее можно вылечиться. Что, опять я написал слишком сложно? Да, сложновато, но не могу объяснить проще, прямолинейнее – чувствую, как собственный скелет ограничивает меня в движениях, как маленькая и неудобная клетка птицу, которая хотела бы еще немного подрасти, но не может – места не хватает.

– Нет в этом мире лишних людей, – говорили ей патеры. – Он – знак божий, береги его!

Подобные ответы не удовлетворяли ее, но она не знала, что со мной делать. Ее вера была обыкновенной, практичной – она требовала от нее конкретной помощи. Тогда я не понимал этого, временами даже думал точно так, как и она, но с годами все дальше отходил от подобного понимания веры.

Отец, наверное, был более верующим, чем мама, но не показывал этого, в этом вопросе, как, впрочем, и во всех остальных, он был закрытым человеком. Он позволял каждому быть самим собой, но не хотел, чтобы от него требовали разыгрывать из себя проповедника. Но я вспоминаю минуты, когда я чувствовал, как он верит в Бога. В большей степени это было связано с его работой, в которой Бог служил ему опорой, и в меньшей – с личной жизнью. Он требовал от Бога не помощи, а убежища, когда его одолевали мрачные картины его страшного ремесла.

Вместо церкви он водил меня в кинематограф, где мы сидели рядом в темноте, совсем как два товарища. Больше, чем картинки, мелькающие у меня перед глазами, и которые, по крайней мере, на первых порах пугали меня, меня радовала отцовская близость. Он не держал меня за руку, ничего не говорил и не объяснял, мы просто смотрели, а потом шли домой, все также не произнося ни слова.

– В этой темноте все одинаковы, – как-то сказал он, и я хорошо запомнил эти слова, потому что уже достаточно подрос, чтобы понимать такие вещи. И в церкви мы вели себя точно так же.

Да, я начал все это потому, что вспомнил патера Пунтигама, который исчез из Сараево, не только физически, но и духовно, хотя во время войны он был знаменит. Было непонятно, кто первый человек в официальной церкви, епископ Штадлер или он. Или же они были добрыми приятелями, которые хорошо знали, кому что позволено и кто на что имеет право. Многие ненавидели его, даже католики, не знаю, почему. Они открыто выступали против него и иезуитов. Отец считал, что это неправильно.

Однажды он пробился к патеру Пунтигаму, о котором по городу ходили разные сплетни, но во всех их подчеркивалась его строгость и искренняя вера. Попробую вспомнить, что отец рассказал мне об этой встрече. А также молитву, записанной рукой Пунтигама, которую я сохранил. Чтобы описать это, мне следует покинуть собственное тело и войти в отцовское, но это совсем не сложно. Вот он, здесь, а перед ним патер Пунтигам, или отец Пун-тигам, не знаю, как к нему обращаться, чтобы тот откликнулся. Да, именно откликнулся, потому что все, о ком я думаю и пишу, откликаются на какое-то имя, а если их называешь неправильно, они остаются мертвыми и немыми. Имя оживляет их, совсем как в сказке.

– Ты молишься? – прервал меня патер Пунтигам вопросом. Не меня – моего отца, Алоиза Зайфрида.

– Ну, как сказать, – заколебался Зайфрид, но отец Пунтигам не терпел колебаний. Для него это было первым знаком неверия.

– Правду, душегуб, – коротко, тяжело потребовал он. Зайфрид не любил, когда его так называли, чаще всего начальство, которому он не мог ответить по полной. И патеру Пунтигаму не мог ответить соответствующим образом, поэтому продолжил ответ:

– Не молюсь, отче, что тут скрывать.

– Вот это мне нравится. Признавая глубочайшее падение, ты приближаешься к Христу. Я дам тебе молитву, нашу, иезуитскую, она сильнее любой другой. Правда, другими тоже можно пользоваться, конечно же. Можно и их читать, но только после вот этой, которая гласит:

Душа Христова, просвети меня.

Тело Христово, спаси меня.

Кровь Христова, напои меня.

Вода Христова, освежи меня.

О, добрый Иисусе, услышь меня.

В ранах Твоих укрой меня.

Не дай отринуться от Тебя.

От врага злобного оборони меня.

В час смерти моей призови меня.

Дай мне прийти к Тебе,

Восхвалять со святыми Тебя

Во веки веков. Аминь.


Патер Пунтигам не смотрел ни на меня (я был Зайфридом, а не Отто), ни на кого другого, он закрыл глаза и долго молчал после молитвы. Ладони он сложил перед собой, совсем как монашенка. Мы сидели за столом, был вечер, тишина. Никогда, ни до этого, ни после я не чувствовал, что передо мной сидит святой человек, которому следует безоглядно верить и полностью предаться.

– Есть ордена и ордена, но Дружина Иисусова одна. Кто с нами, тот всей душой с Иисусом. Тебе легко будет присоединиться к нам, потому что ты не пользуешься большими мирскими благодатями, как те, что думают, будто примкнув к нам, они унизятся. Никто с нами не унижается, напротив – возвышается. Когда решишься, будет тебе легко. Нет такого греха, который нельзя было бы искупить таким образом.

Я переписал молитву с его листочка и пояснительные слова патера Пунтигама, теперь это принадлежало мне, но я хотел, чтобы оно оставалось отцовским. Или чтобы мы с ним слились в этой записке, и мне бы хватило этого. Но только перед виселицей я не хотел быть с ним одним целым. И чтобы он мне слова об этом не говорил, нет, не хочу, не могу слушать, затыкаю уши, чтобы не слышать себя самого. Странное это мое описание, опасаюсь перебраться на другую сторону, как пассажир на палубе парохода, который так согнулся на трапе, что не может более оставаться на своей ступени, скользит и в конце концов падает в трюм. Отец перед виселицей и есть трюм того парохода, на палубе которого я стою, упираясь ногами в ступеньку, на которой оказался. Как будто я этими словами бросаю якорь, закрепляюсь, чтобы меня не унес прилив неотчетливых воспоминаний.

Из всех картин, на которых я старался изобразить отца рядом с его виселицей, только одна сумела просто раздавить меня. Я уничтожил ее, хотя это была, пожалуй, лучшая моя работа. Отец под виселицей в образе одного из римских солдат, распинающих на кресте Иисуса. Меня просто ужас охватил, когда этот образ, непонятно откуда, родился в моей голове. Может, потому, что я впервые расставил вокруг виселицы несколько фигур, среди которых отец в своем черном костюме выглядел верховным исполнителем самой страшной в мире казни.

Святотатство ли повешение? Не об этом ли отец разговаривал с патером Пунтигамом? И что тот ему ответил?

33

Объективный голос рассказчика шепчет на ухо самому духу этой истории.

В новом, двадцатом веке мир даже не собирается успокоиться. Зайфрид было понадеялся, что народ, который он воспринял как свой собственный, примет и его. Его не просто как человека, ничего подобного он не требовал даже там, где когда-то находился его отчий дом, но как чиновника империи, руководимой высочайшей мудростью. Все в ней упорядочено, продумано, облагорожено императорским умом. Но здесь мало кто готов согласиться и признать это. Напротив, все делают для того, чтобы состояние дел ухудшилось. Все плохо, говорят рабочие, хотим больше получать и меньше работать. Ничего в ней хорошего нет, говорят про веру, утверждают приверженцы по меньшей мере двух других, да и третья вера, жидовская, тоже недовольна. И только католики помалкивают. Но и в их среде агитаторы призывают к беспорядкам, а не к порядку. Приезжают – Зайфрид бы ни за что не поверил, если бы не видел собственными глазами – из Загреба, будто работу ищут, а на самом деле подстрекают рабочих.

На востоке Европы еще хуже. Недавно русского царя свергли. Много здесь таких, что радуются этому, не любят русских. Зайфрид следит за событиями и не может не дивиться как легкомысленному русскому народу, так и безумным сараевским журналистам, которые этому не нарадуются. Не знают, идиоты, что царская власть есть знак божественного промысла, и человек не смеет мешать ей и подстрекать против нее. Царь – человек, он и ошибиться может, как же ему не ошибаться, но неужели его грехи настолько тяжкие, что после него никто их повторить не посмеет? Это все равно что свергнуть отца, который не дает тебе совсем пропащим стать. Не любишь его за то, что он из тебя человека сделать хочет. А ты желаешь негодяем стать, ухватить чужое и никогда больше не работать.

Рушится и распадается всякая старинная власть. Та, что была от Бога. Единственным авторитетом призваны стать они сами, какие-то новые революционеры, желающие контролировать мир из своих мрачных лож. Божий порядок не уважают. Слуги дьявола!

34

Рассказу необходима помощь со стороны, голос рассказчика, который вовсе не всеведущ, скорее всего, он просто любознателен. Сует нос куда попало, но рассказ в классическом его понимании не просто одобряет это, но и требует некоторой объективности. Особенно с той стороны, с которой ее пока не наблюдалось, со стороны закона, порядка, гражданского послушания. Ja, ja, послушания, а как вы думали? О, брат мой любезный, как бы нам не соврать более положенного!

Демонстрации 1906 года в Сараево и жестокий ответ власти.

В городе смятение. Что случилось с порядком и законом? Те, кто должен соблюдать закон и уважать порядок, требуют каких-то своих прав. Права на что? Какие права? Есть ли нечто такое, что им можно было бы дать, и о чем бы не подумала власть и не дала им? Особенно император.

Стачка! Что это такое? Бунтуют рабочие, не желают трудиться. Что-то в этом роде.

Город поделился на тех, кто поддерживает рабочих, и на противников стачки. Обе стороны ожесточенно нападают друг на друга, жаждут схватки и крови. Зайфрида швырнули в стену, он чуть не вывихнул руку. То ли его кто-то узнал, то ли ему это показалось, но они кричали:

– Провокатор! Что здесь делает провокатор? Валите его! Мать его провокаторскую!

Зайфрид отказывался верить своим глазам и ушам, откуда такое желание свалить власть, уничтожить все полезное, что сделано в этих краях за двадцать с чем-то лет? Разве улица должна решать, как будет выглядеть империя?! Сегодня так, завтра эдак – а в основном никак, шиворот навыворот, как это было тогда, когда мы сюда входили, а эти, здешние, каждый в свою сторону тянул, точнее, в три стороны.

Он хотел услышать ответ церкви, что скажет в вечерней проповеди епископ Штадлер, силу веры которого Зайфрид уважал. Но епископ в тот вечер не выступал с проповедью, уступил свое место иезуиту Пунтигаму. Сердце Зайфрида возликовало, когда он узнал о возможности послушать человека, у которого, к сожалению, его сын не остался на тот срок, на который бы следовало остаться. То есть, навсегда!

Силы мрака, сатанинские силы явились сюда, к нам, в Сараево. Они вошли в народ, в так называемых рабочих, чтобы восстановить их против хозяев и против власти, которая на стороне хозяев. Не трудно найти причину, по которой нам не нравится то или это, всегда что-то найдется. Тяжело противостоять искушению самим вершить справедливость и революционизировать мир. Потому что революции – зло, а зло известно от кого исходит и к кому подталкивает слабовольных и податливых. Податливость – болезнь общества, отвернувшегося от Иисуса. Иисус не был податливым. В вере нет места компромиссам.

Против зла следует бороться упорно, каждодневно, личным примером, добротой сердца и крепостью кулака, который может и должен ударить там, где никакие другие меры не помогают. Здесь говорят о каких-то народах, об их правах, но редко когда вспоминают о верующих, о необходимости крепить святую католическую веру. Ибо она есть единственное препятствие на пути масонства, которое стоит за всеми этими движениями, которые поставили своей целью свержение нашей священной Монархии. Можно ли смотреть на это с безразличием, или настала, наконец, пора сегодня, здесь, куда нас послала Божья воля, приступить к действиям и начать чистку?!

Искушения еще только предстоят, вот увидите, они объединят тех, кто еще вчера ненавидел друг друга. Как, зачем, спрашиваете вы. Чтобы уничтожить Божью власть на земле и разрушить нашу священную империю и нашу святую римскую церковь. Кто защитит ее, если не мы? Французы, псевдокатолики, а на самом деле вольные каменщики, распространяют по всему миру идеи, и не только идеи, но и посылают своих клевретов организовывать, подстрекать, поднимать народ. Социализм, национализм, либерализм – сквозь них смотрят на мир глаза сатаны!

Говорю вам, французская революция – дьявольское отродье, масонская резолюция на требовании развязать бесконечный террор. Все, что происходило после нее в той католической стране, греховно. Вот и здесь некие молодые люди создали организацию, избрав для нее символы той революции. Случайно ли это? Конечно, нет, потому что нет на этом свете ничего случайного, ни зла, ни добра. Особенно зла. Потому я вам обо всем этом и говорю, чтобы открыть вам глаза, укрепить вашу мораль и научить избегать ежедневно расставляемых капканов. И потому ваши моления должны стать ежедневными, как тому учит священная книга иезуитов, которую сам Господь продиктовал нашему отцу святому Игнацию.

И еще я помяну здесь Америку, в которой действует, как вам известно, безбожная конституция. Из Америки сюда, к нам, постоянно притекает зло. Именно туда сослали зло, чтобы оно не отравляло здесь наш народ. К несчастью, теперь оно возвращается, чтобы испытать нашу веру и нашу силу, нашу способность противостоять ему и в итоге их уничтожить. Не может быть для нас идеалом Америка, эта протестантская ложь, которая в свои объятия приняла и дала пищу и кров всем сектам.

Слабовольным нет места в этой борьбе. Чтобы подготовиться к ней, мы должны работать с молодежью, и только с молодежью, она наша единственная надежда. Я всю свою жизнь работал с молодыми, и остаток жизни проведу с ними. Буду учить их укреплять свой дух и свою веру. Нам не хватит того, к чему призывают францисканцы, ora et labora, нисколько. Это годится там, где существует одна вера, но только не здесь. Этот лозунг – сахарная водица, которая вызывает у меня смех, хотя мы, иезуиты, никогда не смеемся. Потому что смех – дьявольская выдумка. Кто смеется, тот думает не о вечном, а о земных делах.

35

Сохранившаяся вырезка из старой газеты. Нет пометки о том, какая это газета, скорее всего, «Босняк». На полях рукой Зайфрида добавлено: «Бихач, командировка, зима».

«В понедельник 25 ноября по городу прошел глашатай с барабаном и объявил народу, что завтра во дворе тюрьмы Окружного суда в Бихаче будут повешены двое убийц Хасанбега Чекича, поскольку к этому их приговорила юстиция. В обществе чувствовалось некое движение, и Йово Мандич принялся собирать подписи под просьбой к Е. Величеству помиловать преступников. Мусульманское общество, оскорбленное до глубины души преступлением убийц, не проявило соучастия, и не нашлось никого, кто подписал бы петицию. Во вторник (3.12.1907) в 7 часов утра приступил к работе палач Зайфрид, который прибыл туда из Сараево. Первым был подведен к эшафоту Миливойша Саво, который, едва увидев виселицу, потерял сознание. Подручные палача подволокли его к виселице, и таким образом он первым ответил за свои разбойничьи дела. Майкич Йово, мужчина крупный и сильный, увидев своего друга висящим, принялся рыдать и также потерял сознание. Когда он пришел в себя, он также заплатил головой за смерть Хасанбега, так что 8 минут спустя палач известил судебную комиссию о том, что правосудие свершилось. По окончании казни глашатай с барабаном вновь прошел по городу, извещая население о том, что справедливость свершилась над убийцами Хасанбега, тем самым продемонстрировав, что людей казнят за их отвратительные черты характера. Смерть действительно ужасна, и потому потребно такое наказание, чтобы люди на страшных примерах отучились совершать проступки, влекущие за собою подобное наказание».

Зайфрид часто слышал барабан глашатая в боснийских и герцеговинских местечках. Обычно он, сидя в кафане, наблюдал, как собирается городская беднота, дети, нищие и сумасшедшие, и открывают рты в ожидании того, что им сообщит императорская власть. Как только глашатай умолкал, они разбегались, чтобы разнести весть по переулкам. Максимум через час все уже знали, что зачитывал глашатай.

Так и той зимой, в Бихаче, барабан был особенно громок и зловещ. Рядом с виселицей стоял официальный, военный барабанщик. Он поднял ужасный грохот, от которого у Зайфрида заболела голова. Он не переносил ударов по растянутой овечьей коже, ритм которых разгонял мысли и выталкивал сердце к горлу. Как будто его, палача, будут сейчас вешать. И не только его, но и всех, кто собрался вокруг вешалки. И кто только придумал это?! Он легко представлял себе, какой ужас охватывал первые ряды старой пехоты, перед которыми вышагивали барабанщики, оповещающие о прибытии армии, жаждущей победы. Какая еще победа? Они были такими же барабанщиками, как те, рядом с виселицей, и предвещали бездушный расстрел обеих противоборствующих сторон.

36

Переписано с отцовского листочка:

«Император Франьо Йосиф был в Сараево в 1910 году и в основном хорошо был принят народом. Поезд прибыл в Сараево 5 мая в 3 часа пополудни, император проехал по городу в коляске с четырьмя белыми конями в упряжке, по набережной Апеля, при большом стечении публики и наличии усиленной охраны. Город был празднично украшен, но самым прекрасным украшением стала чудная погода в лучшем сараевском месяце. Все расцвело, избе-харало, как здесь говорят, ощущался аромат акаций и каштанов, распускались липы. Проезжая крутыми улицами Быстрика, а потом вдоль Миляцки, я впервые ощутил себя частью этого города. Пусть его величество наслаждается этой красотой столько времени, сколько сможет, сколько ему покажут, потому что он пленник своего божественного призвания. И еще, за несколько дней до прибытия его величества состоялась встреча главы земельного правительства с двумя таинственными людьми, одним из которых наверняка был патер Пунтигам. Речь вроде бы шла о защите высокого гостя от возможного покушения, о котором болтали в каких-то парижских бистро. Откуда я знаю об этом? Опять-таки от таинственного посетителя кафаны «Персиянец». Еще он говорил о превентивных арестах более чем десятка подозрительных личностей, все они были связаны с людьми по ту сторону Дрины. Слушай, душегуб, сказал он мне, с того берега придет несчастье и наша погибель, вот увидишь».

37

Я долго не мог понять церковь, патера Пунтигама, его слова. Мама выучила меня вечерней молитве, но требовала, чтобы я регулярно молился. Иногда она вспоминала об этом и начинала истерически вопить, что все мы попадем в ад, потому что мы безбожники и что мы справедливо наказаны, поскольку Бога забыли, но это случалось так редко, что я и припомнить всех ее слов не могу. Да, мы ходили в церковь, чаще вдвоем, и редко когда втроем. Со временем она и от церкви отошла, поскольку не могла смириться с бесплодностью своих молитв. Если Бог не может помочь ей, какой смысл верить в Его?

Отец Пунтигам дал мне Священное писание, но я редко читал его. Поначалу – да, но чем больше я читал, тем меньше понимал, о чем в нем говорится, к чему все эти слова относятся. Мне было безразлично, на каком языке читать, любой из них казался мне странным и недоступным для понимания. Однако все меняется, и вот уже пять лет, как я все чаще читаю его. А теперь я просто не расстаюсь со Святой книгой, она словно написана специально для меня.

Подбираю цитаты из Евангелия и переписываю их в свою тетрадку. Ищу мысли, относящиеся к смерти и убийству. Чтобы увидеть, что об этом говорит Бог, если это действительно книга Его мудрости. Или это книга человеческой мудрости, угодная Богу. Все равно.

Должно быть, мой отец знал эти мысли, и, вполне возможно, разговаривал о них с патером Пунтигамом.

Как бы он их прокомментировал? Попробую сейчас сделать это вместо него. Как бы переписать его мысли в тетрадку. Даже если они не его, я их ему подарю. У меня есть на это право – право сына.

Божья заповедь: не убий! Но Бог знает, что это относится к личности, но не к государству. Государство должно убивать, иначе его люди морально испортятся, и в итоге физически уничтожат друг друга. Нет государства, которое не убивало бы во имя справедливости. Господь заповедал Моисею и это: кто ударит человека, и тот умрет, должен быть погублен. А кто его погубит? От чьего имени? Палач от имени государства и во имя справедливости.

Еще говорят: кто намеренно убьет человека, стащи его с алтаря и казни смертию. Кто ударит отца своего или мать свою, да будет казнен смертию. Кто похитит человека, чтобы продать его или содержать его в своей власти, да будет казнен смертию. Кто проклянет отца своего или мать свою, да будет казнен смертию. И вообще: жизнь за жизнь, око за око, зуб за зуб, и так далее. Более чем понятно.

Моисей распространил смертную казнь весьма широко. Хотя он нигде не упомянул, что смертную казнь следует осуществлять профессионально, не причиняя мучений приговоренному. Разве это не было согласовано с Богом?

Всем своим ненавистникам отец мог ответить так, как ответил Моисей: не сквернословь, судья, и старейшинам рода своего не говори похабные слова. А отец был правой рукой судьи, его мечом и вервием, следовательно – Божьим перстом на земле, который карает людей.

И вот теперь я задаюсь вопросом: кто я? Сегодня вечером, здесь, в нашем старом доме, который едва только не рушится на меня – кто я? Под этот ветер, что зловеще дует с Требевича, продираясь сквозь окна и под двери до моих мелких рахитичных косточек – кто я? И надо ли будет что-то писать на кресте, когда меня зароют в землю?

38

Покушение на престолонаследника, выворачивание мира наизнанку, встряска и перетряска. Что я знаю об этом? Когда пробегаюсь по своей и отцовской жизни, все мне кажется мелким и удаленным от меня на многие километры. Но временами кажется, что оно здесь, рядом, под рукой. Внутри что-то осталось, но как до него докопаться? А в итоге окажется, что оно тоже пустячное. Впрочем, как и все остальное.

Не знаю, писал ли я уже о том, что отец, за редкими исключениями, не водил меня в город, или, еще точнее, делал это редко и нерегулярно. А мне так хотелось сходить посмотреть на престолонаследника, туда, вниз, к Миляцке, где собралось столько счастливых людей. Был прекрасный солнечный день, лето пришло и в Сараево. Я представлял, как здорово было бы там, внизу, потолкаться на улицах, в веселой толпе, по лавкам, весь день. Остановишься перед витриной и любуешься на всякие чудесные вещи, доставленные сюда со всего мира, неизвестно из каких стран. Но у отца не было привычки водить меня с собой. Он уходил, оставляя меня на попечение матери, предоставляя самому себе.

Если бы я решился и попросил его, он, может быть, и взял меня с собой. А так, сам по себе, он об этом и не думал. А что ему думать, все идет само по себе, по привычке, а не размышлению.

За день до этого, примерно так, кто знает, зачем и почему, отец сказал мне, что хотел бы быть шофером. Сидеть впереди на манер извозчика, но не извозчиком, и чтобы люди разбегались в стороны. Так он представлял себе Фердинандова шофера, Шойку Леопольда. Сейчас мне это его желание кажется смешным, а тогда не казалось. Почему я сейчас вспомнил об этом? Наверное, потому, что за день до покушения он видел в городе автомобиль с эрцгерцогом и его супругой, вроде бы без сопровождения, перед лавкой с коврами. Его это удивило, он даже усомнился в том, что это был сам эрцгерцог, и решил, что кто-то другой переоделся эрцгерцогом. Я спросил, зачем он переоделся? Так поступают, чтобы подстраховаться, недовольно ответил отец. Если кто-то захочет стрелять, пусть стреляет, понимаешь, в этого, другого, а не в того, настоящего. Следовательно, это не были эрцгерцог с супругой, а их двойники, как это называется, люди на них похожие. Чтобы проверить, станут ли в них стрелять.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю