Текст книги "Боснийский палач"
Автор книги: Ранко Рисоевич
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 12 страниц)
Он пришел не с армией, тогда она еще не нуждалась в его ремесле. Появление на чужой территории всегда означает малую войну, с присущими ей законами военного времени и трибуналами. Все решается чрезвычайно, но власть не позволяет вершиться чрезвычайщине слишком долго. Да, вы прибыли в Сараево, и должны считаться с тем, что на вас смотрит вся Европа. Продемонстрируйте превосходство нашей культуры над восточными деспотиями.
Зайфрид прибывает с целью укрепления гражданской составляющей власти, все, что делается, делается lege artis, за всем следит земной вождь, ловкий и зоркий в боснийском мраке, не хуже крота. До него работали чрезвычайные трибуналы, изничтожали гайдуков, хватали герцеговинско-черногорских профессиональных повстанцев. Было известно, почему и как они подстрекают народ к бунту, похоже, что и большинству народа все было тоже понятно, просто они делали вид, что это не так. Не верьте им, говорило императорско-королевское командование своим воякам, находящимся на передовых позициях.
Имена ничего не значили для Алоиза Зайфрида. Даже императорско-королевских командиров. Они вращались по различным жизненным орбитам, изредка пересекаясь на узком пространстве, где один принимал решения, а другой исполнял их. Зайфрид слушал рассказы, волей-неволей они врезались в сознание, заполняли его, а потом оказывалось, что он все-таки что-то об этом знает, хотя и сам не мог понять, откуда у него взялись эти знания. Он смотрел на лес, слушал волков и ветер, но слышал повествование, и что-то от него оставалось записанным в нем, словно оттиск печати в воске. Не совсем как родная мелодия, которую исполняют тирольские йодли и обрабатывают музыканты, но весьма на нее похоже.
Только позже, когда прибыл знаменитый Беньямин Калай, о котором знатоки говорили, что в Австрии не найти лучшего правителя для Боснии и ее вздорной сестры Герцеговины, который изучил проблему, хорошо знает тех, кем предстоит править, а когда и они узнают про это, то поймут, кто здесь настоящий хозяин. «Представлялся перед нами другом, – говорили православные, – а теперь посмотри на этого сукина сына!» Опять появились те, что призваны были подстрекать народ, и опять не стало покоя.
Работают, работают суды, чего бы им не работать, что еще делать с кучей опасных отбросов человечества, повстанцами, гайдуками, карманниками! У Австрии были отличные судьи, преданные империи, собранные по разным ее уголкам, неподкупные. Это вам не кадии, которые за несколько золотых забывали, за что кого следует наказывать, и надо ли его вообще наказывать. Закон для всех един, настоящий закон. Народ же в это не верил, потому что жизнь научила его властям не верить.
Но Зайфрид будет претворять в жизнь юстификацию, он руководит группой из пяти человек, грубых и суровых, коих еще следует обучить. Любой другой для него – обычный кретин, ничего более – ein Kretin, ein Dummkopf, настоящий швайнкерль. На первом месте его помощники, и только потом все прочие. Похоже, даже для брата Ганса он не делал исключения. Правда, почти никто и не знал, что такой существует.
Слишком далеко вперед мы забежали, не следуем хронологии, потому что она не укладывается в повествование, которое онанистически возбуждается и пошло, пошло, не угонишься за ним. Потому и проливается бесполезное семя там, где ему места нет.
5
Ближе, еще ближе, люди, дайте простор привычкам!
Город, город! Все можно назвать городом. Такой, какой есть, этот, с детским именем, на склонах гор, ощетинившийся, полный недоверия и вражды к пришельцам – называется городом. Не каким-нибудь, а столичным. Картинки откладываются где-то в мозгу, а когда засыпаешь, перелистываются, словно страницы альбома. И так будет годами. Те, кто любит его, и те, кто ненавидят, одинаково зовут его – город. Хочешь того или нет, он не может оставить тебя равнодушным, он намертво прирастает к твоей коже, как немыслимое удовольствие или невыносимая чесотка.
Крейсирует Сарай-городом Зайфрид, пересекает его вдоль и поперек, поднимается в гору, про которую ему сказали, что называется Требевич, потом на противоположный холм по имени Бьелаве. Однако далеко не забирается, сказано ему, чтобы держался центра. Тут тоже много бродячих собак, убогих нищих и голопузых ребятишек, которые вызывающе смотрят на каждого по-европейски одетого прохожего. То и дело кто-то из них натыкается на него: то собака, то нищий, то ребенок, по которому нипочем не догадаешься, что ему пришло в голову. Испугать тебя или продемонстрировать ненависть, или и то, и другое вместе. Лают, орут, налетают, христарадничают. Особенно эти маленькие калеки, уверенные в том, что их, таких вот, никто не посмеет ударить. А за что их колотить-то, разве только потому, что они не любят тебя и на тебя не похожи?
Есть люди, которые так и поступают, в поисках чего-то, или кого-то, привыкшие к подобным провокациям в других городах империи, но здесь следует быть начеку, разъяснили им, любая жалоба будет обстоятельно рассмотрена, наказания соответствующие, суровые и своевременные – трибунал за насилие над туземцами.
Наверное, следовало бы объяснить, что здесь понимают под насилием? Кто кого подзывает, провоцирует, предлагает? Все это было и до их прихода, все-таки речь идет о правовом городе, восточном поселении, в котором смешались люди из разных краев, с различными желаниями и привычками, у каждого своя еда и своя плоть – как им противостоять? Только умолкнут ружья, слышится новый клич, и войско отправляется на охоту. За ним следуют те, кто предлагает развлечения, окрепшее местное население, и все вместе наваливаются на клиента. Освободившись от прежней морали, местная молодежь сходу включаются в пестроту блуда, быстро находит в нем свое место, интерес или погибель.
Редко когда можно найти историю развращения какого-нибудь города, как будто все города – сплошные святилища, и как будто в святилищах не блудодействуют. Не желают ли историки таким отношением к развратной жизни сказать, что в подобных городах не делается и не меняется история? Разве иная дама легкого поведения не играет в определенный момент большую роль, способствуя хитросплетению исторических обстоятельств?
Зайфрид запомнил первые картинки: мощеные диким камнем узкие проулки, грязные тупики с прокопанными посреди канавами, ударяющими в нос самым разнообразным человеческим и скотским смрадом; большие мечети и бани, где постоянно в одно и то же время собираются одни и те же мужчины, и никогда – женщины, а он искал именно их, как ищут под камнями дукаты; старая православная церковь на Башчаршии, вокруг которой то и дело полыхали пожары, а она оставалась прежней, утопая, казалось, от старости в землю, окруженная иными богомольцами; грязная Миляцка, подмывающая берега и несущая человеческий кал и коровий навоз. Далее следует подмена, почти незаметная, когда не понимаешь, когда что построено и в какую эпоху этот квартал изменился; Миляцка более не предоставлена сама себе, на ней появилась подпорная кладка, мечети более не самые высокие строения, вот здания государственных и местных властей, вот гостиницы, вот не воняющие улицы; в конце концов, все это сливается в единое целое, и невероятно тяжело распутывать клубок слов, текущих своим чередом. Потому что это не непрерывная нить, есть на ней узлы, обрывы и запутки – не все согласны с тем, что прогресс – это то, что строится, есть и аборигены, которые смотрят на все это то с удивлением, то с нескрываемой враждебностью, есть и такие, что сами начинают строить – теперь берут пример с обширной северной империи. И пусть так, Бог им в помощь. Так думает не только Зайфрид, но и порядочная часть местного населения, которая приняла новую власть как известный перст судьбы.
Древний мудрец говорит, что на смену периодам строительства приходят времена страшные, обычно недолгие, когда природа грозится уничтожить все человеческое. Наваливаются болезни, вдвое уменьшая население городов, наводнения уничтожают плоды многолетних трудов, вот и огонь, словно беснующийся татарин, испепеляет и сжигает все вокруг, а еще, не дай Боже, войны и землетрясения, которые сопровождаются всеми этими и многими другими несчастьями, так что руки опускаются и пропадает желание строить.
Но кто знает, что понуждает человека опять приниматься за восстановление уничтоженного?
Вот, скажем, огонь! Страшная янгия – говорят старики. Знают они такие слова, которым пришельцам еще предстоит научиться, если до этого дело дойдет. Слова, которые значат больше, чем слова, с помощью которых мы разговариваем, потому что они означают принадлежность. Разделение на наших и не наших.
Полыхают земля и небо! Негде спрятаться, не отнять у огня хоть малую толику своего.
Кто дольше живет, тот больше помнит таких напастей. Горят торговые ряды, ставни на лавках, исчезают переулки, тупики, лачуги и немногочисленные двухэтажки. Когда с крепости, которая уже давно ни от чего не защищает город, превратившись в тюрьму для непослушных, раздаются три пушечных выстрела, всем становится ясно, что уже все готово и больше уже ничего не сделать. Бабахнуло на правом берегу Миляцки, в лавке, битком набитой горючими материалами и страхом. На этот раз началось с капли кипящего воска, упавшей в бочку со спиртом.
Когда оккупационная власть начинает издавать разные приказы, вроде весьма важных т. н. «Полицейских правил работы с горючими материалами», местное население видит в этом покушение на их свободу и ненужное вмешательство в старинные обычаи. Потому как, судя по оскорбленным чувствам местного населения всех вероисповеданий, старое здесь всегда лучше нового. И теперь призывают султана как спасителя даже те, кто совсем недавно желал ему смерти.
Все лето царила засуха, все выгорело, иссохло, но еще не превратилось в пепел. Над городом парила дымка из пыли и цветочной пыльцы. Дождь ронял капли только для того, чтобы не забыли о том, что это такое, он даже не мог прибить пыль и разогнать мух.
Говорили, что загорится непременно, но никто ничего не делал для того, чтобы упредить пожар. Просто все ждали огня как Божьей кары. И когда он пришел, те, кто утверждал, что пожара не избежать, удовлетворенно кивали головами, не включаясь в борьбу с огнем. Его высокопревосходительство, невидимый для граждан и неприкосновенный императорский генерал-губернатор Вильгельм, герцог Вюртембергский, лично командовал пожарными, но без видимого успеха. Для него важно было отметиться в служебном рапорте, направленном туда, наверх, доложить, что он присутствовал лично. Фертихь! А ущерб пускай Бог возместит.
В числе тех, кто на следующий день посетили пожарище, был и Алоиз Зайфрид, брезгливый молодой человек с бледным лицом и щуплого, на первый взгляд, телосложения. Одетый в черное, он походил на большого ворона, спустившегося с Требевича на выгоревшее пространство в ожидании добычи.
Пока еще не было известно, что ему достанется. Пока ничего, он просто впитывал в себя городской пейзаж.
Он видел взрослых людей, рыдающих как дети. Почему они плачут? Ведь остались в живых! У него возникали вопросы. Говорят, это было страшно и невиданно. Как будто возможно еще что-то более невиданное! Сгорело то и это, наверное, то, что и раньше горело. Солдаты тушили пожар, и некоторые из них пострадали, что совершенно естественно для солдат во время пожара. Такова жизнь, думал Зайфрид, если мы посмеем на минутку заглянуть ему в мысли.
Зайфрид вернулся на Бистрик; ему с первого дня понравился этот район города, возвышающийся над кварталами, жившими по непонятным ему законам.
Газеты сообщили, а Зайфрид переписал на бумажку и спрятал в коробочку: «Во время большого пожара на Башчаршии в 36 улицах сгорели 304 дома, 434 лавки и 135 других строений. Из самых значительных объектов сгорели четыре мечети, католическая церковь, германское консульство, Ташлихан, Джулов хан, Ханиках и синагога». Внизу бумажки приписал: 1879.
Записал и следующий разговор:
– Кто больше всех пострадал?
– Похоже, Памуковичи. Все сгорело.
– Какие это Памуковичи?
– Как какие, здесь только одни Памуковичи жили.
– Никогда не слышал!
– Услышишь, время еще есть. Ты, похоже, нездешний?
– Точно.
– Был у них хан, теперь ничего не осталось. И все склады вокруг хана, все дворы, кроме одного склада у Джумручии.
– Во как!
– Нездешний ты, мужик. Не знаешь ты Сараево.
И я тоже, сказал про себя Зайфрид.
6
А ведь пожар не единственная беда в Сараево, других тоже хватает. Скажем, наводнение.
Когда здесь дождь начнется, заклокочут водосточные трубы, хлынут потоки вниз по Алифаковцу, в Миляцку, в свой единственный естественный водоотвод, и вести, достигающие каждого уха с невероятной скоростью, сообщают о наводнении. Беснуется Миляцка, говорят они, и новость эта сообщается из уст в уста, от малого к старому. Подмывает дома, разрушает их, угрожает мостам, уносит дрова, заготовленные на зиму. Страдают самые бедные, которым почему-то нравится, чтобы их лачуги стояли у воды, а в другом месте им и в голову не придет строиться. К тому же чаще всего они им и не принадлежат. Как-то раз заговорили, что больше всех пострадал хозяин Максо Деспич, а потом, года еще не прошло, он уже дворец строит. Вот и гадай, что на самом деле с кем случилось. Скажем, было у него что-то, и что-то он потерял, но не растерялся, потому что такие не пропадают – несчастье их подстегивает, заставляет дальше и больше зарабатывать. Те, что бедствуют, по-другому и жить не могут, есть им что и кого проклинать. То Деспича, то Ефтановича, они быстро заучивают эти имена, и только Зайфриду ни о чем не говорят, но слова их в уши влезают, в корчме чаще и лучше всего.
Есть и польза от этой воды, когда она смывает столько клозетов, загаживающих Сараево. Боже милостивый, да когда же этот город походить станет хоть на какой ни то сравнимый по величине австрийский город? Скажем, на Грац, или Линц. В засуху говно воняет, в дождь канавы разносят его по переулкам. Потому здесь народ такой желтокожий и болезненный, все время кто-то за брюхо хватается, ищет уборную – «ченифу», как они говорят, тьфу, и еще сотню раз тьфу!
Но и этого маловато будет. Одно несчастье – вроде как и не беда, два – все равно что одно, и так далее. Привык народ пожимать плечами и терпеть.
Пронеслась весть, что сюда чума из Египта идет. Власти стали строго наказывать и штрафовать всех, кто не соблюдал нововведенные правила гигиены. А в здешних условиях их нелегко выполнять. Вряд ли кто даже понимал, что эти слова значат.
Посмотри хотя бы на главную улицу, которую тут же переименовали в честь Франца Иосифа, на что она похожа. А ведь она призвана быть главной улицей императорско-королевского города. Такая улица – оскорбление его величества. Посмотри собственными глазами, или обнюхай собственным носом, и никакие описания тебе не понадобятся. Мясо продается на улице, прохожие его куски перебирают, хватают немытыми руками, подкидывают на ладони, прикидывая вес. Мясник то и дело выплескивает из ведра на тротуар смердящую кровавую воду, и та стекает в канаву посреди улицы. Смотри не попади под такой душ, они это с удовольствием! Не зевай по сторонам, а гляди прямо перед собой, чтобы не ступить в канаву или какое другое говно.
О смраде и говорить нечего. Разве может его выдержать европейский нос? Присмотрись внимательнее, муха на мухе и мухой погоняет, миллион крылатой напасти.
Но порядок следует установить. Раз и навсегда! Суровые меры и все более жестокие штрафы – вот путь в цивилизацию. Пусть торговцы возмущаются, толку от их возмущений никакого. Те, что их наказывали, вряд ли понимали, о чем толкует мясник. Сколько еще лет пройдет, пока они выучат язык, а у кого-то и по гроб жизни не получится.
7
А есть ли что хорошее в Сараево, быть ведь не может, чтобы не было?
Зайфрид познакомится с едой и питьем, которые не спеша и разборчиво принимает, иной раз и после неоднократного блева. Но ракия ему сразу пришлась по душе, настоящее лекарство.
– Не будь ракии, все бы перемерли, – сказал он однажды своему лучшему плотнику Энцо Берлускони. Этот шустрый плотник был родом из Приморья, из Водица, что неподалеку от Шибеника, и никак он не мог привыкнуть к климату этого скалистого края и к сараевской котловине, протянувшейся до Илиджи.
– В этом городе все делается, чтобы перетравить жителей.
Берлускони также на дух не переносил здешние обычаи, и в первую голову еду, вроде чевапчичей в лепешке. Тосковал по рыбе, и часто рассказывал прочим членам команды о рецептах ее приготовления. На углях или там на решетке. Терпеть не мог сливовую ракию, ту, которую маэстро Зайфрид нахваливал, его от нее пучило, после нее несколько дней подряд блевал.
– Мне только одну кружечку вина, – жаловался он в командировках, с отвращением отталкивая от себя тарелки с едой и стаканы.
Холодный воздух спускался с Игмана, они вдвоем протаптывали дорожку в снежной целине на Илидже. Передавали друг другу бутылку с ракией, к холодному горлышку которой прилипали пальцы, до тех пор, пока не опустошили ее.
– Теперь не замерзнем, Энцо! – кричал ему Зайфрид.
– Срать я хотел на эту страну! – вопил Энцо Берлускони, чувствуя, как пальцы его ног отмерзают один за другим.
Зайфрид ничего такого не ощущал, его желудок впитывал ракию как целительный бальзам.
– Чем крепче, тем лучше, но настоящую препеченицу редко где встретишь.
– Здесь редко встречается все, что годится, – продолжал причитать Энцо Берлускони.
– Что ж ты, Энцо, из Приморья уехал, если зиму не переносишь?
– Я голод не переношу, маэстро.
– Жаль, что такой мастер, как ты, не ставит дома и другие строения, а всего лишь мои обыкновенные виселицы, – в который раз со вздохом произнес Зайфрид.
– А что ж ты вешаешь людей вместо того, чтобы развлекать их своей музыкой? – отвечал ему плотник, скрючиваясь под воздействием внешнего холода и внутреннего огня в желудке. Его мутило от бурды, которую ему приходилось пить, он то и дело рыгал, ощущая во рту отвратительный вкус вареной баранины.
8
Назначая Алоиза Зайфрида на должность государственного палача, генерал-губернатор оккупированных территорий Боснии и Герцеговины Вильгельм, герцог Вюртембергский, вводит там гражданское правление, армию же отправляет в казармы. Его подчиненные, вплоть до тамошнего капитана Мане Цветичанина, командира взвода жандармерии, истолковали это решение как приказ: очистить страну от гайдуков. Этот суровый и непреклонный уроженец Лики готов был отца родного арестовать и предать суду, если только власти прикажут. Он прекрасно понимал, что вовсе не обязательно хватать гайдука, куда как легче сразу убить его.
– Гайдуки – разбойники, и судить их должен гражданский суд. Пусть армия отдохнет. А жандармов – в леса, ловить разбойников, порядок надо навести и в этой стране. Власть должна быть справедливой и решительной. Меньше стрельбы, больше повешений. Без оправданий, чтобы народ усвоил нашу решительность. Нерешительность есть признак слабости. Кражи, убийства, уничтожение имущества – все это следует пресекать и наказывать виновных строжайшим образом. Каждый, кто посягает на чужую жизнь, ставит под угрозу собственную, и когда его схватят, пусть молит Бога, чтобы смерть его была скорой и легкой.
Судья Бремер ввел Зайфрида в должность несколькими фразами, даже не присматриваясь к нему. Говоря, он перебирал бумаги на письменном столе, никак не находя ту, необходимую, если только он вообще искал ее, а не просто делал вид. А может, ему было тошно смотреть в глаза палачу. Кроме того, у него нестерпимо свербило в промежности. Что это он за заразу успел подхватить в этой отвратительной стране?
– Закажи черный костюм. Это обязательно. Прочие члены команды пусть будут одеты прилично, не более. За костюм получишь. Как и за остальное, но немного. Казна тощая, не заглядывай в нее часто.
– Мне нечем платить за квартиру, господин судья, – принялся жаловаться Зайфрид, как он потом делал это каждый раз, настаивая на выплате путевых расходов и нищенской надбавки за каждого повешенного.
– Службу не начинают с жалоб. Поехали дальше. Ты меня слушаешь?
– Слушаю, господин судья.
– Во время исполнения не спрашивай у приговоренного имя и не интересуйся, за что его.
– Я не любопытен, – кратко ответил Зайфрид.
– Любопытничать все начинают, независимо от обстоятельств.
– Я не из таких, – продолжил палач коротко.
– Если приговорен, значит виновен. И не суть важно, что он натворил.
– Понимаю, господин Бремер.
– Потом тебе все равно кто-нибудь расскажет. Слухи распространяются, но ты не старайся прислушиваться к ним. Тем более что они тебя не касаются. Не пытайся никому ничего объяснять и не оправдывайся. Это все. Можешь идти.
Хочешь не хочешь, а он помнил имена, даты, преступления. Потом даже записывать стал, правда, не систематически. Имя и фамилия, расходы. Траты других членов команды. Доски, брус, гвозди.
О палаческих делах писал и «Сараевский листок». Читатели могли проследить казни, от Требинья до Бихача. Сколько раз в год эти расстояния преодолевал Зайфрид! Один, или в компании с помощниками. В Краину он обычно отправлялся сам, в окрестности Сараево – с помощниками. Читатели не могли увидеть каждый ручей, гору, лес, ночь и день, мороз и жару, которые встречали и сопровождали его, да им это и не надо было, потому что оно было им хорошо знакомо, сидело в них всю жизнь. Мерзнут ноги, болит живот, мочу не удержать. Упадет в постель, думая, что не встанет, но все же поднимается.
Первые годы, хотя физически самые тяжелые, были ему дороже последовавших. Казалось, ни дом ему не был нужен, ни хозяйка. Где рухнет, там и выспится, приведет себя в порядок, перекусит, и вперед. Помощники бубнят, не понимают, как все это можно терпеть. Они крепче его, но ломает их простуда, пальцы отмораживают, зубы выпадают совсем как молочные, но только с ним ничего не делается. С удивлением смотрят на него, шепчут за спиной, что здесь дело нечисто. Оберегает его дьявольская рука.
Однажды кто-то проговорился при нем, и все обмерли от страха. И если бы кто спросил их, чего они так перепугались, то не нашлись бы что ответить. А Зайфрид ответил вопросом на вопрос:
– Почему именно дьявольская, а не Господня?
Они так и не нашлись с ответом, смертельно боясь хулы.
Зайфрид наблюдает за игрой в казаки-разбойники, как игроки то и дело меняются ролями. Вчера гайдук, сегодня – жандарм. Главное, чтобы в доме и в селе был покой. Тем, кто не соглашался с этим, пощады не было. Потому и ненавидели друг друга страшно, совсем как рассорившиеся братья.
Зайфрид помнит военно-полевые суды и солдатские каре, в центре которых, на земле, на корточках или на коленях, находятся приговоренные к расстрелу. В каждого должны прицелиться трое. Когда их изрешетят, кровь течет, будто там свиней резали. Его мутило от этого зрелища, хотя сам он в ликвидациях не участвовал. Когда один молодой солдат, чех, отказался стрелять, его поставили рядом с приговоренными и расстреляли. После этого уже никто не отказывался. Стреляли зажмурившись, но стреляли. В мусульманских правителей и в православную голь перекатную. Но теперь этого нет. Остались только гайдуки в лесах, расстреливают редко, повешение – официальный способ исполнения смертной казни.
В корчме толкуют о страшных гайдуках Тандариче и Зекановиче. Никак их не доконать. Что-то здесь не так. Неслыханно, являются в город и там грабят мирных людей. Наверняка кто-то их покрывает. Неужто такой подлец нашелся, стыд и срам! Что сделать с этим паразитом, который их покрывает? Что значит неизвестно, когда все знают, кто у них главный пособник? Что такое сто дукатов, когда они больше готовы дать? А кто дукатов не хочет – пулю получит.
Зайфрид вешает их пособников, возвращается в холодную комнату и замерзшими пальцами впервые после повешения перебирает струны цитры. Музыка воскрешает для него родной дом и лес, что поднимается сразу за ним. Он смотрит в никуда и не может понять, что с ним произошло. И зачем только расспрашивал, кто эти несчастные!
Казни способствуют его необычайной популярности. Он почувствовал особый, живой интерес в тех нескольких корчмах, что привык посещать. Местные мусульмане смотрели на него с некоторым одобрением – как будто собирались приветствовать его наклоном головы. Он уверился в этом предположении, когда начал заводить беседы с некоторыми из них. Они знали, кто он такой, хотя и не совсем точно. Как до них дошли эти сведения – никто не знает. Эти люди пришли к выводу, что облавы и казни суть признак того, что новая власть меряет всех одним аршином и одним законом – нарвется на неприятности каждый, кто его не примет, кем бы он ни был, никакой слабины и уступок не будет. Особенно влахам, которые вдруг так осмелели, что, болтаясь по городу, разве что «в наши дома» не вламываются.
Пособники все – и никто.
– Мы не остановимся, пока их всех не перевешаем! – сердито говорит судья Бремер.
– Кого?
– Пособников!
– Так ведь они все пособники.
– Значит, всех перевешаем.
– Никому еще не удавалось всех перевешать.
– Никто и не пробовал. Обществу денег жалко – для них и для нас.
– Гайдуки для народа – мстители, – бормочет собеседник. Бремер самый тихий шепот слышит, потому и поставлен на свою ответственную должность.
– Мстители – кому? Разбойники пользуются хаотическим состоянием общества для того, чтобы грабить. Может, и месть встречается, но и за это следует штрик. Пусть она определяет меру мести и наказания.
Не надо бы так жестоко, шепчется народ. Те, что похрабрее, вслух говорят, особенно когда среди своих. Хотя и тут уверенности нет, что кто-нибудь из них не пойдет в жандармерию. Ничего такого не посмеют сказать Цветичанину, он бы у них всю дурь из башки выбил.
– Хватают всех подряд, даже стариков, всех мужиков. Только бабы остаются в горах.
В соответствии с приказом Вюртембергского о гайдуках и пособниках, только члены семьи не могут быть таковыми, а всех прочих следует смело ставить под виселицы. Тлело недовольство такой жестокостью. Гайдука никто не посмеет из дома выгнать, да и сдать его вряд ли кто осмелится. Башку с плеч долой, если он прознает, а если власти его и схватят, все равно найдется тот, кому отомстить захочется.
Жители Краины, семберцы, романийцы, герцеговинцы – все они православные и бунтовщики. К счастью, каждый за себя бунтует, пока где-нибудь через край не перельется и не вспыхнет по всему краю. Не исповедуются перед повешением, пощады не просят, плевать хотели на власти и на его императорско-королевское величество. Даже на Сербию, которая посылает их сюда на заклание. Если их ловят при переходе границы, то вяжут и переправляют через Дрину.
– Если отпустишь разбойника, он вмиг расплодится, – говорит в Каракае Мане Цветичанину, командиру специального подразделения, предназначенного для ловли гайдуков, сербский жандарм, лично явившийся за печально известным Швракой. За два года до этого он в засаде перебил всех его друзей, а теперь вот пришла очередь предводителя. Тот было открыл в Белграде корчму, но ненадолго. Цветичанин отыскал его, но из Сараево пришло указание передать его за Дрину, где бы он понес наказание за свои преступления. Скитаясь по селам, он убил троих несчастных, все православные. Перед этим ограбил бега Джинича, который скрывался в Триесте, пока не закончился мусульманский бунт против оккупантов. В австрийцев он не стрелял. Кое-кто из присоединившихся к нему сотрудничал с оккупационными войсками, служа проводниками по мусульманским селам. Указывали им на вождей сопротивления, все уважаемые аги и беги. Кружили все по одной и той же опустошенной местности и отбирали все, что им попадалось на глаза, сначала деньги, а потом и все остальное. Вплоть до скотины, которую продавали за Уной и Савой. Когда им сели на хвост, присоединились к Швраке и стали ночным кошмаром для всех селений между Грмечем и Козарой.
– Отец твой разбойник, и князь Милан тоже! – орет на него связанный Шврака и плюется. – Будь проклята Сербия, что путается со своими врагами!
– Сколько ты дукатов награбил? – спрашивает его Мане Цветичанин.
– Не твои, – злобно отвечает Шврака.
– Так ведь чьи-то, Шврака, разбойничий ты поганец, – вторит ему Мане Цветичанин.
– Цветичанин, курва ты сербская!
– Шврака, урод ты сербский! Истребим мы тебя под корень, чтобы зерно смогло на полях расти.
9
Вот Зайфрид сидит в обществе Мане Цветичанина, которому почти каждый православный в Крайне смерти желает. Тепло, почти жарко под каштанами самой знаменитой кафаны в Баня-Луке по имени «Босния». Третий человек в компании – Эмерик Пасколо, душа этого заведения, которое он хочет переоборудовать в настоящую гостиницу. Принеся им по кружке холодного пива, Пасколо молчит, прислушиваясь к беседе необычных гостей.
– Говоришь, его трапписты варят? – бормочет Цветичанин.
– Да, господин Мане. Лучшего пива в Боснии не сыщете.
– Ладно, уговорил. Я Боснию хорошо знаю. Если разбежаться как следует, перепрыгнуть запросто можно. Я тут всю северную часть облазил, каждый лес знаю. А сыр есть?
– Очень хороший сыр, господин Мане, просто замечательный сыр.
Смуглый, со шрамом на лбу, всем своим ликом Мане Цветичанин нагонял страху на старых и молодых. «Брысь отсюда, – кричали бабы на непослушных детишек, – вон Цветко идет!», а те верещали и бежали в дом, чтобы спрятаться за квашней или в кладовке среди сыров.
Зайфрид смотрел на шефа краинских жандармов с нескрываемым уважением. После десяти лет охоты на гайдуков и больших успехов, достигнутых в этом деле, народ испытывал к нему ненависть и уважение одновременно. Уважали его те, кто на собственной шкуре испытал нападения гайдуков, независимо от вероисповедания. Ненавидели в основном сербские крестьяне, которые и сами не прочь были примерить на себя гайдуцкую долю. Хотя бы временно, чтобы завладеть чужой скотиной или женой.
– Сколько лет было этому Вучковичу, как думаешь? – промолвил после долгого молчания Зайфрид.
– Я его столько лет ловлю, что только сами Господь Бог знают. А зло он творит еще с туретчины.
– Как это – с турецких времен?
– Еще до бунта принялся нападать и грабить своих родственников. Вроде как из-за земли повздорили, или еще чего-то. Был он задира и наглец. С людьми говорить не умел, матерился, пил да дрался. Слово за слово, и тут же за нож хватается. Турок не трогал, и бега тоже. Так насолил одному из своих братьев, Миливою, что тот пришел к бегу и стал упрашивать отпустить его в Баня-Луку. Бег не хотел, говорил, что отступник опамятуется, главное, что он никого не убил, но Миливой и слышать не хотел. Не может больше мерзавца терпеть, и все тут. Наконец бег отпустил его, пусть идет, куда глаза глядят. И теперь он вот тут, за теми вон домами, сам себе хозяин. Нет крестьянина в Врховце, который бы не заглянул к нему во вторник, после базара.