Текст книги "Боснийский палач"
Автор книги: Ранко Рисоевич
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 12 страниц)
– А может, это просто предлог был, или же они договорились, чтобы он смог переселиться в Баня-Луку? Хитрый это народ.
– Когда бунт начался, Вучкович присоединился к Пецие. Шуровали они в окрестностях Подградца. Но, признаюсь, был он осторожен. К Саве не спускался, все еще боялся бега. Между ними как будто договор такой был: не трогай ты меня, и я тебя не трону. Однако вскоре и от Пеции ушел, просто так, молча от повстанцев ушел. Когда в долине у Гашницы погибла дружина Пеции, Вучкович подался еще глубже в горы. Его в домах не могли не принимать, не давать еду и одежду. Всем пригрозил, что головы поотрывает, если прознает, что они с властями знаются.
– Или они просто таким образом оправдываются?
– Все может быть, но не в нашем это характере – слушаться и отдавать. Они его возненавидели, как только он там появился, и начали сообщать мне, где он да в какую сторону ушел. А поди угадай, где он через день или полчаса будет, никто этого не знал. Я, конечно, мог их пособниками объявить да перевешать всех, но нет. Не виноватые они были. Нельзя за дикого зверя отвечать. Вепрь или медведь, вот такой он и был, этот Вучкович. Были и другие, но я тебе про него рассказываю, потому что именно ты его повесил. Но вот, наконец, он двух моих человек убил, своих земляков. Мы ждали, пока его усталость одолеет, иначе никак живьем взять невозможно было.
– И все это он один?
– Волчара он был, одиночка, редко когда в компании. Говорят, и на женщин нападал, известно почему. В последнее время избивал и грабил. Сейчас многие вздохнут с облегчением.
– А девчоночки, господин Пасколо? – резко переменил тему беседы Зайфрид. – Где они теперь?
– Девчоночки в прекрасном новом доме. Желтым выкрашен. Все новехонькое, и девчоночки тоже. Говорят, из Галиции. Мальчик вас отведет.
– Господин Цветичанин, что скажете?
– Не привык я к этому, но разок попробовать можно. Только не знаю, за чей счет.
– Ха-ха-ха, я и не подозревал, что вы так с людьми шутить умеете!
10
Зайфрид умеет оказаться рядом с людьми, которые ему интересны, навязаться к ним, завезти разговор, во время которого они будут часто кивать головой. Если знают, и если даже не знают, кто он такой. Как будто внешний вид подсказывает, а иной раз и прямо указывает на его профессию. Хотя мало кто из людей мог описать палача, не того, о котором мы ведем рассказ, а любого палача – просто мало кто их видел. И пусть никогда не встречают их на своем пути, пусть им свезет по жизни. Тем не менее, наш палач тут, на улице или в кафане, молчит, поглядывает, выбирает. Взгляд его упирается в чью-то шею, белую и податливую.
Много раз говорили ему, что следует избегать мест, где собирается народ. Почему – не объясняли, хотя он быстро пришел к выводу, что из-за собирающейся там публики, а не ради его самого, или, не дай боже, из-за властей. Что его никто не боится, что народ об этом даже не думает, и тому подобное. Напротив, он полагал, что появление в народе, на улице, где угодно, может быть только полезным, ни в коем случае не страшным. Как и в случае с любым другим мастером или ремесленником, одно дело, когда имеется в виду работа, и совсем другое, когда человек идет своим путем и по другим делам. Он просто живет. Не хочет быть исключенным из жизни. Нет для этого никаких причин.
Он чувствовал, что начальники почему-то недовольны им, и задавался вопросом, с чем бы это могло быть связано. Но не слишком сильно ломал над этим голову, пусть они себе чешут там, где у них свербит, но только не он.
Очень скоро стало известно, что Зайфрид любит сомнительные компании, их участников он считал людьми искусства, весельчаками и беззаботными прожигателями жизни, в то время как чаще всего они были обычными циркачами. Он и цыган может стаканчиком угостить, правда, если только обстоятельства позволяют. То и дело жалуется, что денег не хватает на подобные траты и благотворительность, но кое-что все-таки найдется. Особенно если речь пойдет о цыганочке, готовой потом забраться в его постель. Тут он не привередничает, она может быть совсем молоденькой, но и от старых он не отказывается. Вплоть до такого возраста, в котором совсем матереют и забывают, что надо делать. Ему словно приятно, что молоденькие относятся к нему с уважением, как к отцу, хотя ему нравится и сыночком побыть, когда проводит время с опытными старушками, через которых прошел не один полк оккупационных войск. Иногда кто-то из таких доверительно сообщал, что когда-нибудь ему это надоест. Кто рано начинает, тот рано заканчивает. Не любил он мудрые изречения, обычно скалил зубы в ответ.
Он мог спросить доктора Кречмара, откуда у него только силы берутся и такая потребность, но ему и в голову не приходило, что он в этом деле чем-то отличается от прочих. Разве люди вокруг не такие же, как он, если только об этом и говорят? Все мужские разговоры только к этому и сводятся, чего же ему-то быть каким-то особенным.
Да только жизнь свое берет, Зайфрид знакомится с доктором Кречмаром, высокую стройную фигуру которого он давно с любопытством рассматривал. Настолько он отличался от прочих участников экспедиций в бунтующие края.
Зайфрид вез собой бутылку ракии, заткнутую кукурузным початком, и вот он протянул ее доктору Кречмару.
– Что это? – сухо поинтересовался тот.
– Ракия, доктор. Живой огонь.
– Какая, молодой человек?
– Грушевая. Из черной груши, которая самая вкусная делается, когда сгниет наполовину. Ничего лучше здесь не произрастает.
– Здесь – да, но в Герцеговине получше есть, лоза. Виноградная лоза, божественное растение, из которого божественный напиток получается – лозовача.
– И вино, доктор.
– Так ты в напитках разбираешься, молодой человек?
– Ну, я так не сказал бы.
– Мне можешь прямо говорить. Ты за казнь отвечаешь, не так ли? Палач, попросту говоря?
– Назначили…
– И тебе это нравится, да?
– Откуда я знаю? Если начальство велело…
– Ну, со мной можешь откровенно говорить. Давай посмотрим, что у тебя за ракия.
Одежда на докторе Кречмаре в обтяжку, нос острый, как у кобчика. Он слывет за хорошего врачевателя, несколько вспыльчивого, но старательного. Не надо его долго уговаривать вскочить в седло и скакать целый день, чтобы посмотреть больного, который даже и не солдат. Нет для него разницы между военными и цивильными. Но зато терпеть не может, когда кто-то вмешивается в его дела. Ходят слухи, что он любит ракию и женщин. Насчет ракии – точно, а вот про женщин – не совсем уверены. Но факты свидетельствуют в пользу слухов.
С жандармским капитаном на Соколац прибыла его молодая жена Ингеборг, которую все звали просто Ингой. Неестественно бледная, с большими голубыми глазами, с длинными светлыми волосами. Для песни создана, говорили те, кто увидел ее в те первые дни августа месяца. Не выдержит она здесь, комментировали старухи, беззубые бабы, которые просто не могут о людях сказать ничего хорошего, а все только гадости и гнусности. «А с чего это ей не выжить?» – спрашивали те, что помоложе. Эх, вот сейчас мы вам и расскажем.
У Инги были постоянные головные боли, начались они с того дня, как на Соколац поднялся доктор Кречмар. Он приходил туда в основном тогда, когда командира жандармов Ганса не было дома. После полудня Инге обычно становилось легче. Иногда она даже распевала свои швабские песенки, слова которых никто не мог разобрать, а иной раз даже слов в них не было, только мычание. Умела она и йодловать, но это с ней случилось только один раз, никто знает, по какой причине. Будто звала кого-то, хотя у нее никого в тот момент не было. Доктор оставался у нее до обеда, потом она ложилась на подоконник и смотрела на темный лес, что окружает Соколац. Где-то там носился ее дорогой в погоне за гайдуками. Боже, что это за народ?! Дикий, говорил доктор Кречмар, дикий. Как и эти горы и леса. Не может он быть иным, только таким.
Он глотнул из бутылки, предварительно вытерев горлышко рукавом, как это делают здешние крестьяне. Передернулся, когда ракия влилась ему в пищевод.
– В этой ужасной стране только одно хорошо – ракия!
Он сделал еще глоток, заткнул бутылку и посмотрел на Зайфрида, как смотрел на пациентов, которые что-то недоговаривали. Собственно, почему ракия?
Зайфрид человек не робкий, однако понимает, что можно и что нельзя.
– Что происходит с человеком, когда его вешают?
– Вот черт побери! Почему это тебя интересует?
– Хочу подойти к повешению с научной точки зрения.
– Наука разъясняет, но руководства к действию не дает. Повешение и есть повешение, независимо от того, сам человек вешается или ему кто-то в этом содействует.
– Нет, доктор, не так, посмею вам возразить.
– Смотри ты на него, а? Ну, посмей. Почему считаешь, что разница есть?
– Когда человек сам вешается, это не моего ума дело. Пусть себе мучается, сколько хочет. Я видел одного, который повесился в клозете на дверной ручке. Затягивал и затягивал петлю, пока не потерял сознание и не удавился. Ужас просто. Сколько раз я видел, как приходилось повторять повешение, когда что-то не срабатывало. Даже у меня нечто подобное случалось. Это меня задевает, жертва не должна мучиться. Не по христиански это, да и не по закону. Хочу, чтобы все было быстро и окончательно. Тип-топ, и готово.
– Прости, я удивлен. Ты, парень, не палач, а доктор настоящий! У меня про это дело книжка есть. Я частенько должность судебно-медицинского эксперта исполнял. И тебе точно опишу, что происходит с повешенным. Вот так. Что происходит, когда петля затягивается на шее? Какие усилия необходимы? Я имею в виду физическую силу, приложенную любым способом: можно и за ноги тянуть, и тому подобное. Дилетанты полагают, что петля ломает позвоночник, но это не так: она прекращает приток крови к мозгу. Считается, что для полной компрессии югулярной вены достаточно усилия в два килограмма, а каротидной артерии – от трех до пяти килограммов. Для перекрытия дыхательных путей необходимо как минимум пятнадцать килограммов, а вертебральной артерии – тридцать. Исходя из этих требований, можно предположить, что повешение возможно осуществлять в самых разнообразных положениях, даже в лежачем, при единственном условии, что вес части тела превышает указанные цифры, к каковому выводу ты и сам пришел в результате наблюдений и размышлений. Твой пример с клозетом также неплох. В момент затягивания петли немедленно происходит потеря сознания, в крайнем случае – восемь секунд спустя. Известно, мой друг, что мозг расходует огромное количество кислорода, а благоприобретенные резервы он тратит всего за несколько секунд. Если в него не поступает новая порция кислорода, то вследствие повреждения клеток мозга наступает потеря сознания. Клетки мозга умирают очень быстро, гораздо быстрее прочих клеток нашего тела. Через пять – семь минут разрушения становятся ирревезирбильными, то есть безвозвратными, и никакая, даже самая профессиональная помощь не в состоянии вернуть человека к жизни. Ты следишь за моей мыслью?
Слушая доктора Кречмара, Зайфрид в глубине души переживал драму собственной несостоятельности – как несправедливо, что судьба не проявила благосклонности, и жизнь не дала ему возможности изучить медицину! Но есть все-таки лекарство от этой беды, он начнет учиться сам.
– Да, да, слежу! – поспешно ответил он.
– Вряд ли ты поймешь, но все-таки. И от этого вылечиться можно. Что еще важно в этом деле? После затягивания петли наступает полный покой, за которым следуют судороги и подергивания, которые длятся около тридцати секунд. Ты ведь это заметил, не так ли? Ты внимательный наблюдатель, это хорошо. Далее следуют еще от пяти до десяти сильных судорог, примерно каждые пятнадцать – тридцать секунд. Затем начинает работать мускулатура лица, вываливается язык и течет слюна. Слабые признаки жизни могут проявиться даже минут через двадцать. И что же здесь самое интересное? Появление спермы в моче, агониальная эрекция, то есть, он просто кончает. Ты ведь заметил это? Ах, эти сладкие судороги! Как тебя зовут?
– Алоиз Зайфрид, доктор.
– Вот в этом, Алоиз, и есть тайна жизни. Повешение есть то же самое, что и вершина сексуального акта, во всяком случае, если речь идет о мужчине. И то, и другое – агония. Агония жизни, которая говорит нам, что сексуальный акт есть конец существования. Испускаешь сперму, и больше ты никому не нужен. Все, что следует после этого – чистая прибыль! Пей, ешь, еби!
– Что-то ни вас, ни меня на закуску не тянет! – откликнулся Зайфрид с улыбкой.
– Ты мне нравишься, Лойзик, как у нас говорят. Я, наверное, подарю тебе кое-что. Так что читай, учись, может, тебе не только полезно, но и интересно будет.
Он открыл зеленый деревянный сундук и вытащил большую, довольно-таки потрепанную книгу. Анатомия.
Так началась необычная, если мы позволим себе некоторое преувеличение, дружба доктора и палача. Во всяком случае, они стали более-менее хорошими знакомцами, которых на долгие годы сводит жизнь, как это обычно случается, особенно в таких краях.
Зайфрид все же немного побаивался врача, вспоминая патологоанатома, который рассказывал солдатам такие ужасные вещи, что они старались исподтишка поколотить его, каковые попытки он использовал для предания их телесным наказаниям. Он ни для кого не мог найти доброго слова, называя каждого идиотом, скотиной, кретином, говном.
Как-то раз он рассказал об этом доктору Кречмару, на что тот улыбнулся и отозвался загадочной фразой:
– Он был совершенно прав, но только не следовало произносить эти слова вслух. А если уж произносишь, то начинай с себя. Всегда – с себя. Это как лекарство. Если ты не испытал лекарство на себе, тем более новое, незнакомое, то не имеешь права прописывать его другим. Как ты думаешь, что этот идиот говорит себе утром, глядясь в зеркало, а?
11
Строго придерживаясь духа этой истории, рассказчик не может упустить случай, чтобы вмешаться в ход событий. Просто идеальный для этого момент, и потому – вперед, в народ!
Душный августовский послеполуденный час. Кто сумел – спрятался в тенек, совсем как тот белый лохматый кобель, что трупом лежит под раскидистой липой. Благодаря ее величественной кроне, здесь, на Быстрике, тенисто, весьма комфортно для нескольких постоянных клиентов, которые тихо, почти в молитвенном состоянии, сидят над чашечкой кофе. Курят, поглядывая на город, что простерся было внизу, и опять, не спеша, поднялся в гору, белый, совсем как тот ленивый пес, разлегшийся перед воротами корчмы. Местами внизу что-то делают, сносят целые кварталы, возводят новые дома. Отсюда, сверху, эти места напоминают черные струпья на желтоватом теле умерщвленного организма по имени Сараево.
– Копайте, копайте, – говорят сарайлии, – шайтана и откопаете!
Зайфрид сидит за столиком в самом дальнем углу, далеко от чужих взглядов, особенно тех, кто входит, едва приметен, так как скрылся в тени. Здесь он еще не обжился, и потому осторожно осматривает внутренности корчмы, немногих посетителей, бочкообразного корчмаря, который ковыляет между столиками, выкликая тонким, высоким голосом, совсем как баба-колдунья, содержание меню: тархана чорбаси, сигр дили, баклажаны чебаби, слоеный пирожок, джулбастия, бамия, мухалеби, таук чебаби, калуб татлузи, булдржун пилави. Мама моя, пальчики оближешь!
Зайфрид еще не овладел всеми этими названиями. А корчмарь считал форинты с такой же легкостью, как и прежние аспры. Чего тут не научиться?
И тут вдруг над ним нависла огромная тень, будто желая обрушиться на него. Изумление было неподдельное, он и не заметил, как незнакомец приблизился к нему, молча подкрался, вырос внезапно, такой высоченный и страшный. Он даже лица его не успел рассмотреть, ничего не разглядел. А тот, будто его давно пригласили, опускается на свободный стул и смотрит на палача запавшими черными глазами. Теперь Зайфрид может его как следует рассмотреть, хотя первым делом в глаза бросается то, что он уже старый и бояться нечего, может, ему уже за восемьдесят, и чувство такое, что он уже давно с ним знаком. Наверное, где-то видел, но где – припомнить не может. Оба продолжают молчать, словно борцы, готовящиеся к жестокой схватке, или звери, которые приглядываются, прикидывают, стоит ли наброситься друг на друга, или же лучше отказаться от боя. Нет, он не знает этого человека, хотя и возникает странное ощущение, что он ему не чужой. Но почему? Нет, схватки точно не будет!
Зайфрид ест арбуз, только что вынутый из колодца, зубы ноют от приятной свежести, не спеша наслаждается его сладко-холодным вкусом. У него собственная чакия, как здесь называют кинжал, амулет с раннего детства, и он отрезает им маленькие кусочки, очищая их от черных косточек, очищенные кусочек насаживает на острие ножа и подносит к губам. Но теперь он недовольно откладывает кусочек в сторону в ожидании речей незнакомца. Если он знает его, то ему наверняка известен род его занятий. Что ему надо?! Сообщить что-то, или просто поговорить? Может, что-то станет предлагать ему? Продавец или сводник, хорошо знакомый с его слабостями? Цыганочка, или местная тетка, истощенная своим ремеслом? Так он ведь и от такой не откажется, нет!
– Мустафа, палач, бывший, турецкий палач, – забубнил незнакомец беззубым ртом. – Вешал, головы рубил, душил, все виды смерти знал. Знаменит был своими пытками. Годами в пытках совершенствовался, все испробовал, о чем только слышал, или же видел где-то, но еще больше своих собственных придумал. Все знали, на что я способен и чего стою. Вся округа меня ненавидела, я даже к корчмам не подходил, но теперь все позабылось. Но я в душе навсегда палачом остался, – продолжил он выплескивать на Зайфрида свою исповедь. – Говорят, ты тоже палач? Правда, что ли?
Момент вроде как торжественный наступил, знакомство двух мастеров своего дела, возможно, весьма полезное для обоих.
– Алоиз Зайфрид, к. унд к. палач Боснии и Герцеговины, государственный палач. Ничего того, о чем ты говоришь, не умею, я просто вешаю. Я придумал свою виселицу, замечательную, если не лучшую в мире. Повешение происходит быстро, в момент, и все довольны. Не успел комар пискнуть, как все готово! – Зайфрид, как всегда, говорит спокойно, самоуверенно, с сознанием собственного опыта и авторитета. Что касается авторитета, то его всюду уважают, а вот об опыте далеко не всем известно. Собственно, он о том сказал, что еще только предстоит ему, в случае, если все хорошо сложится. Но ему кажется, что все это уже есть у него, да почему бы и не быть тому, если он такую сильную потребность ощущает. Будет, конечно, как не быть. И виселица будет, которую он сейчас мысленно совершенствует.
– Если приходит она, как ты говоришь, так быстро, что комар пискнуть не успевает, тогда она и не смерть вовсе, не наказание, а награда! – спокойно возражает ему Мустафа. Разница меж ними в годах не меньше полувека, но еще больше они внешне отличаются. Мустафа печеный, такой черный, что и не понять сразу, из каких он, но, несмотря на немалые совсем годы, все еще в полной своей силе. Зайфрид, полноватый, глаза кровью налитые, лицо бледное, хотя волосы тоже черные, и несмотря на молодость – усталый и помятый человек.
– Не хватило бы тебе силенок, Алоиз, для бывалого нашего палаческого ремесла, нет! Таких прежде на службу не брали. Посмотри-ка ты вот на эти кулаки, раньше их все боялись. Все, Алоиз, без исключения. Каждый верил, что я в любой момент их за горло взять могу. И крюк под ребро не нужен был, этих моих ручищ вполне хватало.
– Чего тебе от меня надо? – спрашивает Зайфрид, не глядя на кулачищи Мустафы. Государственный чиновник, он не считает нужным вступать в разговоры о своем ремесле с посторонними.
– Да ничего такого, нет мне до тебя дела. Просто подумал, что неплохо бы познакомиться. Может, чем полезным смогу быть.
– Чем полезным? – холодно откликается Зайфрид, хотя прекрасно понимает, в чем тут дело. Не один только Мустафа предлагал свои услуги оккупационным войскам и чиновникам, многие с разными предложениями заявлялись.
– Да все ты прекрасно понимаешь, Алоиз. Есть у меня кое-что для тебя, – отвечает Мустафа.
– Для меня? – недоверчиво откликается Зайфрид. – И что же?
– Женщина! Молодая женщина, чтобы тебя развлечь. Меня только женщины от дела отвлекали, но мне они тяжко доставались.
– Что это за женщина? Твоя?
– Нет, у меня женщины нет. Девочка для развлечения, так скажем. У меня на квартире. Все так говорят, а ты парень умный, понимаешь, что я имею в виду.
– И сколько же ты хочешь?
– Договоримся. Если не тебе скидку делать, то кому же? Мы ведь коллеги.
– А разве это что-то меняет по сути?
– Да я просто хочу спросить тебя, если не побоишься и сможешь ответить: почему вы публично не вешаете? Хотелось бы мне глянуть на твою виселицу да на то, как ты работаешь!
– Как это – публично? Это что, на площади, в присутствии толпы?
– Так ведь не зря же это было придумано! Ничто на свете просто так не выдумывают! – Мустафа все старается увести разговор в сторону. Обычай здесь такой, совсем как на базаре.
– Это что же, чтобы народ запугать, чтобы он не грешил? – переспрашивает Зайфрид, скорее только для того, чтобы сказать хоть что-то, а вовсе не потому, что это его интересует. Он не сторонник таких расправ. Закон превыше всего.
– Да не в этом дело, Алоиз, я другое имею в виду.
– Что же?
– Народ развлекать надо.
– Жестокостью? О чем ты?
– О том, что хорошо знаю, ты, козел! Да, именно жестокостью! – налился уверенностью голос Мустафы.
– Нет, представить себе не могу, разве что только круглый идиот может наслаждаться смертью другого идиота!
– Слушай, а ты когда-нибудь наблюдал за толпой на публичной казни? Ты их видел, а?
– Конечно же, нет!
– Много ты потерял, Алоиз. Люди сутками ждали, когда я к делу приступлю, начну пытать да вешать. Будто у них, кроме меня, других развлечений и нету. Будто я пахлава для них. Стар и млад, все с детишками. Выпивку с закуской приносили, чтобы подкрепиться.
– Да ты больной! Неужто им это удовольствие доставляло?
– А ты мне сам ответь, Алоиз. Что ты в жизни понимаешь? Высочайшее удовольствие – наслаждаться пытками! – почти как афоризм произносит Мустафа. И добавляет к молчанию Зайфрида:
– Что, не понял?
– Нет, Мустафа, не понимаю я, – впервые он назвал его по имени. Его раздражало, что тот постоянно произносит его имя. Никто так не окликал его, даже редкие знакомцы, разве что только друзья детства.
– Прекрасно бы ты все понял, если бы сам в этой толпе оказался. Слушай, Алоиз, ты когда-нибудь видел, как дети мучают щенка, или кошку, а? Неужели и это мимо тебя прошло? Впрочем, неважно. Есть тут и то, что законом зовется. Так, что ли, а?
– Пытки по закону! Ты надо мной издеваешься! Что это за закон, который предписывает пытки?
– Видишь ли, и я претворял закон в жизнь, не более того. В Коране все записано. Так он тебе и велит. Не сам же ты все придумываешь, хотя и такое случается, когда закон велит мучить до смерти. Как куски плоти отрезать, кости ломать, на дыбу поднимать – все это строго прописанные правила. В мое время мало кто из палачей все это умел.
– Восточная жестокость, – с отвращением произнес Зайфрид. – Европа не такая!
– А знаешь ли ты, Алоиз, у кого я всему этому научился?
Интонации Мустафы становятся вдруг интимными, доверительными, будто он обращается к старому знакомому, даже к другу. Зайфрид смотрит на него недоверчиво, не верит ему, но все-таки его интересует то, что мог бы рассказать ему этот суровый старик, его коллега. И девочка, которую тот ему обещал, она тоже интересует его, может, даже больше, чем рассказ Мустафы. Но он увертывается и извивается, совсем как змея.
– Разве у тебя есть чему научиться? Садизм, жестокость – вот как все это зовется. Скотство!
– Погоди, что это ты все причитаешь? Человек он и есть человек, не дури, извини за выражение. Вот послушай. Мне еще и двадцати не было, когда я попал в плен к французам. На море это случилось. Они не били меня, чего ради им это было делать? Но одного из нас начали пытать, только одного. Впервые в жизни я видел нечто подобное – конца этим пыткам не было. Весь день, до самого вечера, пока бедолага не издох. Не знаю, рассказывать ли тебе все, что они над ним творили, с утра и до конца, пока его не привязали к двум лошадям и не разорвали, да и то с трудом, только после того, как переломали руки и ноги и надрезали их, чтобы облегчить лошадкам работу. А до этого уши отрезали, волосы с головы с кожей сняли, кожу со спины и с брюха спустили. Объяснили, что делают это для того, чтобы мы поняли: это ожидает каждого, кто не уверует в их короля и папу, в Христову веру, это я хорошо запомнил. Такое раз увидишь и навсегда запомнишь, точно. Кое-кто из наших блевал, я сдержался. Внимательно смотрел, и они это приметили. Спросили, не хочу ли я стать помощником палача, и я согласился, сам не знаю, чего вдруг. А их палач был уже в возрасте, знал такие пытки, про которые многие уже забыли. Они куда как страшнее и утонченнее были тех, что я перечислил.
– Мне кажется, ты все это придумал, – оборвал его Зайфрид. – Какие пытки и где?! Может, такое было лет двести тому назад, но только не в твоей юности. Выдумываешь, добавляешь, рассказываешь о том, чего сам не видел и не слышал. Тебе пытки по сердцу, не так ли, Мустафа?
Теперь Зайфрид говорил уверенно, потому что в некоторой степени опирался на собственный опыт. Может, даже в большей степени на чувства, нежели на опыт. Может, ему самому нравилось быть палачом, но не таким, Боже сохрани, жестоким и кровавым. Да только смелости не хватало самому себе признаться, что нравилось, что хотел им быть, что это ремесло создано для него. Но почему, разве это не естественно?
– Может быть, кто его знает. Мне объяснили, что нельзя иметь ничего личного против жертвы, следует просто исполнять приказ и устанавливать порядок. Нельзя его ненавидеть, нельзя и жалеть. Как будто он не человек, а просто вещь какая-то. Без душегуба порядок на земле не навести. Казнь вершится во имя правителя и Аллаха. Без нас миром бы овладели одни только сволочи. Но я не уверен, Алоиз, что такое не случится, если все продолжится так, как вы хотите.
– Наш правитель знает, что делает. О его справедливости даже и говорить нечего.
– Уважаю его, уважаю, но, Алоиз, вы в конце концов и смертную казнь отмените. Знаю я, что за горами будет. Зло оттуда придет, шайтан воду мутит. Люди ни царя, ни Бога бояться не станут.
Замолчали оба, будто оказались на самом краю пропасти, так что даже пошевелиться страшно.
– После казни я мог песню запеть, – неожиданно произнес Мустафа.
– Мой брат хорошо поет, но только не после казни. А почему ты поешь?
– Не знаю, хочется петь, вот и пою. А что ты после повешения делаешь?
– Играю. Иногда ночь напролет.
– Играешь?! На чем играешь, Алоиз?
– На цитре, если ты знаешь, что это такое. Музыку моих гор.
– Все горы одинаковы. Вот что я еще хочу сказать тебе, Алоиз. То, чем ты занимаешься, вовсе не дело. Я бы сказал, чужое ремесло.
– Почему чужое?! Чье же оно – чужое?
– Человек и сам может повеситься, но сам себя пытать не станет. Йок! Не бывало еще такого. Вот если бы ты вешал, как у нас когда-то вешали. Без виселицы.
– Как это – без виселицы?
– Так, что два палача веревкой давят приговоренного. Закручивают, закручивают, пока тот не посинеет. Потом отпускают немного, и так несколько часов. При этом еще и по ребрам бьют, в промежность, по мошонке. Ломают, затягивают, дают передохнуть. Разве ты про это не слышал?
– Оставь меня, Мустафа, ради Бога. Мне дурно.
– Да брось ты, Алоиз, ты же не баба. Я-то подумал, вот с кем я поговорить могу, с коллегой. Впрочем, если не хочешь, больше не будем про это. Найдем еще время. Глянь-ка, вон она, тебя ждет.
Зайфрид посмотрел, куда указывал рукой Мустафа. В углу, в густой тени, стояло некое существо. Ростом с девочку, однако невозможно было определить ни возраст, ни внешность. Впрочем, для него это роли не играло. Разве что только Мустафа испортил ему аппетит своими рассказами.
– Ну, что? – спросил Мустафа.
– Неохота сегодня.
– Ну, давай, Алоиз, договоримся. Заплатишь когда сможешь. Если совсем денег нет, то давай сегодня задаром. Давай!
Не прошло и получаса, как он и думать забыл о россказнях Мустафы. Девушка была умелая, не пришлось долго стараться над ней. Впервые ему показалось, что он играет, неспешно перебирая струны, звучание которых плывет не по воздуху, а сквозь тело. Она знала, за какое место тронуть его, что подставить под его пальцы. Будто сам Господь Бог научил ее, подумал вдруг Зайфрид, но тут же поправился. Нет, не Бог, скорее, этот их дьявол, шайтан, что ли. Но и она тоже может стать Его наказанием, кто знает.
12
Отец ходил в военный оркестр, слушать репетиции, но не говорил музыкантам, что сам играет, однако вскоре об этом прознали, потому что ничего нельзя сохранить в тайне. Наверное, разболтали его подручные. Может, и доктор Кречмар похвалил его. Ему предлагали сыграть с оркестром, но он решительно отказывался, а потом и сами музыканты решили отказаться от мысли о том, чтобы вместе с ними играла такая одиозная личность. Но отец игнорировал надутых музыкантов 50-го пехотного полка, и только раз удовлетворил пожелание дирижера, старшего Франца Легара, посетить его дома и послушать игру на цитре. Никто не знает, что произошло на этой встрече, но, скорее всего, все осталось так, как и должно было остаться, отец что-то играл, Легар слушал, после чего они расстались. Без комментариев. Ни один, ни другой не имели особого желания беседовать, и только отцу показалось, что он мог бы сыграть лучше, да только что-то сковывало его. Сводило судорогой средний палец правой руки, его неестественно крючило, и он попадал под струну, отца в жар бросало от мысли, что он может порвать ее. Потому что запасных струн не было.
Много позже он рассказал мне, что этот час игры на цитре был, пожалуй, самым тяжелым во всей его жизни.
13
Неопубликованная заметка В. Б.
– Вы беседовали с моим сыном о его рисунках, – встретил меня голос человека, утонувшего в перинах на кровати у окна. Мне трудно было рассмотреть его на светлом фоне, я видел только абрис, тень.
– Да, мне понравились его картинки.
– Пусть рисует, это хорошо, – ответил он неопределенно.
– Надо его подбодрить, – попытался я продолжить роль воспитанного педагога.
– Еще чего. Он же не художник.
– Живописью он занимается с удовольствием. Разве этого недостаточно?
– Встречался я с художниками, с настоящими. Невероятные рисовальщики, очень они мне нравились.
– Это очень интересно…
– Я познакомился с художником Кирхнером, очень он к себе располагал. Мы разговаривали об искусстве. Он говорил о живописи, я – о музыке.