Текст книги "Боснийский палач"
Автор книги: Ранко Рисоевич
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 12 страниц)
Так о чем это я говорил, пока меня в сторону не занесло? Да, о Требинье. Несколько раз, особенно проездом из Боснии в Черногорию, я там вешал человек по десять. От совсем молодых, я даже не был уверен, что они совершеннолетние, до глубоких стариков. Как-то раз, после того Видака, я повесил девятерых, и без единой ошибки. Это было над городом, на том месте, что Церковиной называют. Прекрасный вид на город, в том месте Требишница течет по излучине неспешно, лениво. День прекрасный, хотя и холодновато, северный ветерок. Помнится, когда я оттуда на город посмотрел, на улицах ни одного человека не заметил, как будто город вымер, или будто это всего лишь мой сон, в котором нет места людям. По крайней мере, не таким, каковы они на самом деле. В тот год мне обрыдло вешать, даже уголовников. О политических и не говорю. Император умер, зачем же продолжать вешать его именем? Да, именно так я и думал. Стал противником смертной казни. Я бы не выдержал этого, если бы не цитра. Точно, нет».
53
В этом рассказе у Паулины Фройндлих Зайфрид нет собственного голоса. Как будто она в нем и не существовала. Может, они друг друга и разыскивают, но никак встретиться не могут, их пути все время расходятся, то в пространстве, то во времени. А если и появляется мать Отто, которая с годами все меньше становится женой Зайфрида, то рассказ скисает, ему становится неприятно – откуда она такая взялась? Между той порой и мгновением, в котором рассказчик сучит нити этой повести, пролегла настоящая пропасть времени – все, что нынче кажется неестественным, в то время, может, было совершенно обыденным явлением, которое нет смысла здесь подчеркивать и выделять. И все же, все же следовало бы приглядеться к ней с расстояния, равному тому, с которого мы разглядываем Зайфрида. Он вовсе не близок нам, сказано уже, что дистанция между нами соответствует рассказу о прошлом.
Миновали времена хождений по святым местам, веры в чудеса, нищета, через которую она прорвалась, спасая сына, хотя пороховой дым и голоса войны все еще парят над Сараево. Что скопилось в ее душе, и почему все это истекало из нее? Она словно в родник превратилась. Тает, иссякает, и ничем ей не помочь.
Зайфрид вернулся, когда Паулина была почти без сознания. Проваливалась и возвращалась, видела свою комнатенку, сына, который склонялся над ней, чтобы проверить, жива ли она, себя на том свете среди ангелов. Он знал старое лекарство, которое тридцать лет тому назад дал ему доктор Кречмар, когда он сам был как худой бурдюк, который ничего удержать не может, даже воду. Надо испечь ржаной хлеб, разрезать его пополам и пропитать ракией. Потом наперчить от души и горячим приложить половину к животу, половину к крестцу. И не один раз это проделать, а несколько. Но где найти, из чего это лекарство сделать?
Чудеса иногда случаются, ничего еще не потеряно, если Господь не сказал Своего последнего слова. Хлеб Зайфриду испекла соседка Мария, с которой двадцать лет тому назад у него была известная связь. Она отдала последнюю свою муку, а о ракии и перце он позаботился сам. Три дня шел бой за жизнь Паулины, днем и ночью, без остановки. Наконец им удалось увести ее от райских врат, как она говорила, или с края могилы, как говорили они. Она не испытывала к ним благодарности, хотя Мария не показывалась у них с того момента, когда она пришла в сознание, знала она, чьи руки отвели от нее предназначенную судьбу.
Она хотела умереть!
Сраженный этим желанием, Зайфрид более не пытался помогать ей. Оправившись от дизентерии, Паулина отказалась принимать пищу, и свою часть нищенского оброка отдавала Отто. Агония повторилась, теперь уже с предсказуемым исходом. Похоронили ее на Кошевском кладбище, над только что построенной больницей.
54
То, чего он хотел, но чего втайне опасался, свершилось. Всесведущий дух повествования знает это лучше других. Почти весь 1917-й Зайфрид провел без работы. Он неоднократно являлся в суд и военную комендатуру, чтобы узнать, просто ли его забыли или же отправили на пенсию. На третий или четвертый раз один из молодых чиновников крайне доверительно шепнул ему:
– Император Карл помиловал всех приговоренных к смерти и запретил в дальнейшем выносить и исполнять смертные приговоры.
– Разве смертную казнь отменили? – в панике переспросил его Зайфрид.
– Приостановлена, так было сказано. Иди домой и отдыхай, играй на своей цитре.
Да, только это и оставалось ему, однако он находил в цитре все меньше наслаждения. На этом дело не остановится, кто знает, что к нам придет из-за леса, из-за гор, так он думал, поднимаясь переулком к своему домишке. После стольких повешений, особенно за прошедшие два-три года, просто так вот взять и отменить смертную казнь, «приостановить», как сказал молодой чиновник – эта мысль в последующие месяцы будет грызть изнутри Зайфрида как тяжелая, неизлечимая болезнь. Потому что это решение предвещает огромные перемены, о которых, возможно, где-то и говорят, но только здесь никто и пискнуть не смеет. Или смеет, но никто об этом Зайфриду не говорит? А где бы ему об этом могли сказать? По кафанам он больше не ходит, доктор Кречмар умер, никого нет, чтобы сообщать ему новости. Опять же дополнительные выплаты рухнули, осталось одно лишь жалованье, которого едва хватает, чтобы заплатить за жилье. Случались годы, когда работы было очень мало, но чтобы вообще никого не повесить – для него это была катастрофа. А пенсией еще и не пахнет!
Когда еще только заговорили об отмене смертной казни, он уже знал, что большинство сербов хотели этого, а местные мусульмане были против. Они считали, что сербы требуют отмены именно потому, что они чаще всего становились жертвами, но ведь и среди них было немало таких, по которым веревка плакала.
55
Все страхи Зайфрида, кроме одного, материализовались. События шли своим чередом, как обыкновенное ненастье, не спрашивая обывателей, какой погоды они бы себе пожелали.
В Сараево, совсем как на маневрах, 6 ноября 1918 года входит первое подразделение сербской армии.
Боев нет, город никто не защищает, создается ощущение, что входящие войска вовсе не вражеские. Население не бежит, даже большинство тех, кто родился не здесь, а пришел сюда вместе с империей, которая в данный момент гибнет. То же и в других городах этой страны. Только гостиницы пустуют, готовые принять близящихся гостей. Позавчерашние постояльцы уезжают. Бесчисленное множество малых драм разыгрываются одновременно на этих закрытых, изолированных от публики сценах. Актеры устали, режиссер сбежал, свет ноябрьский, скупой, сараевский.
Зайфрид не знает, что происходит в городе, едва догадывается о ключевых событиях, и решает никуда не уезжать. 15 ноября входит и воевода Степа Степанович, не как при генерале Филипповиче, когда Сараево горело, сейчас оно кипит, там, внизу, под хижиной Зайфрида.
– Вот оно и случилось, – перебирает он струны цитры, – и должно было случиться. Должно, должно было!
Внизу кричат: «Добро пожаловать к нам, дорогие наши братья!», и Зайфриду кажется, что мелодия, возникающая под его пальцами, подыгрывает этим восклицаниям, звучит как музыкальное сопровождение, хотя он не имеет с теми людьми ничего общего. Его брат убит наверху, в лесу, и никто не знает, кто это сделал. Убит и забыт. Как и многие другие мертвецы, забытые в этой стране. За что их умертвили?
Когда это Ганс исчез? Пожалуй, лет тридцать тому, половина людского века прошла. А оставшаяся половина и без того никуда не годится.
Добро пожаловать к нам, добро пожаловать! И вот уже пальцы сами отбивают ритм, но Зайфрид не будет петь, потому что он никогда и никому не подпевал.
56
Можно было бы сказать, что объективный дух повествования нарисовал картину входа сербской армии в Сараево, но это описание исключительно поверхностно. Следовало бы описать по крайней мере тысячу разных входов, мыслей и настроений, чтобы понять то, что в действительности произошло в эти несколько дней. Потому что те, кто входит – не армия наемников, которых не волнует жизнь обитателей в Сараево. Со многими у них свои счеты, приятельские или враждебные, личные или куда как более широкие, патриотические или псевдопатриотические. Но стоило бы описать еще не одну тысячу встреч и ожиданий тех, кто ждет с распростертыми объятиями, и тех, кто притаился за тяжелой портьерой и со страхом смотрит на будущую набережную имени воеводы Степы Степановича, и тех, которым ни до чего нет никакого дела, кроме собственных вещей, упакованных и уже погруженных в вагон или какое-либо иное средство передвижения. Транспорт с литерой «G» на борту, с помощью которого спасают все, что только можно спасти.
Итак, прошло два года с того момента, как Алоиз Зайфрид словно вестник темного ангела уничтожения прошелся по Черногории от Котора до Колашина, где он повесил молодого Влайко Вешовича, а его помощник Флориан Маузнер, ярко выраженный швайнкерль – друга Вешовича, поэта Радуловича, и капитана расформированной черногорской армии Мията Реджича. С того дня профессор Йован Радович, комитский воевода, спит и видит казнь, на которой он отсутствовал, и мечтает о мести тем, кто эту казнь совершил. «Самый главный, – говорит Радович себе и другим, – выкрутится, а исповедоваться будет перед Богом. Я до него добраться не смогу, ни в жизнь это не получится. Тем более что для таких наказания на земле нет. Таких только Бог наказывает. Но я могу добраться до тех, что были хозяйскими руками, сочиняли приговоры, строили виселицы и затягивали петли. Вот их и надо отправить туда же».
– Ей-богу, – цедит он сквозь черные от копоти зубы, – я лично повешу палача. Вздерну эту черную ворону на первой попавшейся в Сараево ветке!
Скрываясь и страдая по черногорским высотам, он спал и видел себя здесь, в Сараево, куда он войдет с победоносной армией, осуществляя свою мечту. Однако приказ верховного командования и воеводы Степы Степановича более чем ясен: «Город не грабить, карать по заслугам нельзя самостоятельно и на улицах!» Однако кажется ему, если он не повесит палача, то не угомонится на том свете несчастный юноша.
Победоносный поход воеводы Радовича, специально для нашего рассказа, начинается с Колашина, где в освобожденном городе он держит перед собравшимся населением горячую патриотическую речь. В казарму, где содержали Влайко Вешовича, загнаны безоружные австрийские солдаты. Никто не знает, разоружили ли их насильственно, или же они сами побросали винтовки. Но воевода требует, чтобы народ отомстил. Октябрь в том году исключительно холодный, дождь пополам со снегом, выпало всего лишь несколько ясных и сухих дней. Но никто не мерзнет. Те, что пережили испанку, которая скосила больше комитов, чем австрийские пули, чувствуют готовность сражаться аж до судного дня. Им предстоят бои за освобождение больших городов и поход по старой Герцеговине аж до Сараево. Кое-кому неохота идти туда, довольно, что освободили Черногорию. Они были бы не против, даже если бы вернулся король Никола, но об этом нельзя говорить вслух, особенно при воеводе, который таких сразу отправляет домой, такие ему в отряде не нужны. Кое-кого из таких он даже арестовал. По приказу командира Адриатических отрядов полковника Милутиновича он осаждает Никшич и этой блестящей победой входит в историю сражений. Полковник Милутинович оставил письменную оценку этой победы: «Это предприятие исполнено настолько великолепно и так отважно, что нет ему равных в истории партизанских войн!» Сразу после этого полковник отдает своему новому командиру приказ направиться со своими отрядами в Герцеговину и далее – в Сараево.
Приняв командование над отрядами известного четника воеводы Печанеца, воевода Радович входит в Сараево в авангарде победоносного войска воеводы Степы Степановича. Как обычно бывает, когда одна армия уходит, а другая приходит, город весь на ногах, перепуганный и трепещущий, но одновременно и радостный, праздничное настроение стекает с гор, которыми окружен город, к отелю «Европа», где остановился штаб отряда, которым командует Радович. Всю ночь не прекращаются танцы в ресторане хозяина отеля Ефтановича, который время от времени думает, что его от радости хватит удар.
– Ладно, ладно, главное, что дождался, теперь и помереть можно, – бормочет он, пребывая на грани яви и сна в зале, задыхающемся от табачного дыма, сквозь который невозможно разглядеть звания старших сербских офицеров.
Радуется и воевода Радович со своим адъютантом, молодым Рашой Поповичем, который принес в номер корзину с едой и напитками. Полностью одетые, в комнате на втором этаже, лежат они каждый на своей кровати под распахнутым высоким окном, слушая голоса и редкие выстрелы, раздающиеся где-то в городе. Радович излагает своему адъютанту план завтрашней секретной операции по захвату палача Алоиза Зайфрида и транспортировке его на Требевич, где его, как обычного разбойника, повесят на дереве. Человек, который знает, где живет Зайфрид, будет ждать их перед гостиницей в семь утра. Они засыпают в одежде, под открытым окном, из которого на них струится освежающий сараевский ветерок.
В восемь часов незнакомец, который ждет перед гостиницей господ сербских офицеров, входит в отель и спрашивает про них у дежурного администратора. Парень, который поименно знает всех постояльцев, направляет его в номер 211. На стук никто не откликается. Незнакомец берется за ручку, и под тихий скрип незапертая дверь открывается. Он сразу замечает офицеров: неестественно скрюченные, они похожи на мертвецов. Начинается паника, допросы, ругань и угрозы. Однако пользы от этого никакой, воевода Йован Радович мертв, судя по всему, отравлен. Та же судьба постигла и его адъютанта.
Воевода Степа Степанович, который только через десять дней торжественно войдет в город, где ему будет устроена пышная встреча, по телеграфу приказывает провести следствие, которое завершается безрезультатно. Но черногорцы все еще подозревают нескольких человек, беспричинно или имея на то основания. Одного мало, но троих хватит, чтобы удовлетворить самые разные партии. Главный подозреваемый, Милош Лесковац, гражданский управляющий колашинского округа во время австрийской оккупации, ответственный за многочисленные преступления, преследования и казни, вовремя покинул Колашин, дождавшись сербской освободительной армии в Сараево с проявлениями крайней лояльности. Новая власть отнесется к этому с благосклонностью и вскоре примет его на службу в качестве ценного городского чиновника. «Вместо острога, – говорили в Колашине, – вот он где, гадина Лесковац, правит в Сараево!» Он ведь из Сараево и приехал в Колашин с оккупационными войсками в качестве профессионального полицая. «Сербов до мозга костей знает», – говорили о нем в сараевских полицейских участках. Лесковац любил украшать свои донесения латинскими изречениями. Lex semper dabit remedium, что в его переводе означало: не следует бояться закона, ибо он указует несчастному путь к защите, и по поводу каждого подозреваемого добавлял, что тот «состоит на службе у великосербской идеи и враждебно настроен к и.-к. власти».
Кроме этого карьериста, под подозрением были и другие: судья из этих краев Саво Меденица и некий Мило Дожич, которого освободители назначили председателем суда в Подгорице. У каждого из них был повод для убийства, хотя никого из них ни прежде, ни в ту ночь воевода Радович не имел в виду. Как и большинство комитов, он считал их выродками и видеть не желал, но не более того. У него не было никаких причин лично воздымать над их головами меч правосудия – пусть его вершат суд и история. Во времена, когда человеческая жизнь ничего не стоила, когда за кусок хлеба и мать, и отец шли на предательство, и когда почти невозможно было найти человека, который бы не был шпионом, сотрудничество с оккупантами, может, и не было таким уж великим грехом. Но ничего этого не знала ни наша троица, ни многие другие люди не знали. Перепуганные насмерть, они оказались в Сараево во время смены власти: одну они провожали, другую встречали с одним и тем же чувством – страхом за собственную жизнь.
На обнаруженной позже уже упоминавшейся фотографической карточке с изображением оккупационных офицеров и их черногорских подручных, выстроившихся, как тогда было принято, в три ряда, в первом ряду, где обычно размещаются самые важные для фотографии личности, мы обнаруживаем всю троицу подозреваемых в убийстве прославленного воеводы.
Брат воеводы Йована Радовича Сава, который из окна соседнего дома собственными глазами наблюдал сцену фотосъемки, уезжает в Морачу, чтобы отыскать виновного в смерти своего брата. Более решительный, нежели его брат профессор Йован, который бросил школу и ушел в комиты, он открыто заявляет, что всю отечественную предательскую гнусь следует удушить, потому что будущее с этой сволочью построить нельзя. Сейчас пришло время со всей строгостью рассчитаться с ними. Он средь бела подстерегает Мило Дожича у здания суда. Через правую руку, в которой он держит револьвер, переброшен черный плащ, который четыре года тому назад привез ему из Парижа Влайко Вешович. Он волнуется, руку с револьвером сводит судорога, а все тело бьет мелкая дрожь. «Помоги, Господи, помоги, Господи», – повторяет он молитву святого Савы. Наконец появляется особа, которую он поджидает.
– Простите, вы Мило Дожич? – спрашивает он.
– Да, я Мило Дожич, – отвечает тот, не подозревая, с кем он говорит.
Сава поднимает револьвер и убивает Дожича. Его арестовывают и приговаривают к многолетней каторге, но цепочку мести продолжают ковать другие. Потому что смерть спит очень мало, а отдохнув, продолжает свое бесконечное дело. Равно как и первоначальное преступление, если оно только бывает первоначальным, так и месть.
Во всей этой истории только Алоиз Зайфрид ни во что не замешан. Как и все несербское население Сараево, он проводит бессонные ночи, запершись в хижине, пытаясь определить, чьи это шаги, или они ему только почудились. Незнакомец, сарайлия, который ждал перед гостиницей мстителей, расскажет ему обо всем только год спустя, когда его выпустят из следственной тюрьмы. Сам же Зайфрид унесет эту тайну с собой в могилу, не поведав о ней даже своему сыну Отто.
57
Нет у меня ничего общего с событиями, которые разыгрываются вокруг меня. Одни уходят, другие приходят, что это значит в моей жизни? Кто-то, может, и скажет, что это значит, ну и пусть его, мне ему перечить ни к чему. Но для кого-то это значит многое, большие перемены. Отец говорил мне:
– Это переворот. Сорок лет кто-то здесь кое-что делал, а теперь должен уйти. Турки были четыреста лет, и тоже ушли. Кто-то остался, кто-то ушел. Многих я видел, что уходили, осыпаемые ругательствами, хотя другой работы они нигде не могли найти. Так и с нами теперь будет. Что нам с тобой делать, а? Давай останемся, и будь что будет.
Даже несмотря на данные им объяснения, я не понимал, почему он решил остаться. То, что он говорил, могло относиться и к нам, но вовсе не обязательно.
– Уйти всегда можно, пока голова на плечах. Как ты думаешь, Отто, сколько судей в этой стране?
Он редко обращался ко мне по имени. Каждый раз, когда он называл меня так, сердце мое начинало радостно колотиться, как у ребенка, удостоившегося похвалы матери.
– Много их. Многократно больше людей приговорили они к смерти только за три военных года. И что теперь с ними, дорогой мой, а? Расстрелять, повесить? Как ты думаешь, если их приговорят к смертной казни, кто их вешать станет? Я или этот кретин Маузнер? Или молодой Харт, у которого мозг величиной с грецкий орех? И если мне скажут: Зайфрид, повесь их – я это сделаю.
Я знал его страхи и его мысли в те дни и в те ночи.
Ожидая новую власть, новую армию – оккупационную или освободительную, кто бы мог точно сказать? – мой отец, Алоиз Зайфрид, переживает неизвестность, которую, наверное, переживают те, кто не знает, помилуют ли его или повесят. Он чувствует остановившееся время, ощущает лихорадку этого времени как дрожь огромного тела, очертания которого он не видит, но ощущает его как частицу самого себя. Он был и оставался частицей этого тела, этого чудовища, которого эти новые или забьют насмерть, или оставят подыхать своей смертью. Когда сюда входили нынешние, чудовище было оттоманским в чалме, драконом, которого следовало убить. И они убили его. Дракона сменил змей. А теперь и этот змей превратился в Горыныча, которому поотрубали головы. Или еще не до самого конца, но это вопрос дней.
Отец сказал мне:
– Знаешь ли, Отто, что наш вождь генерал Саркотич говорил во время войны про всех тех, кого мы после приговоров трибуналов вешали или расстреливали? «Смотрите, господа, все они сейчас изменники отечества! Ну а ежели удача на войне отворотится от нас, тогда они будут мучениками и героями своего народа».
Ничего не знаю о мучениках, мне своих мук хватает, более чем достаточно их. Отцовскую же муку пытаюсь себе представить, неизвестность первой ночи, когда городом овладели победители. Если вообще овладели. Наверное, все-таки да. Не было убийств, мести, поджогов. Если человек не был болен, то, кроме голода, ему ничего не грозило.
58
Неопубликованная заметка В. Б.
Он удивил меня знаниями событий, имен главных действующих лиц того времени. В конце концов, я ожидал увидеть совсем иного палача. Как будто я разговаривал с маэстро, которого много чему научила жизнь. Выучился ремеслу и поумнел, как говорят некоторые. Только ли ремеслу, а может, еще кое-чему?
«Я следил за тем, что будет происходить уже в следующем году, когда власть расставит людей на ключевых постах во главе системы, к которой принадлежал и я. Поставит рядом со своим главным человеком, который сидит в дворцовом флигеле, рядом с бывшим дворцом генерал-губернатора Боснии и Герцеговины. Победитель наших генералов, загадочный Степа Степанович. Не захотел во дворец, не привык он к ним. Идут к нему на поклон, как на прием к доктору, который должен поставить окончательный диагноз. Но он этого не делает, так, по крайней мере, говорят. Те, что остались, считаются лояльными, их принимают на службу. Не хватает специалистов для того, чтобы обеспечить ими все должности, необходимые для функционирования государственного механизма. Знаешь ли ты или не знаешь свое дело, так тогда говорили. Кто знает дело, для того работа найдется. И еще добавляли то, что меня сильно смущало – и если руки не в крови. Мои руки никогда в крови не были, еще чего не хватало. Но кое-кто имел в виду и меня. Я только следил за тем, кто будет работать в судах, потому что для меня это было важнее всего. Если придут люди с другого берега Дрины, как я того ожидал, то мне крышка. Все-таки этого не случилось, когда прежние господа в основном уехали. Думаю, и на том берегу не хватало судей. Откуда бы они у них взялись? В Окружном суде в Сараево остались в основном прежние судьи во главе с Йосипом Илницким, старым уважаемым господином, который руководил судом и во время процесса над заговорщиками. Насколько я помню, и в округе Баня-Лука остался старый судья, серьезный Эмиль Навратил. Я запомнил его, потому что он несколько раз похвалил меня. Помню нашу первую встречу, он пришел на юстификацию, чтобы посмотреть, как я работаю. «В самом деле мастерски, Зайфрид!» – сказал он. Побоку всех прочих, именно этой похвалой я всегда гордился. Потому что это была похвала знатока. Такие, как он, мой господин, были столпами австрийского законодательства, а не те военные преступники. Пока они заседали на своих постах, великая империя была крепка. Но продолжим о судьях. Меня удивили новые назначения. Кто-то глазам своим не верил и ушам, особенно те немногие сараевские сербы, которые занимали какое-то положение при прежней власти. Конечно, если их на постах оставили, зачем палача менять? Или продолжат вешать, или смертную казнь отменят. Если будут вешать, то это следует делать со всей ответственностью и мастерством. В этом случае люди с солидной практикой получат преимущество. И все-таки я был очень удивлен, когда меня вызвали в суд и вручили постановление о назначении меня государственным палачом. Не только в Боснии и Герцеговине, но и во всем государстве сербов, хорватов и словенцев, которое теперь называется вроде как Королевство Югославия, так, да?»
Меня крайне удивило это заявление, потому что я ничего об этом не знал. Я задавался вопросом, могло ли такое быть на самом деле, то, о чем говорил этот человек, призрачно белые руки которого так пугали меня, что казалось: вот сейчас он меня ими удавит. А на самом деле они почивают на цитре, словно отдыхают после сорока лет напряженных трудов по накидыванию петель на чужие шеи.
59
Новости распространяются быстро, без помощи газет, их слышат и те, кому они не предназначены. Стоит только кому-нибудь произнести: «А ты слышал?» – и сразу все всем становится известно. Иной раз новость меняет свой характер: передающий ее не расслышал, прослушал, показалось ему, однако если дело идет о короткой вести, как, например, о прибытии посмертных останков заговорщиков, убивших престолонаследника Фердинанда, то тут едва ли может закрасться ошибка. О возвращении заговорили сразу после освобождения, но Зайфрид пока об этом не знает. О самом событии он узнал от сына, который услышал об этом неизвестно от кого, и поспешил сообщить отцу. Ему показалось, что это может заинтересовать старика, как он называл отца с самого детства. Эта новость действительно заинтересовала его, однако он ничем не выдал сыну своего интереса. Только произнес: «Хорошо», и продолжил смотреть в окно на город, разморенный летней жарой. Прошел июнь, липы отцвели, черешня, что росла сразу над домами, поспела. И дети ломали ветки и обстреливали косточками тех, кто возился внизу. Были и тутовые ягоды, и сливы-венгерки. Надо было внимательно смотреть, куда ступаешь, понос и блевотина перепачкали улицы и поляны. Зайфрид записал на бумажке:
«На летний Крестовдан, 7 июля 1920 года, в Сараево прибыл специальный поезд с посмертными останками Таврило Принципа и его пяти соучастников в Сараевском покушении, где – после торжественной поминальной службы и речей – погребли их в братской могиле на Старом православном кладбище, в Кошево. Вместе с ними был перезахоронен и Жераич, покушавшийся на Варешанина».
Вдалеке от всех участников церемонии, так, чтобы никто не мог его узнать, стоял Зайфрид, сам не понимая, зачем пришел, то ли из обыкновенного любопытства, или чтобы припомнить компаньонов этих превратившихся в кости молодых людей, которых он повесил в самом начале войны во дворе сараевской тюрьмы. Было жарко, сухой ветер поднимал пыль, которая летела прямо в глаза присутствующим, многие платочками вытирали струящиеся слезы – было непонятно, вызваны они пылью, или люди плачут по юношам, о подвиге которых говорили долго и нудно, Зайфрид не мог расслышать слов. Впрочем, эти речи его не интересовали. Он знал их содержание наизусть.
Почему он пришел? Те, кого он вешал, годами покоятся на этом кладбище, и он ведь ни разу не приходил сюда. Он мог бы ответить вопросом на вопрос: а зачем приходить, если тут не похоронен никто из его? Но что значит местоимение «его»? К кому оно относится? Или правду говорят, что убийца возвращается на место преступления? Судя по этому, он и есть преступник, с чем Зайфрид категорически не согласен.
Он вновь вспоминает сентенцию об изменниках и героях, когда одни превращаются в других, и отсутствующим взглядом смотрит в небо, в вышине которого кружится кобчик. Что он видит оттуда, сверху, в кустах, куда никому и в голову не придет заглянуть? Небо и кобчик, черная точка и синева, испещренная едва видными белыми облаками, совсем как на картинках Отто. Впервые он посмотрел на что-то как на акварели сына, которые ему не очень-то нравились. Детская мазня, вот что он думал о работах Отто. Но в том, на что он смотрит, кроме живописности, есть и своя музыкальная сторона. Простая, как проста сама природа.
Вдруг ему почудилась маленькая тема, будто кто-то послал ее прямо с небес, из того их местечка, где черной точкой кружит кобчик. Надо бы развить эту тему. Он повернулся и направился домой, чтобы проверить себя. Однако стоило только ему взять в руки цитру, как тема исчезла, словно ее и не было, он никак не мог ее припомнить. Только один аккорд, очень краткое ля-минор он извлекал несколько минут, полностью отсутствуя духом. Когда сын вернулся домой, с прогулки на Требевич, уложил в прихожей краски и кисти и вошел в комнату, то обнаружил отца опершимся правой рукой на стол, левой придерживавшим цитру: он спал.
60
Поскольку это повествование так или иначе изваяло его, оно дышит и смотрит так, как делал это он. Потому что оно и есть он.
Закрывает глаза и видит свое прошлое, бесчисленное множество виселиц, сквозь ряды которых он бредет. Осматривает их, будто деревья в саду, за которыми надо ухаживать. Он никогда не фотографировался рядом с ними, но картины все равно оставались в его памяти, такие отчетливые, будто все это случилось вчера. Он всех их видит, а они смотрят на него открытыми глазами, как будто ему предстоит решать их судьбу. И теперь он должен начать музицировать, ибо только музыка разгонит привидения.
Они навещают его и во сне, проходят по помосту и ждут своей очереди на повешение. Отчего ему снится постоянно рвущаяся веревка и человек, которого он после этого пытается повесить снова и снова? Огромный, толстый как бочка, он никак не может прислониться спиной к главному столбу, и только вертится вокруг него как скалка на веревке. Такого человека просто невозможно повесить никоим образом! Он немного смахивает на гайдука из Невесинья, который полчаса висел в петле и никак не умирал, прекрасно осознавая, что происходит вокруг него.
– Какая шея! – произнес кто-то из его подручных.
– Не в шее дело, – отвечал он, – а в вене, которая спряталась где-то внутри, и веревка не может ее передавить. Этого человека просто невозможно повесить. Надо снять его и застрелить.
– Отпустить его надо, – сказал кто-то в толпе. – Если повесить не получается, значит, Бог на его стороне.
– Не вмешивай Бога в наши дела. К смерти приговаривает судья, а не Бог. Надо его застрелить.
Сон никак не может продлиться до конца этого повествования, он опять возвращает Зайфрида к самому началу. Как будто кто-то просто перемотал кинопленку. Все тот же фильм повторяется следующей ночью.
61
Неопубликованная заметка В. Б.
Несколько раз я возвращался к разговору с Алоизом Зайфридом. Почему? Нет у меня ответа.