355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ральф Дутли » Век мой, зверь мой. Осип Мандельштам. Биография » Текст книги (страница 16)
Век мой, зверь мой. Осип Мандельштам. Биография
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 01:23

Текст книги "Век мой, зверь мой. Осип Мандельштам. Биография"


Автор книги: Ральф Дутли



сообщить о нарушении

Текущая страница: 16 (всего у книги 29 страниц)

Непреклонность Мандельштама в тех случаях, где дело касалось творчества, сродни его неколебимой преданности друзьям-акмеистам. 25 августа 1928 года он пишет из Ялты письмо Ахматовой. Обращает на себя внимание дата письма: седьмая годовщина расстрела Гумилева. «Знайте, – пишет ей Мандельштам, – что я обладаю способностью вести воображаемую беседу только с двумя людьми: с Никола[ем] Степановичем и с вами. Беседа с Колей не прервалась и никогда не прервется» (IV, 101). Чувство общности («мы»), которое Мандельштам испытал еще в 1912–1913 году, оставалось неколебимым.

О постоянной нужде свидетельствует телеграмма, посланная Бенедикту Лившицу. Мандельштам в очередной раз пытается занять у своего приятеля денег: «…возврат Лен[инград] стоит дороже выручай таком положении еще не были продаем вещи оба больны» (IV, 100). Да и в письме к Ахматовой сказано: «Хочется домой…» (IV, 101). Отчаянная попытка получить взаймы, видимо, и на этот раз увенчалась успехом. Дома же его ожидает третья книга этого года, выпущенная в начале сентября ленинградским издательством «Прибой», – «Египетская марка». В нее вошли: одноименная проза, вторично напечатанный «Шум времени» и «Феодосия» – очерки гражданской войны в Крыму. Нетрудно было предвидеть, какими окажутся отклики на «Египетскую марку», столь необычную как в формальном, так и в смысловом отношении, примыкающую к смелым авангардистским экспериментам и в то же время самостоятельную, – «прозаический бред», сотканный из гротескных образов и жутких ночных кошмаров. В журнале «На литературном посту» бранью разразился Тарасенков: «…За всем этим у Мандельштама сознание своей идейной и психологической смерти, ощущение краха своего бытия. […] Книга – лишь показатель того, что писатель бесконечно далек от нашей эпохи. Все его мироощущения – в прошлом» [254]254
  На литературном посту. 1929. № 3. Февраль. С. 73.


[Закрыть]
.

Как же реагировал сам Мандельштам на упреки в том, что он «бывший» поэт, далекий от современности, чуждый революционной действительности, которой он якобы противостоит, ничего в ней не понимая. 18 ноября 1928 года в газете «Читатель и писатель» появляется его ответ на тематическую анкету «Советский писатель и Октябрь» – редкий случай прямого высказывания Мандельштама о самом себе:

«Октябрьская революция не могла не повлиять на мою работу, так как отняла у меня “биографию”, ощущение личной значимости. Я благодарен ей за то, что она раз навсегда положила конец духовной обеспеченности и существованию на культурную ренту… Подобно многим другим, чувствую себя должником революции, но приношу ей дары, в которых она пока не нуждается…[…] Кроме того, я глубоко убежден, что при всей зависимости и обусловленности писателя соотношением общественных сил, современная наука не обладает никакими средствами, чтобы вызвать появление тех или иных желательных писателей. При зачаточном состоянии евгеники, всякого рода культурные скрещивания и прививки могут дать самые неожиданные результаты» (II, 496).

Это высказывание Мандельштама полно глубокомыслия и полемической взрывчатости; это – необыкновенно свободный текст. Духовная обеспеченность и существование на культурную ренту вовсе не исчезли через десять лет после революции, напротив, – стали внедряться официально. С минимальным дарованием и скромными литературными заслугами можно было пробиться к продовольственному пайку, отдельной квартире, даче и пенсии, «служебным командировкам» и «творческому отпуску» в государственном доме отдыха. Удивительно, что одним из немногих, кто продолжал всерьез воспринимать революционные заповеди, был «бывший» поэт Мандельштам. За это в тридцатые годы ему придется заплатить высокую цену: постоянное отсутствие крыши над головой и гнетущее безденежье. А также – политическое преследование, два ареста, ссылка и смерть в дальневосточном лагере. Желание оградить себя и от духовной, и от материальной обеспеченности осуществилось в судьбе этого поэта с какой-то жуткой радикальностью.

Это никоим образом не означает тяготения к бедности и аскетизму. Надежда Мандельштам возражала тем, кто верил в стремление поэта быть нищим, и опровергала представления такого рода, столь подходящие для житийной легенды. «И Мандельштам любил все радости, которые дают деньги, – пишет она. – Мы вовсе по природе не аскеты, и нам обоим отречение никогда свойственно не было. Просто сложилось так, что пришлось отказаться от всего. У нас требовали слишком большую расплату за увеличение пайка. Мы не хотели нищеты, как Мандельштам не хотел умирать в лагере» [255]255
  Мандельштам Н.Вторая книга. С. 245.


[Закрыть]
.

Отвечая на эту анкету, Мандельштам определяет свое творчество как «несовременное», но относит это не к прошлому, а к будущему: поэт, опережающий время, принадлежит будущему со всеми своими дарами, в которых современность «пока не нуждается». Тем самым Мандельштам утверждает за собой право на некий личный «авангард». Это было смелым опровержением упреков, которые сыпались на поэта. Да и саркастическое замечание о том, что продукцию «тех или иных желательных писателей» не следует поощрять при нынешнем «зачаточном состоянии евгеники», было чудовищной дерзостью в адрес тех, кому уже скоро придет в голову превратить писателей в «инженеров душ человеческих», – такие всегда угодны правителям.

Идиллия относительного благополучия в Детском под Ленинградом подходила к концу. Квартиру в Лицее надо было освободить – Мандельштам надеялся получить в столице более легкий заработок. В декабре 1928 года он в очередной раз переезжает в Москву, где первое время живет у брата Александра в густонаселенной коммунальной квартире в Старосадском переулке (дом 10, квартира 3). Возвращение Мандельштама в город, названный им в одном из стихотворений 1918 года «непотребным» (I, 136), было символическим и знаменовало собой новый зловещий этап его жизни.

16
Истерзанное сердце Уленшпигеля
(Киев – Москва, 1929)

Январь в Киеве: операция аппендицита у Нади. Бабель и мечты о работе на кинофабрике. Апрель 1929 года: «Потоки халтуры», полемика Мандельштама с политикой советских издательств. «Дело о Тиле Уленшпигеле». Упрек в плагиате. 7 мая 1929 года: клеветническая статья в «Литературной газете». Конфликтная комиссия ФОСПа, судья и обвинитель в одном лице. 1929 год – жестокий перелом: травля писателей в печати. Декабрь 1929 январь 1930 года: ответ Мандельштама на травлю. «Открытое письмо советским писателям» – манифест достоинства поэта. «Четвертая проза»: ярость и беда разночинца. Вступление в ад. Обвинение «убийцам русских поэтов». Сталин – «рябой черт». Потаенный документ и позднейший культовый текст. Повестки и допросы по «делу Дрейфуса». 13 марта 1930 года: письмо к Надежде. «Ich bin arm. Все непоправимо. Разрыв – богатство».

В первые месяцы 1929 года вследствие Надиной болезни вновь наступила полоса забот и тревог. В конце декабря 1928 года супружеская пара отправляется в Киев – к Надиным родителям. 20 января 1929 года Надю должны были оперировать по поводу аппендицита, но врачи колебались. В больнице опасались, что туберкулез легких, которым она страдала в течение нескольких лет, уже перекинулся на другие органы. И снова – страшная нехватка денег. К счастью, Мандельштам встретил женшину-хирурга, которая в 1911–1912 годах принимала участие в заседаниях «Цеха поэтов» и сама писала стихи. Ее звали Вера Гедройц. В письме к Михаилу Зенкевичу, бывшему акмеисту, а с 1923 года – редактору московского издательства «Земля и фабрика» (в то время оно было крупным работодателем) Мандельштам просит ускорить выплату гонорара за текущие переводы, которыми он был вынужден заниматься, и описывает свое тяжкое положение: «Мы сидим без гроша. У стариков нет кредита. Раздобывают на жизнь по 3 рубля. Хуже всего, что нет на лечение. Хорошо еще, что Гедройц здесь» (IV, 105).

Несмотря на все опасения операция прошла удовлетворительно. В середине февраля Мандельштам пишет своему отцу: «Мне приходилось очень круто. Денег почти не было. Родители Нади люди совсем беспомощные и нищие. […] Каждая чашка бульона, какую я таскал в больницу, давалась мне с бою. […] так как я получил отдельную палату, то проводил там целые дни и даже ночевал, заменяя сестру и санитара. […] В сильнейший мороз я перевез Надю. Она была такая слабенькая, еле ходила. Но теперь ее не узнать. Силы прибывают. Жизненный подъем» (IV, 110).

В том же письме Мандельштам делится своими надеждами: бросить переводческую «каторгу» и «перейти на живой человеческий труд». Исаак Бабель, автор «Конармии» и «Одесских рассказов», проживавший в Киеве, выхлопотал для Мандельштама должность на украинской кинофабрике ВУФКУ (Всеукраинское киноуправление). Мандельштам должен был писать отзывы о киносценариях. Действительно, сохранилось несколько мандельштамовских рецензий на современные фильмы – не выдающиеся достижения советского кинематографа, а скорее, слабые фильмы-однодневки, такие, например, как «Татарские ковбои» или «Кукла с миллионами» (II, 432–434, 502–505). В цитированном письме к отцу Мандельштам мечтает об «очень легкой и чистой работе», оплаченном отпуске и удобствах налаженной трудовой жизни. Все только мечты!

Почему киевские надежды Мандельштама, как и все прочие его попытки «трудоустроиться», потерпели крах, – не известно. Возможно, потому, что Мандельштам был чужд кинематографическому миру и годился лишь для своей кровной поэтической работы. Еще в начале 1927 года Виктор Шкловский по дружбе предлагал Мандельштаму писать ради заработка киносценарии (сам Шкловский занимался этим с упоением). Однако Мандельштам ответил на это доброжелательное предложение ядовито пародийным текстом под названием «Я пишу сценарий» (II, 457–458), в котором свел к сущему абсурду любой кинематографический замысел.

То, что погружение поэта в мир кино окажется малоудачной затеей, можно было предвидеть заранее. В начале апреля 1929 года Мандельштам, очнувшись от своих киевских мечтаний, возвращается в Москву. На первое время ему удается устроиться в общежитии ЦЕКУБУ (Центральная комиссия по улучшению быта ученых) на Кропоткинской набережной. Но 1929 год не принесет ему более никаких радостей.

Беда пришла к нему как раз из той области, которая, начиная с 1923 года, означала для него тяжкую поденщину – необходимость, ради хлеба насущного, переводить более или менее «прогрессивных» иностранных авторов. Мандельштам переводил пьесу Эрнста Толлера «Человек-масса», стихи Макса Бартеля из сборников «Пролетарская душа» и «Завоюем мир!», пьесы и рассказы французских унанимистов Жюля Ромена и Жоржа Дюамеля и многих других авторов, сегодня уже забытых. Можно только догадываться, сколь горькое чувство испытывал Мандельштам – первоклассный поэт, вынужденный ради заработка и в большой спешке изнурять себя переводами третьеразрядных иностранных писателей. Под конец, в 1927–1929 годах, ему приходилось тратить свою творческую энергию на участие в таких широкомасштабных проектах, как издание сочинений Вальтера Скотта или приключенческих романов Майн-Рида. В последнем случае Мандельштам – совместно со своим другом Бенедиктом Лившицем – не раз плутовал. Поскольку французский язык быт знаком им обоим лучше, чем английский, они часто при переводе на русский использовали не английский оригинал, а его французский перевод, в результате чего Ионов, директор издательства «Земля и фабрика», официально расторг договоры с ними, отказавшись от дальнейшего сотрудничества, а в апреле 1929 года привлек обоих поэтов к третейскому суду. Даже ненавистный и мучительный заработок оказался теперь под угрозой.

Качество перевода во всех этих случаях вовсе не принималось в расчет. Речь шла о массовом производстве бессодержательной бросовой литературы, говоря проще, – чтива для широкой публики, или изданий, якобы полезных для «строительства новой жизни». Отталкиваясь от собственного опыта, Мандельштам пишет несколько газетных статей против переводческой практики советских издательств, предавших забвению все литературные критерии и нацеленных исключительно на массовость и быструю реализацию. Благодаря своей полемической статье под названием «Потоки халтуры», напечатанной 7 апреля 1929 года в официальной правительственной газете «Известия», и другому, не менее резкому тексту, помещенному в июле 1929 года в журнале «На литературном посту» – главном органе пролетарских писателей, Мандельштам мало-помалу приобретает репутацию докучливого нарушителя спокойствия, назойливо твердящего о качестве и требующего конкретных перемен. Некоторые литературные функционеры только и ждали удобного случая, чтобы заткнуть рот «этому Мандельштаму», склочнику и «бывшему поэту».

В середине сентября 1928 года в Москве выходит роман о Тиле Уленшпигеле бельгийского писателя Шарля де Костера. Это, казалось бы, незначительное событие станет для Мандельштама началом конца. Еще в мае 1927 года он взял на себя обязательство: представить издательству «Земля и фабрика» литературную обработку двух старых переводов, принадлежащих Аркадию Горнфельду и Василию Карякину. Книга вышла, и на титульном листе стояло имя Мандельштама как переводчика (характерный пример издательской халтуры тех лет, которую Мандельштам пытался изобличить в своих статьях). Не чувствуя за собой никакой вины, Мандельштам написал ничего не подозревающему Горнфельду и предложил ему в качестве удовлетворения весь свой гонорар. Однако Горнфельд все же счел необходимым выступить в ленинградской «Красной Вечерней газете» и обвинить Мандельштама в краже литературного материала.

Мандельштам ответил возмущенным «Письмом в редакцию», напечатанным 12 декабря 1928 года в газете «Вечерняя Москва», в котором отводил от себя – «как русский поэт и литератор» (IV, 101–103), – упрек в плагиате. Всего болезненней задело его упоминание о гоголевской «Шинели», обыгранной Горнфельдом и использованной им против Мандельштама. Эта повесть – одна из святынь русской литературы; в ней рассказывается о том, как у мелкого униженного чиновника Акакия Акакиевича ночью посреди площади отобрали шинель, которой он обзавелся с огромным трудом. «Все мы вышли из гоголевской шинели», – сказал однажды Достоевский. Публичный упрек в плагиате не имел поначалу никаких последствий. Лишь спустя пять месяцев – и через месяц после того, как Мандельштам напечатал в «Известиях» статью «Потоки халтуры», направленную против советских издательств, – в «Литературной газете» появляется провокационный фельетон под названием «О скромном плагиате и развязной халтуре». Его автором был некто Заславский, который, вытащив на свет полузабытую историю с Горнфельдом, обличал Мандельштама как плагиатора и литературного халтурщика.

Неделю спустя в «Литгазете» появилась короткая реплика Мандельштама по поводу клеветнической публикации Заславского, а также – письмо пятнадцати писателей, выступивших в поддержку Мандельштама; среди них были известные имена: Борис Пастернак, Борис Пильняк, Валентин Катаев, Юрий Олеша и Михаил Зощенко. Редакция «Литгазеты» сообщила, однако, о создании по ее просьбе конфликтной комиссии ФОСПа (Федерация объединений советских писателей); мол, газета желает дождаться решения комиссии, а затем – его опубликовать. Ряд писем Мандельштама, написанных в 1929 году, свидетельствует о той изнурительной и безнадежной борьбе, которую ему пришлось вести, чтобы опровергнуть обвинения в плагиате и халтуре. Сам Кафка не выдумал бы такого процесса! Судья объединял в своем лице обвинителя и заинтересованную сторону. Председателем «Конфликтной комиссии», первое заседание которой состоялось 22 мая 1929 года, был Семен Канатчиков, партийный работник, редактор «Литературной газеты» (которая и заказала Заславскому фельетон) и, кроме того, ответственный секретарь Федерации объединений советских писателей. Жуткое триединство, заранее превращавшее в фарс любую попытку объективно разобраться в этом конфликте. Спорное дело оказалось для литературных чиновников ФОСПа долгожданным поводом для того, чтобы расправиться с неугодным писателем: заставить его замолчать [256]256
  «Дело о Тиле Уленшпигеле» нашло отражение в письме Мандельштама, направленном в редакцию газеты «Вечерняя Москва» (до 12 декабря 1928 г.), а также в письмах конца 1929 – начала 1930 года, обращенных в Центральную контрольную комиссию BKП (б), советским писателям и др. (см: IV, 101–103, 123–132). См. также послесловие и комментарий в кн: Mandelslam O.Du bist mein Moskau und mein Rom und mein kleiner David. Gesammelte Briefe. Aus dem Russischen übertragen und hcrausgegeben von R. Dutli. Zürich, 1999. S. 351–359, 456–459.


[Закрыть]
.

1929 год обернулся для русской литературы подлинной катастрофой. Это был закат советской литературы, в свой ранний период увлеченной смелыми экспериментами, пропитанной освежающим духом авангарда и склонной к многообразию. Художественное творчество все в большей степени определялось требованиями «социального заказа» и пафосом «социалистического строительства». Основанная на догме полуофициальная пропаганда, представленная РАППом (Российская ассоциация пролетарских писателей), изрыгала хулу и обрушивалась на всех тех, кто позволял себе отклониться от «пролетарской» линии. Жестокой травле подвергся в 1929 году, наряду со многими другими, Михаил Булгаков, выразивший своими гротескно-фантастическими произведениями, подобными «Собачьему сердцу» (1925), скепсис и неверие в «светлое будущее». Травля настигла и Евгения Замятина, автора пророческой антиутопии «Мы» (1920), и Бориса Пильняка, умудрившегося, ко всему прочему, напечатать свою разоблачительную повесть «Красное дерево» (1929) в Берлине – у «классового врага». Не удалось уйти от преследований и последней авангардистской группировке – «абсурдистам» во главе с Даниилом Хармсом и Александром Введенским; группа ОБЭРИУ, заклейменная как «литературное хулиганство», была полностью разгромлена в 1930 году. И даже Владимир Маяковский, «барабанщик революции», становился жертвой все более яростных нападок со стороны чиновников от «пролетарской литературы», упрекавших поэта в том, что он «непонятен массам». Оттесненный на обочину, он выбрал самоубийство и ушел из жизни в апреле 1930 года – задолго до начала Большого террора.

Писатели реагировали на травлю разными способами; но каждый способ был крайне сомнителен. Замятин, например, написал в 1931 году письмо Сталину, заявив о своем желании выехать за границу. Его просьба – случай исключительный! – была удовлетворена. (Замятин умер в Париже в 1937 году.) Михаил Булгаков, находясь в безвыходном положении, написал в 1930 году «письмо к правительству», но не получил разрешения на выезд. Пильняк же для видимости критиковал себя, обещал привести свои будущие романы в соответствие с партийной линией и переделывал в то же время отдельные части «Красного дерева» в роман «Волга впадает в Каспийское море». Пильняк был расстрелян в 1938 году. Хармс и Введенский обратились к детской литературе – оба погибнут зимой 1941–1942 года в заключении.

В эту пору жестокого перелома Мандельштам был не единственной жертвой. Жертвой оказалась вся литература в целом. Однако поведение Мандельштама было для советских условий не типичным. В конфликте с «Литгазетой» и ФОСПом ему следовало бы – во имя самосохранения – признать себя виновным, умолкнуть или же предаться самокритике. Ничего подобного Мандельштам не делает. Он ведет себя совершенно не по-советски: сопротивляется, настаивает на своей правоте, предпочитает конфликт и, в конце концов, разрыв с официальными писательскими организациями. 11 июня 1929 года он призывает ленинградских писателей оказать ему поддержку и, не стесняясь в выражениях, описывает свое положение:

«После того, что со мной сделали, жить нельзя. Снимите с меня эту собачью медаль. Я требую следствия. Меня затравили как зверя. Слова здесь бессильны. Надо действовать. Нужен суд над зачинщиками травли, над теми, кто попустительствовал из трусости, из ложного самолюбия. К ответу их за палаческую работу, скрепленную ложью» (IV, 122).

«Я срываю с себя литературную шубу.»

Осип Мандельштам в период «дела об Уленшпигеле» (1929)

Однако клевету и травлю было уже не остановить, «дело о Тиле Уленшпигеле» набирало силу. Правда, в августе 1929 года Мандельштам вновь находит себе должность, способную обеспечить ему «нормальное» существование, но и эта затея оказалась обманчивой иллюзией. В газете «Московский комсомолец», куда Мандельштам устроился на службу, он должен был вести еженедельную «Литературную страницу», а кроме того – опекать молодых поэтов. Несмотря на моральное переутомление, вызванное «делом об Уленшпигеле», он пытался не манкировать своими обязанностями и повышать литературный уровень комсомольских поэтов. 24 августа 1929 года он пишет поэту Виссариону Саянову: «Ведя борьбу со всякого рода цеховщиной и варкой в собственном соку, мы сразу берем установку на культурный подъем. Комсомольский литературный молодняк нуждается в старших союзниках» (IV, 123). Эти бодрые фразы относятся к предприятию, которому оставалось жить совсем недолго: в конце года газета была закрыта.

Глубоко оскорбительная для Мандельштама история с «Уленшпигелем» занимала его, на деле, куда сильнее, чем «культурный подъем» комсомольской газеты. 30 сентября 1929 года его исключают из Ленинградского отделения Союза поэтов. После тщетных многомесячных попыток избавиться от ярлыка плагиатора и халтурщика и добиться справедливости Мандельштам решается в декабре 1929 года нанести мощный ответный удар. Он пишет десятистраничное «Открытое письмо советским писателям». Это письмо – яростный освободительный порыв и пламенный манифест в защиту писательского достоинства: «Я заявляю в лицо Федерации Советских писателей, что она запятнала себя гнуснейшим преследованием писателя, использовав для этой цели неслыханные средства, прибегла к обману и подтасовкам, замалчивала факты, фабриковала заведомо липовые документы, пользовалась услугами лжесвидетелей, с позорной трусостью покрывала и покрывает своих аппаратчиков, замалчивала и покрывала своим авторитетом издательские безобразия и на первую в СССР попытку писателя вмешаться в издательское дело ответила инсценировкой скандального уголовного процесса» (IV, 125–126).

В своем протестующем послании Мандельштам отрекается от писательского сообщества, которое допускает «превращение своих органов в застенок, где безнаказанно шельмуют работу и честь писателя…» (IV, 126). В историю советской литературы чиновники из ФОСПа, по словам Мандельштама, «вписали главу, которая пахнет трупным разложением» (IV, 130). И вот вывод, который он делает для себя самого: «Я ухожу из Федерации Советских писателей, я запрещаю себе отныне быть писателем…» (IV, 130).

Конечно, он имеет в виду только официальных писателей. Потому что одновременно с «Открытым письмом» Мандельштам вступает в новую стадию своего прозаического творчества: в декабре 1929 года он пишет свою полемическую «Четвертую прозу», в которой окончательно сводит счеты со сталинизмом и литературными марионетками сталинской эпохи. Странное название этой прозы означало в первую очередь, как свидетельствует Н. Я. Мандельштам, лишь ее очередность в ряду прозаических публикаций Мандельштама («Шум времени», «Египетская марка» и сборник статей «О поэзии»), но содержало в себе и определенный намек на роль «четвертого сословия» в социальном контексте XIX столетия [257]257
  См.: Мандельштам Н.Воспоминания. C. 208–209.


[Закрыть]
. Этот термин история закрепила за «пролетариями»; Мандельштам, однако, употребляет его как своего рода код для обозначения «разночинцев», к коим он неизменно причислял самого себя. Разночинцами назывались неимущие интеллигенты не-дворянского происхождения, выходцы из низов, которым часто приходилось пробиваться к образованию собственными силами. В «Шуме времени» Мандельштам пишет: «Разночинцу не нужна память, ему достаточно рассказать о книгах, которые он прочел, – и биография готова» (II, 384).

Уже в стихотворении «1 января 1924» содержалась «клятва», которую Мандельштам принес «четвертому сословию» русского общества:

 
Ужели я предам позорному злословью —
Вновь пахнет яблоком мороз —
Присягу чудную четвертому сословью
И клятвы крупные до слез? (II, 52)
 

Разночинец, в понимании Мандельштама, имеет свою особую этику, свое особое чувство чести; его личность безупречна в нравственном отношении. В стихотворении «Полночь в Москве. Роскошно буддийское лето…» (1931) он с новой силой подчеркнет свою принадлежность к этим «неимущим» интеллигентам:

 
Чур, не просить, не жаловаться! Цыц!
Не хныкать —
              для того ли разночинцы
Рассохлые топтали сапоги, чтоб я теперь их предал?
              Мы умрем как пехотинцы,
Но не прославим ни хищи, ни поденщины, ни лжи (III, 53).
 

«Четвертая проза» – самоотчет разночинца советской эпохи, горестный итог собственного пути на исходе четвертого десятилетия жизни: «In mezzo del cammin del nostra vita [258]258
  Неточно приведенный первый стих «Божественной комедии» Данте.


[Закрыть]
– на середине жизненной дороги я был остановлен в дремучем советском лесу разбойниками, которые назвались моими судьями. […] и все было страшно, как в младенческом сне» (III, 176). Цитатой из дантовского «Ада» Мандельштам обозначил свое вступление в советский ад тридцатых годов. Ответом поэта на травлю было его признание в том, что он выбирает собственный путь. Яростный памфлет Мандельштама представляет собой попытку самоутверждения, дерзостный вызов всем, кто пытался его сокрушить. Положение изгоя уже не повод для самообвинения и молчания, а источник гордой решимости: «Мой труд, в чем бы он ни выражался, воспринимается как озорство, как беззаконие, как случайность. Но такова моя воля, и я на это согласен. Подписываюсь обеими руками» (III, 178).

Положение изгоя определяет своеобразие его творческого процесса, ведет к отказу от «письма» и поэтической работе «с голоса»: «У меня нет рукописей, нет записных книжек, нет архива. У меня нет почерка, потому что я никогда не пишу. Я один в России работаю с голоса, а кругом густопсовая сволочь пишет» (III, 171). Не удивительно, что «Четвертая проза», этот манифест писателя, убежденно стоящего вне «литературы», возвращает Мандельштама и к гордому осознанию своей причастности к еврейству:

«…писательство […] несовместимо с почетным званием иудея, которым я горжусь. Моя кровь, отягощенная наследством овцеводов, патриархов и царей, бунтует против вороватой цыганщины писательского отродья» (III, 175).

Чтобы выразить свое презрение к «писателям», Мандельштам пользуется устоявшейся формулой, оскорбительной по отношению к цыганам. Однако в другом месте, пытаясь найти образ, выражающий его пограничное состояние и обособленность, он подчеркивает свою принадлежность к цыганам: «У цыгана хоть лошадь была – я же в одной персоне и лошадь, и цыган…» (III, 178). В целом же памфлет Мандельштама – это открытое обвинение, брошенное в лицо «убийцам русских поэтов» и их приспешникам, официальным писателям-приспособленцам:

«Все произведения мировой литературы я делю на разрешенные и написанные без разрешения. Первые – это мразь, вторые – ворованный воздух» (III, 171).

Приговор советским писателям, вынесенный Мандельштамом, распространялся не на всех авторов того времени. Он выделяет сатирика Михаила Зощенко, «единственного человека, который нам показал трудящегося» и которого «втоптали в грязь». «Я требую памятников для Зощенки по всем городам и местечкам…», – восклицает Мандельштам (III, 178–179). Он приводит также строчку Сергея Есенина («Не расстреливал несчастных по темницам…») и восхищенно комментирует: «Вот символ веры, вот поэтический канон настоящего писателя – смертельного врага литературы» (III, 173).

Отношения Мандельштама с Есениным, покончившим в декабре 1925 года самоубийством в ленинградской гостинице «Англетер», всегда были непростыми. В бурную пору имажинистского движения 1919–1921 годов Есенин не раз осыпал Мандельштама бранью и ругал его стихи (правда в узком кругу он называл их «прекрасными»), Мандельштам же поначалу считал Есенина самовлюбленным нарциссом, который якобы знает лишь одну тему: «Я – поэт» [259]259
  О взаимоотношениях с Есениным см.: Осип и Надежда Мандельштамы в рассказах современников С. 89–94 (запись беседы В. Д. Дувакина с Н. Д. Вольпин).


[Закрыть]
. Высококультурные акмеисты сторонились крестьянского поэта и задиристого имажиниста. Но когда Ахматова сказала однажды что-то неодобрительное об Есенине, Мандельштам тут же возразил, что Есенину все можно простить за одну-единственную строчку: «Не расстреливал несчастных по темницам» [260]260
  Ахматова А.Собр. соч. в шести томах. Т. 5. С. 4.


[Закрыть]
. Эту же строчку из стихотворения «Я обманывать себя не стану…» (1922), вошедшего в сборник «Москва кабацкая» (1924), он превозносит и в «Четвертой прозе».

В этом произведении бичуются советская журналистика, издательское дело, лицемерная литературная критика. Но «Четвертая проза» обличает и «кровавую советскую землю», разложение молодежи, одичание и насилие сталинской эпохи, дух самосуда и жажду расправы, расстрелы без суда и следствия и недостаток мужества у тех, кто, стоя в стороне, не находит в себе сил для заступничества. Разоблачение коснулось в этом тексте и главного действующего лица той эпохи – в словах о детях, чьи отцы «запроданы рябому черту на три поколения вперед» (III, 171). «Рябой черт» – первая из многих едких характеристик, коими наделит Мандельштам диктатора Сталина в последующие годы. Лицо Сталина было на самом деле изъедено оспой, следы которой старательно ретушировались на всех официальных фотопортретах.

На самого Мандельштама «Четвертая проза», несомненно, оказала оздоровительное воздействие. Она была для него избавлением от наваждений, освободительным импульсом, без которого немыслима его поздняя лирика [261]261
  О темах и мотивах «Четвертой прозы» см. подробнее в кн.: Mandelstam O.Das Rauschen der Zeit. Die ägyptische Briefmarke. Vierte Prosa. Gesammelte «autobiographische» Prosa der 20er Jahre. S. 325–333.


[Закрыть]
. «Больной сын» своего времени (образ из стихотворения «1 января 1924») внезапно понял, что болезнь присуща не ему, а его времени. В течение многих лет после смерти Мандельштама «Четвертая проза» сохранялась в виде зашифрованной потайной рукописи; о ее существовании знали только Надежда Мандельштам, Анна Ахматова и еще несколько друзей. Но в эпоху оттепели, в брежневские времена и вплоть до конца советской эры эта проза стала едва ли не священным текстом для художников, правозащитников, инакомыслящих. В «Листках из дневника» Ахматова помечает: «Эта проза, такая неуслышанная, забытая, только сейчас начинает доходить до читателя, но зато я постоянно слышу, главным образом от молодежи, которая от нее с ума сходит, что во всем 20 веке не было такой прозы» [262]262
  Ахматова А.Собр. соч. в шести томах. Т. 5. С. 41.


[Закрыть]
.

«Открытое письмо» и «Четвертая проза» – свидетельства яростного мятежа поэта, который более не желает иметь дело с официальной «литературой» и начинает «с чистого листа». Но он уже знает, что движется навстречу смертельному холоду:

«Я срываю с себя литературную шубу и топчу ее ногами. Я в одном пиджачке в тридцатиградусный мороз три раза обегу по бульварным кольцам Москвы […] навстречу плевриту – смертельной простуде, лишь бы не видеть двенадцать освещенных иудиных окон похабного дома на Тверском бульваре, лишь бы не слышать звона серебреников и счета печатных листов» (III, 177).

Читая эту гневную ядовитую прозу, не следует забывать об истинном положении Мандельштама в этот период его жизни – о его страшной нужде. Вызывающее и брызжущее энергией бунтарство – лишь одна сторона. Повседневная жизнь Мандельштама на рубеже 1929 и 1930 годов отмечена частыми проявлениями психической подавленности. Его автопортрет в «Четвертой прозе» подвижен и неустойчив. Он подает себя то как гордого иудея, как «скорняка драгоценных мехов» (III, 176), но в то же время – как «стареющего человека» с «огрызком сердца», как беднейшего из цыган (III, 178).


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю