Текст книги "Боснийский палач"
Автор книги: Ранко Рисоевич
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 12 страниц)
– Вы разбираетесь в музыке?
– Играю на цитре, другими инструментами не владею.
Я заметил лежащий рядом с ним австрийский инструмент, звучание которого я ни разу в жизни не слышал.
– Так почему же вы не познакомили этого Кирхнера с сыном?
– Потому что он тогда еще не родился. Впрочем, я и позже встречался с художниками, но о чем бы они стали говорить с дилетантом? Ни о чем.
– Что вы играете?
– Чаще всего йодли. И другую музыку, которая мне запомнилась с детства. Теперь, в старости, случается, что вспоминаю какую-нибудь напрочь забытую детскую песенку. А то и Шуберта, которого давно не слушал. Особенно из «Прекрасной мельничихи».
Он взял в руки цитру и уместил перед собой. Мгновение словно колебался, или же это была необходимая концентрация перед тем, как начать перебирать струны. Он удивил меня своим мастерством, чистотой звука, даже красотой мелодии.
Его игра расслабляла меня, успокаивала, и я почти забыл о причине моего визита. Я украдкой смотрел на него из-под прикрытых век, хотя он и не старался заметить меня, и даже старательно отводил от меня взгляд. Я никак не мог увязать его профессию и омерзительную репутацию, которой он пользовался в обществе, особенно в нашей среде революционной югославянски ориентированной молодежи, с личностью, которая была здесь, предо мною, увлеченной музыкой, этим, вероятно, самым благородным искусством. В прихожей – художник, его сын, здесь музыкант, отец – семья боснийского палача. Непревзойденный комедиант, его величество случай!
– Я с детства играю, инструмент унаследовал от отца. Он умер, когда я был еще ребенком. Мы остались одни, я и брат. Нас спасла военная служба. Чем только мы не занимались, пока не принялись за палаческое ремесло. Отец учил нас, что важно как делать что-то, а не что именно делать. За что бы ни взялся, делай как можно лучше, и всегда старайся угодить тому, кто тебе дал работу, и тогда это будет угодно и Богу, и императору.
Он безостановочно перебирал струны, однако, декламируя фразы, играл тише, подбирая более медленную мелодию. Все это казалось мне неестественным, заученным, и вдруг перестал верить его словам. Я считал его преступником, но мне вовсе не хотелось говорить ему об этом. Он был всего лишь звеном в преступной цепи, последним звеном, которое накидывает петлю и выбивает табурет из-под приговоренного революционера. И как это только удалось ему очаровать меня своей игрой? На что я так засмотрелся, что совершил серьезную ошибку?
– Наверное, когда-то мне все же хотелось стать музыкантом. Но со временем я понял, что значит музыкант в этой стране, хотя бы и военный, которым мне не очень-то и хотелось стать. Я терпеть не мог армию, всю свою жизнь. Хотя, военный – тоже профессия, точно так же, как и моя. Правда, она не столь презренна, но как она проводит в жизнь чужую волю, скажите, пожалуйста? Конечно же, насилием, которое трудно оправдать, но солдат не может поступать иначе, равно как и я. Но мое ремесло презираемо, а солдатское – нет. Где здесь справедливость, где логика? Я настолько люблю музыку, что не могу без нее. Но я люблю ее только в себе, менее всего я хочу играть для публики. Вам – могу, потому что мы здесь с вами только вдвоем.
Меня не заинтересовал его витиеватый монолог, но я позволил говорить и далее, наверное, ему надо было выговориться. Он говорил и верил в то, что произносил. Я не был уверен в том, что его речь была искренней. Да и с чего бы это?
– Видите эту книгу? Она называется «Katechismus des modernen Zitherspiels», я ее наизусть выучил. Какая красота! Говорят, что цитра – бедный инструмент. Извините, какая глупость! Даже две октавы – огромное богатство, а цитра много чего может. Она меня возвращает в детство, когда там, в Альпах, в постоялом дворе недалеко от дома я слушал слепого виртуоза – он вообще не страдал от отсутствия зрения, он жил музыкой. Он никогда ничего не сочинял, ему хватало того, что уже было. Он играл для себя, публику он не видел, и она не нужна была ему. Разве это не идеал – играть для самого себя? Люди чаще всего не могут понять, чего им не хватает, в этом главная проблема нынешнего мира. Потому он и провалится в тартарары. Рухнет, провалится, я ничуть в этом не сомневаюсь. Все эти покушения, преследования, разгоны, правы эти, правы те, социалисты, националисты – все это толкает наш мир к пропасти. Кому была нужна эта война, которую мы пережили? Не важно, кто ее начал и почему. Важен результат, ужас, ужас! Все новые и новые страны, все новые и новые муки.
Я подумал, не прервать ли его, я не хотел слушать его стенания и глупости, но не смог. С одной стороны, я был намного моложе его, с другой – его профессия удерживала меня на стуле все-таки как пассивного слушателя, а не как журналиста, которым я, по существу, и не был. По крайней мере, в прямом смысле этого слова.
– Поначалу, когда мы вешали гайдуков и разбойников, преступников, музыка была для меня не отдушиной, а просто развлечением. Это было прекрасно. Я играл и другим, нередко, особенно когда мы выезжали по делам. Потом все как-то переменилось. Вы не обязаны мне верить, но каждый раз, когда мы вешали так называемых политических, я ощущал потребность в музыке, чтобы смириться и очиститься. Как в исповеди, к которой я прибегал весьма редко.
– Что же вы не бросили эту работу? – отважился спросить я.
Он ответил не сразу, казалось, он мысленно улетел отсюда. Или продумывал ответ, кто его знает. В самом деле, мне стало казаться, будто мы – пара артистов, разыгрывающие давно забытую пьесу, по крохе, слово за словом вспоминая ее сюжет и диалоги. Воссоздаем ее из кусочков, как мозаичное панно. Я не мог привыкнуть к присутствию этого человека, я испытывал к нему нетерпение, даже отвращение. Но не ненависть, которую давно перестал питать к австрийским чиновникам и всему их управленческому аппарату. Но не мог смотреть на его руки и пальцы, которые сотням людей накидывали на шею петлю.
– Вы слышали про отца Пунтигама, иезуита?
– Того, что присутствовал на всех судебных слушаниях по делу заговорщиков?
– Да, именно он. Еще до четырнадцатого года я раза два или три встречался с ним, расспрашивал, что он думает о моей службе. От Бога она или нет?
– Ну и что же вам ответил этот пресловутый патер?
– Если есть сомнения – постричься в монахи.
– Точно так же он вынудил самого судью фон Куринальди бросить светские дела и стать иезуитом.
– Я слышал об этом. Но Куринальди был исключительно религиозным человеком. Он не пропускал ни одного богослужения. Таких людей мало, и их место – в церкви. Мне патер Пунтигам сказал, что существует только один единственный для нас всех путь и способ искупить земные грехи, не без которых каждый из нас: оставить ремесло и прийти к церкви. Чем больше прегрешения, тем правильнее отказ от земной юдоли. Вера Куринальди была куда как крепче нашей, но и грехи его были страшнее.
– Полагаю, не страшнее, чем у императора.
Он прервал музицирование, словно я оскорбил его. В помещении воцарилась холодная тишина. Мне показалось, что он сейчас выгонит меня, что и в самом деле легко могло случиться. Но он спокойно завершил наш разговор:
– Вы ведь не для того пришли, чтобы сообщить мне об этом?
– Нет, конечно же, нет. Ведь вы бесценный собеседник, много чего помните, бывали в таких местах, куда прочие и носа не могли сунуть. Вы меня понимаете?
– Хорошо, пусть, мне все равно. Мне ваша любознательность не мешает. Все люди любопытны, но у меня это чувство прошло. Я упомянул художника Кирхнера, которого знавал. Скажу вам нечто совсем приватное – этот Кирхнер любил жизнь, ракию, женщин, как это обычно водится. Наше общество ему больше нравилось, чем господское. Он показывал мне свои картины, рисунки, акварели. Меня поражала его способность заметить и выделить деталь, видеть красоту в каждом пейзаже, мне же это никогда не удавалось. Он уродство превращал в красоту, я бы сказал, в красоту искусства. Я в обычных пейзажах не видел ничего прекрасного. Страшные боснийские и герцеговинские горы, быстрые горные речушки, в мгновение ока превращающиеся в бешеные потоки, жалкие лачуги и каменные башни погибших бегов, все это оставляло впечатление нищеты. Но на картинке у Кирхнера все это выглядело великолепно. Особенно картинка Сараево, Мостара, и Травника тоже. Я восхищался ими на картинах, но не в жизни. Они привлекали только на полотне или бумаге, но в жизни оставляли меня равнодушным, и я в самом деле проходил мимо них равнодушно, словно мимо турецкого кладбища, к которому никто не проявлял никакого интереса. Эти кладбища были разбросаны повсюду, равно как и небольшие деревянные мечети, и непонятно было, где кончается чей-то двор и начинается кладбище или пространство вокруг мечети, которое местные мусульмане называли «мерая».
Его рассказ удивил меня: откуда у него все это? Что он пытается донести до меня? Я знал, что один вид искусства влечет художника к представителям другого, но то, что знакомство с живописцем настолько просветлит его, и предположить не мог. Причем, кого – палача, которого мы, молодые югославянски ориентированные революционеры, презирали! Слушая его, я не мог поверить, что это именно тот человек, которого я искал.
Но это стало не единственным сюрпризом в тот на редкость для меня долгий день.
14
Даже оставаясь в одиночестве, Зайфрид не бывает в нашем рассказе наедине с собой. С ним постоянно находится рассказчик, оставаясь невидимым для этого человека и его окружения. Он добрый дух не только повествования, но и пространства, над которым парит на своих крыльях из хрупких слов. Знает, что может пасть, потому и не воспаряет высоко. Это опасно в той же мере, что и привлекательно.
Вот Зайфрид в редкие минуты, когда находится в своей комнате, но не спит и не развлекается с курвой. Что это он читает, если это не книга о цитре с нотами, которые он знает наизусть?
Толстый учебник анатомии, совсем как азбуку первоклассника! Он обернул его в «Сараевский листок», чтобы не запачкать переплет жирными пальцами. Доктор Кречмар и предположить не мог, как много его подарок значит для Алоиза Зайфрида. Сотни разнообразных мыслей и чувств вызвала у него эта книга. Стоит ему взять ее в руки, как бесчисленное количество мурашек начинают свой бег по его коже и мыслям. Он пытается вникнуть в определения, о которых никогда не слышал, понять человеческий организм, уяснить, что удерживает его в жизни и что ей кладет конец. Потом, закрыв книгу, он удивляется собственному телу, которое он совсем не чувствует, а внутри него все работает как совершенный механизм.
Иногда он записывает на бумажку какое-нибудь непонятное слово, выучивает его наизусть и ждет встречи с доктором Кречмаром, чтобы попросить у него разъяснения, что тот делает мимоходом, не вникая в детали. Его удивляют успехи Зайфрида в усвоении медицинской терминологии.
– Ну, ты даешь, черт побери, даже не верится! – время от времени восторгается им доктор Кречмар.
– Эх, вот если бы у меня была возможность раньше выучить все эти предметы, – отвечает ему Зайфрид, каждый раз все больше осознавая меру жизненных утрат. Хотя, любой из нас может сказать про себя то же самое. Этот про то, тот о чем-то другом, и так все обо всем. О чем-то подобном ему говорил и доктор Кречмар.
– Незачем тебе так много читать, – добавлял он при этом. – Это и для студентов, уже получивших среднее образование, сложная дисциплина. Я экзамен только со второго захода сдал. Правда, все-таки доучился.
– Времени хватает, доктор, что-нибудь и в моей башке останется, – отмахивался от него Зайфрид.
Он очень быстро разобрался в основных понятиях, связанных с жизнью и смертью – предметами, непосредственно связанными с его ремеслом. Если у человека следует отнять жизнь, то прежде всего надо воспрепятствовать работе организма, остановить его ход, не прибегая при этом к таким сильнодействующим средствам, как расстрел, усекновение головы и тому подобное.
Вешая то гайдуков, то их пособников, Зайфрид усовершенствовал свое изобретение, новый тип виселицы, который он назовет гуманным.
Он днями и месяцами размышлял над тем, как последнее мгновение существования человека на этом свете привести в полное согласие с его внутренним строением. Если в природе развитие организма происходит в ходе приспособления к обстоятельствам окружающего мира, что помогает продлению жизни, то это правило должно распространяться и на юстификацию. Отныне экзекуция должна проводиться только следующим способом: со столба, который чем толще, тем лучше, перебрасывается веревка, так, чтобы приговоренный касался их плечами, что должно исключить всякие излишние движения, после чего он внезапно обрушивается вниз и всей тяжестью собственного тела затягивает петлю, и все. Всего-то одна – две секунды. Из двух десятков повешенных таким образом только один оказался настолько тяжелым, что действие пришлось повторить, в нем было больше ста килограмм, толстый как бочка, однако исхитрился и завертелся, раскорячился, но, в конце концов, рухнул на помост. В то время у Зайфрида не было хорошего веревочника.
Важен и хороший плотник. Несколько раз плохо укрепляли столбы, и виселица рассыпалась, едва не покалечив досками его самого. С того момента он лично проверял виселицу на прочность, влезал на табурет и пытался руками расшатать опоры. Проверял и помост, крепок ли он и не зашатается ли под ним. Люк, который должен распахнуться, или табурет, который выбивают из-под ног, не суть важно. Не обязательно использовать тяжелую древесину, еловые балки отлично подходят. В их запахе он различал дух страшных боснийских лесов.
15
Рассказчику труднее всего приходится тогда, когда приходится проникать в интимную жизнь своего героя, в его постель, где бы она в данный момент не оказывалась. Особенно если это не его, героя, постель, а чужая.
Отто часто пытался найти ответ на простой вопрос: как его отец познакомился с его матерью, со своей то ли первой, то ли второй женой, Паулиной Фройндлих. Потому как было что-то непонятное в истории с другой, первой женщиной, в Линце. Умерла ли она, или нет, ничего об этом в Сараево не было известно. Отто не смел заговаривать с родителями на подобные темы, еще чего, вряд ли вообще кто-то осмелился бы открыто интересоваться их интимной жизнью. Но об отце много чего болтали, иной раз специально досаждали ему подобными сплетнями, так что, хочешь не хочешь, а в памяти что-то оседало.
В его сознании то возникала, то распадалась легенда о собственном рождении, о том чувственном моменте, с которого начинается отсчет мира. Он пытался записать эту легенду. Не пристрастно, ни в коем случае, однако и не нейтрально. Он не мог так. Что значит «быть нейтральным», когда речь идет о собственном отце? Называть его так, как называют другие? Зайфрид, душегуб, палач – как? Не говоря уж о словах, которые появились после войны, самое страшное из которых – преступник? Он не воспринимает их, почему это его отец, мастер своего дела – и вдруг преступник.
А события, тем не менее, развивались так.
В первые годы в Сараево не хватало наемных квартир. Редко какой христианин или выкрест соглашался сдать швабу комнатенку в дворовой пристройке. А новая служба Зайфрида была гражданской, и с армией он больше не имел ничего общего. Иногда ему разрешали переспать в палатке или в казарме, но чаще он вынужден был самостоятельно решать проблемы с ночевками.
Он был на вершине блаженства, если удавалось найти вдовицу. Вдовицы и разведенки одним махом решали две его проблемы – ночлега и разделенной кровати.
Он не выбирал, брал всех подряд. Не злился на тех, что отказывали ему, и сразу принимался искать следующую. У него на таких нюх был. Те, что отнекивались, знал он, рано или поздно уступят. Наваливался на них не спеша, никогда не пугал их, когда они внаклонку возились в сарайчике, подходил сзади и прижимался, чтобы они ощутили его возбуждение. Не спрашивал, сколько им лет, замужем ли они, не девицы ли, разведенки или вдовы. У него был непреходящий мужской аппетит, он мог везде и всюду, даже у забора, за которым воздвигалась виселица. Если перед ним или под ним была женщина, он делался слепым и глухим.
Позже Зайфрид сам рассказывал доктору Кречмару о своих проблемах, которые решал то с помощью цитры, то со случайными курвами. Например, не знал, что делать, когда просыпался перед рассветом. Если был в Сараево, то отправлялся к квартирной хозяйке, еще не очнувшейся ото сна, она обычно принимала его, потом отворачивалась и ждала, когда он уйдет. Но он не мог так просто уйти, и ей часто приходилось прогонять его.
Он знал все бордели страны, тем более в Сараево, большинство их были слишком дороги для него. «Красная звезда», «Голубая звезда», «Зеленая звезда» для офицеров, а «Пять спичек» и «Последний грош» – для солдат. В «Пять спичек» он водил и Отто, но его сыну это не понравилось, и больше он туда не заходил.
Сводни предлагали ему более дешевый товар, и он не воротил от них нос. А поскольку сплетни распространяются быстро, характеристика его внешности и поведения шагала впереди его самого. Каждый выбирал из слухов то, что ему необходимо, используя это в собственных интересах. Особенно сведения о его друзьях, личностях из сараевского преступного мира, из-за связей с которыми он время от времени подвергался критике со стороны вышестоящих чиновников.
Но ничего странного нет в том, что случается в жизни такой момент, когда все вокруг претерпевает драматические изменения, особенно официальные, и появляется нечто более сильное, чем привычные потребности.
Вот как оно было.
Поселившись у швеи Паулины Фройндлих, он было решил, что с жилищной проблемой покончено на долгое время. Нашел благодатную женщину, готовую удовлетворять его во всем. Мягкая, податливая, почти немая, он просто не мог поверить, что она только его. Но, тем не менее, она была именно такой. Продолжалось это почти год. За это время он не так уж часто бывал у своей швеи, служба швыряла его то на север, то на юг. Помимо Паулины, он проводил время с многочисленными услужливыми курвами. Для нее, похоже, это не имело никакого значения. Она ждала его дома, он знал, что она будет там, когда он вернется, и что примет его, несмотря на то, пьян ли он или трезв, усталый или полный сил.
Но случилось с ним то, чего прежде никогда не бывало – Паулина забеременела. Она призвала его позаботиться о будущем ребенке, в чем он ей решительно отказал. Никакого ребенка ему не надо было, тем более от нее. Кто знает, с кем она сношалась? Скорее всего, она понесла, когда он был в командировке. И вообще, зачем ему жена?! Он что, обещал ей? Нет! И чего тогда она хочет? Не интересует его какой-то там ребенок.
Однако по сравнению с прежними, Паулина была женщиной иного склада. Ни одна девка до нее не стремилась к постоянному сожительству с ним, тем более к браку. Швея же, напротив, рыдала, говорила, что наложит на себя руки, поскольку ей ничего иного не остается. Все знают, что она живет с ним, и никому она потом не будет нужна. Душегубову любовницу никто после него не захочет.
– Меня это не касается, – привычно говорил он, грубо, но оставляя при этом мизерную надежду. Именно такая манера разговаривать и привлекала Паулину.
– Алоиз, я с первого дня чувствовала, что у тебя серьезные намерения.
– Какие у меня вообще могут быть серьезные намерения? Сегодня я здесь, а завтра неизвестно где. Зачем тебе душегуб в мужья?
– А мне все равно, чем ты за стенами дома занимаешься.
– Семью содержать надо, дорогая Паула, а я мало зарабатываю.
Нельзя было сломать Зайфрида такими выступлениями. Он знал, что женитьба означала бы ограничение контактов с другими женщинами, особенно с девками, которых ему приводили хозяева бродячих актерских трупп. Как тот, в Вышеграде, который привел к нему девчонку, что танцевала на проволоке. Из циркового фургона, в котором она его принимала, был виден мост и кафана, в которой пьяные аборигены завывали свои невыносимые восточные песни и били об пол бутылки и стаканы.
Та малышка наградила его чесоткой, от которой он с трудом избавился. Целый месяц он нещадно смердел, намазываясь отвратительной мазью, которую ему приготовил доктор Кречмар.
– Ртутная мазь, – сказал он, – единственное лекарство от лобковых вшей, которые в народе зовутся мандавошками. И побрей, дорогой мой, промеж ног. Только смотри, не порежься.
Ну конечно же, он порезался, притом весьма серьезно, и этим вынужден был заняться доктор Кречмар. Он и в обычной-то жизни с трудом брился, особенно шея не давалась, а тут – между ног, где ничего не было видно и трудно было добраться бритвой, даже не намылиться толком, что и говорить, тяжкая работа.
История с Паулиной не могла закончиться так, как намеревался Зайфрид. Но ведь должен же был наступить конец его разнузданной жизни, как написал в рапорте Окружному суду правительственный комиссар: «Полагаю, что вышепоименованный ведет разнузданный образ жизни и общается исключительно с людьми, демонстрирующими наклонность к легкомысленному существованию». Ничего себе легкомысленная жизнь, были среди них негодяи высокого полета. Настоящие легкомысленные не очень-то и желали с ним общаться. Были среди них и господские дети, которые вообще не обращали внимания на палача.
Что же случилось на самом деле? Паулина пыталась покончить с собой. Как? В рапорте не сказано, только пыталась покончить с собой в силу приведенных выше обстоятельств. Внимание властей обращается на то, что «палач Зайфрид – порочный человек», знаменит тем, что не он ищет общества девиц легкого поведения, разведенных женщин и вдов, напротив, они сами стремятся к нему. И от этого спасения нет. А еще если добавить его «склонность к алкоголю и дружба с бывшим турецким палачом Мустафой», то получается портрет личности, позорящей звание императорского служащего.
В пользу Зайфрида свидетельствовал никто иной, как доктор Кречмар. Открытого следствия не было, но власти решили удовлетворить желание доктора, с которым он также дружил, свидетельствовать о его поведении. Дружил не так, как с Мустафой – принимал его, выслушивал, советовал и помогал. Для него была страшна сама мысль о потере работы, он никак не мог согласиться с этим. Надо было бороться.
Это был мудрый ход, потому что доктора высоко ценили за его знания, хотя в письменных ящиках хранились донесения на его счет, очень похожие на рапорты о Зайфриде. Все эти кляузы принадлежали перу его коллег, военных врачей, которые одним своим появлением вызывали страх у пациентов.
– Все они кретины, – говаривал иной раз доктор Кречмар Зайфриду в тягостные минуты, когда уровень алкоголя в крови того и другого поднимался выше красной черты.
Что касается выпивки, свидетельствовал доктор Кречмар, то здесь речь идет о явлении, характерном для всего нашего чиновничества, за редкими исключениями, когда не пьют по каким-то неизвестным мне причинам. Возможно, по причине слабой печени. Потому как вода в этой стране просто отвратительная, а в городах ее просто нельзя пить. Местное население хорошо знает это, и потому потребляет ракию, к сожалению, слабенькую, которая в результате чрезмерного потребления – а здесь, уважаемые господа, как известно, все неумеренно – превращает человека в кретина с тупым взглядом, слабой волей, каковым и является местное городское население. Может быть, не здесь, не в Сараево, но в прочих городах – наверняка. А в горах ракию считают лекарством. Если человек заболевает, то ему только бутыль может помочь, особенно зимой, когда на дворе ужасный мороз, который там пробирает до самых костей. Люди мерзнут, пальцы отмораживают, весь организм страдает, а бутыль у них и мертвого из могилы поднимет. Для горца ракия – лучший подарок и попу, и доктору.
Следует также признать, что, потребляя ракию, трудно блюсти меру, особенно если ты в постоянных разъездах и когда исполняешь такую деликатную работу, как наш палач Зайфрид. Разве он хоть когда-нибудь нарушил служебный порядок по причине потребления алкоголя? Боже сохрани! Второго такого палача во всей империи не сыскать. Все прочие на него равняться должны.
То же самое, господа, и с девочками. Да, так, никто это не оспаривает, значит, у него есть потребность в них. Но разве за это можно наказывать?! Он ведь не какую-то там дочку уважаемого торговца соблазнил, не увел ее из дома, или от мужа, Боже сохрани. Что же сотворил душегуб Зайфрид? Все, что он сделал, я бы, прошу прощения, сказал, регулярно делает каждый из нас. Да, да, каждый из нас. Я, как его врач, рекомендую ему жениться на этой честной девушке, которая носит под сердцем его ребенка. Если она решилась на такой страшный и нехристианский поступок, значит, речь идет об искренней любви. Она его, во всяком случае, любит, а любовь для меня – святое чувство. Насколько я знаю государственного палача Алоиза Зайфрида, он наверняка откликнется на этот зов любви и исполнит свой гражданский долг.
– Какая любовь, какой долг! – возопил Зайфрид, но его вопль никто всерьез не воспринял. Пришлось ему венчаться.
– По крайней мере, теперь можешь не опасаться мандавошек, – позавидовал ему сквозь смех доктор Кречмар, исполнявший роль шафера. Они той ночью упились вусмерть, а молодая спала глубоким сном, пока ее покой в кровати не нарушил муж.
Вот так вот и появился на свет Отто, нежеланный отцу, а матери – кто знает. Когда она впервые глянула на него, опустив ладонь на его утлую горбатую спину, сердце ее в груди едва не оборвалось.
– Милостивый Боже, – заголосила она, – что же это я такое родила?!
16
Зайфрид годами привыкал к новой стране, к новому небу, к новому бездорожью. Куда не двинешься, нигде дороги нет, бескрайние леса, сквозь которые вьются пересекающиеся тропинки, на которых легче ноги переломать, чем нормально проехать. Эти тропы великолепно знают небольшие боснийские лошадки и мулы, что осторожно ступают копытом след в след. Человек просто не в состоянии передвигаться настолько же внимательно, как это делают животные, которые порой минутами стоят словно вкопанные, с поднятой передней ногой, мысленно просчитывая, куда ее следует опустить.
Над этим бездорожьем сияет небо, усыпанное такими звездами, каких нигде больше не увидишь, а на горных вершинах до них можно дотянуться рукой. Зайфрид в поездках уносился далеко от этих диких краев и не менее диких людей, и долго, совсем как птица, смотрел сверху на себя и на своих помощников как на обычных лесных зверей. Или на необычных, что, собственно, одно и то же. Тогда он перебирал пальцами струны своей цитры и уносился еще дальше, в голубые небесные просторы, где никто не сможет проследить за ним.
Он наблюдал за общественными работами по прокладке дорог, за продвижением железнодорожных путей, особенно от Суни через Волине и Нового с одним ответвлением на Баня-Луку и вторым на Крупу и Бихач. Обрадовало его открытие железнодорожного сообщения между Зеницей и Дервентой. Он любил пароходные рейсы на Саве и терпеть не мог поездки дилижансами по ее долине. Немного было чиновников, которые лучше его знали состояние местных дорог в летний и зимний период, где какие ханы и корчмы, кровати без клопов, пища, которую не надо будет наутро выблевывать.
А тех, в Сараево, такие вещи вообще не интересовали. Вечно он сутяжничал с ними по поводу суточных, утверждения сроков поездок, как будто они лучше его знают, как добраться из Сараево до Баня-Луки! Особенно в феврале, студеной зимой, когда главное – не окоченеть и не замерзнуть навсегда где-нибудь у дороги. И всего-то за десяток форинтов. Будто он не знает, что такое экономия, что у Краевого правительства нет лишних денег и что оно требует от каждого учитывать потребности других служб. Зачем тогда они вообще посылают его в такие поездки? Пусть потребуют от приговоренного, чтобы он сам повесился! Могут и расстрелять его, можно и так! Но нет, тысячу раз нет, государству нужен палач, потому что государство – это не кучка безответственных чиновников, государство есть творение Божье. Разве не так говорили его императорско-королевское величество?
Неоднократно он обжаловал действия чиновников, подсчитывающих суточные и путевые расходы, особенно после поездок в Баня-Луку, где он вешал трех гайдуков, схваченных в Маняке в доме у пособников.
Казнь была в декабре, когда в течение дня ясную погоду внезапно может сменить буран, опасный для жизни, и тем более для поездок, что также надо принимать во внимание. Повешение было назначено на двадцатое число этого месяца, а пятнадцатого он был еще в Дервенте. Он мог нанять извозчика, но Налоговая инспекция в Сараево никак не желала взять в толк, чего ради он выбрал более длинный путь, и потому никак не хотела оплачивать дорогу аж через Сисак, тем более с дополнительным использованием дилижанса от Сисака до Баня-Луки. Тем более что ранее, когда он направлялся в Сисак, а оттуда в Боснию, то ехал через Боснийскую Крупу, где вешал Милу Шевича, а до Крупы следовало добираться через Сисак, любой другой путь намного дольше и опаснее.
Чтобы отойти от привычной схемы, он отправился в Загреб и там сел на поезд до Баня-Луки. Почему в Загреб? Из Дервенты он мог бы добраться до Баня-Луки на лошадях за два дня, а уж пяти, которые у него были в запасе, за глаза бы хватило, но об этом он в своей жалобе Окружному суду в Сараево не написал ни слова. Этот человек каждую свою командировку заканчивал жалобами, но они поступали с большим опозданием, что само по себе свидетельствовало о том, что с жалобами этими что-то не так. Он подает жалобу в июле месяце этого года, а командировка, как мы уже говорили, состоялась в декабре прошлого. Так утверждают строгие бухгалтерские служащие. Кстати, именно они правят страной, а не какая-то там политическая власть.
Что же касается цен на расходные материалы, помост и палаческие брусья, то мы располагаем рапортом Алоиза Штайнеца, который утверждает, что палач Зайфрид их завышает, и по этой причине мы их утвердить не можем. Как будто он не мог закупить их по более приемлемой цене! К тому же поставщики в последнее время снижают цены, в связи с чем мы не можем выплатить затребованные им сорок форинтов, потому что он не имел права тратить такую большую сумму.
На самом же деле Зайфрид отправился в Загреб потому, что там его ждала старая знакомая Аника, необузданная женщина в самом соку, которая каждый раз предлагала ему остаться там и жить за ее счет. У нее был ресторан в Черномерце, с хорошей кухней, там он мог бы и работать, если ему того захочется, но это вовсе не обязательное условие. Какое-то время он раздумывал, не принять ли ее предложение, но по прошествии времени перестал рассматривать его всерьез – он не видел своего будущего при этом ресторане на окраине города, который, конечно же, был лучше, чем Сараево, но теперь полностью выпал из сферы его интересов. К тому же он знал, что ресторан она завещала своему сыну, проживающему в Петрине, так что ему здесь ничего не улыбалось.