355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Рафаэль Арамян » Неоседланные лошади » Текст книги (страница 2)
Неоседланные лошади
  • Текст добавлен: 16 октября 2016, 23:09

Текст книги "Неоседланные лошади"


Автор книги: Рафаэль Арамян



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 12 страниц)

Освещенные окна

Днем снег растаял, а ночью снова подморозило. Мороз сковал все вокруг ледяной глазурью. Черные стволы деревьев, казалось, окаменели, утратили свою гибкость и вот-вот на глазах рассыплются. Студеная зима сияла мертвой белизной холодного кафеля.

На самой линии горизонта, там, где молочное небо сливалось с мерцающей белизной земли, медленно скользил красный автобус. Красный, как багровое зимнее солнце, он никак не оживлял, не согревал ледяное безмолвие. А в автобусе было тепло, пахло ванильным тестом, и под скамейками уставших от долгого путешествия пассажиров лежали связанные куры. Прямо за водителем на руках у женщины спал ребенок. Боясь остаться наедине с нелюдимой зимой, водитель обернулся. У малыша раскраснелись щеки, рот полуоткрылся, и ослепительно белый зубик, будто маленькая льдинка, таял на его розовых губах. Водитель улыбнулся молодой матери и снова устремил взгляд на дорогу. Напарника его рядом не было, он дремал сзади на скамейке, дожидаясь своей смены. Напарник был там, откуда доносился заманчивый аромат ванильного теста, где под скамейкой лежали связанные куры и на руках матери спал ребенок. «А я остался один на один с этой безжизненной зимой», – подумал он о себе и рассердился, чувствуя, что за спиной у него стеклянная стена, что стеклянная стена отделяет его от людей. И чтобы раздражение улеглось, вспомнил, что на стекле была выгравирована марка автобуса и еще… Он знал, что еще там написано. Но убедил себя, что не знает, и снова обернулся. Ребенок ровно дышал во сне. Зубик, белевший как льдинка между его румяными губками, казалось, подтаял еще немного, стал меньше. Водитель снова улыбнулся матери, резко обернулся и нажал на сигнал, просто так: не было видно ни поворота, ни встречной машины. Звук получился непротяжный, он сразу оборвался от стужи и неожиданно громко обрушился на автобус. Кое-кто из пассажиров проснулся, водитель с беспокойством повернул зеркальце: ребенок спал. Он облегченно вздохнул, большие широкие ладони вновь сжали руль, потом правая рука потянулась к приемнику, пальцы нащупали в пачке папиросу, размяли ее и поднесли ко рту. Он прикурил, переключил скорость и решил ни о чем больше не думать.

– Не успеем, – сказал один из пассажиров.

– Да, глупо встречать Новый год в дороге. Кажется, будто ничего не изменилось, вроде бы и не было Нового года. Ведь обычно подводишь какой-то итог, ставишь точку, после которой начинаешь что-то новое с красной строки, с большой буквы.

Водитель прибавил скорость и сам себе улыбнулся. «Успеем, обязательно успеем», – сказал он неслышно и поискал в зеркальце говорившую пару. Нашел: сначала увидел блестящие головки авторучек, аккуратно пристегнутые к карману пиджаков. Оба пассажира были средних лет, худощавые, у обоих галстуки были повязаны тщательно, но немного старомодно. Водитель решил, что это учителя. Точка, новая строка, большая буква – все подтверждало его предположение, и он обрадовался своей прозорливости. Послышались шаги напарника… Но он знал, что время смены еще не наступило. Напарник на что-то наткнулся, послышался звон посуды, и в автобусе запахло вином.

– Извините.

Водитель сдвинул зеркальце вправо. В зеркальце появилась голова товарища-сменщика. Он нагнулся и что-то поправлял на полу. В противоположном уголке зеркальца смеялась молодая женщина с ребенком на руках. Он обернулся. Будто для того, чтобы увидеть, что же произошло позади него. Ребенок спал. Водитель улыбнулся женщине и снова выпрямился на сиденье.

– Пойди отдохни, – положив руку ему на плечо, сказал напарник.

Но он не ушел назад, сел рядом с заменившим его товарищем. Напарник засучил рукава, и сразу автобус словно рвануло с места, будто в машине заменили мотор.

– Может, еще успеем, – сказал один из учителей.

– Успеем, – уверенно отозвался кто-то третий. На этот раз напарник пригнул зеркальце, но вместо того чтобы найти глазами этого третьего, посмотрел на свое отражение, поправил волосы и зевнул.

Уже стемнело. Напарник включил фары. Замерзшая дорога заискрилась, словно вспыхнула голубым пламенем. Автобус замолчал. Все спали. Водитель сидел рядом со своим напарником и думал о том, что всех этих пассажиров где-то ждут какие-то люди, что именно они, его пассажиры, привезут им Новый год. Старый крестьянин, сидевший с узелком в последнем ряду, наверное, спешит к сыну-студенту или внукам. Его узелок так и благоухает Новым годом: ароматом теста и фруктов.

Автобус скользил вперед, выхватывая из темноты дорогу, отрезок за отрезком. Каждый из этих людей дед-мороз для какого-то одного дома. Их ждут. Все мы деды-морозы, всех нас кто-то ждет. Даже этот малыш, что спит на коленях матери. Он тоже дед-мороз. Он сам себе улыбнулся. Улыбнулся тому, что все они деды-морозы, даже ребенок. Деды-морозы спали. Только они бодрствовали. Чтоб развлечь друга, он заговорил:

– Помнишь того пассажира с сердечным приступом, здорово мы его довезли за час в больницу.

– Я его видел на прошлой неделе, говорит, все в порядке, сердце больше не беспокоит.

– Хорошо, что в автобусе нет больных.

– И все-таки надо спешить, стоит спешить, ведь нас ждет радость.

Фары автобуса теперь разрывали мрак еще быстрее, а ночь, пустившись вдогонку, вновь зашивала его. Водитель посмотрел на часы. Времени оставалось мало. Он показал товарищу на стрелки часов, и тот снова прибавил скорость. Холодный ветер со звоном невидимыми песчинками ударил в никелевый нос автобуса.

Где-то там, вдали, полыхнул огнями город. Первый сноп света побежал навстречу и снова отступил. Справа от дороги мелькнуло освещенное окно, в глубине комнаты сверкнула огнями убранная елка. Автобус рванулся вперед и окунулся в море теплых огней. Въезжали в город.

Пассажиры проснулись.

– Не опоздали, успели, – сказал один из учителей.

– Я ведь говорил, – отозвался другой, хотя он не говорил ничего подобного. Женщина с ребенком на руках радостно заулыбалась. Водитель обернулся. "Деды-морозы доехали. Все, все приехали вовремя. Осталось развезти их по домам», – подумал он.

– Кто где живет, говорите, – обратился он к пассажирам.

– Так мы сами опоздаем, – слабо запротестовал напарник.

Сперва сказали свой адрес учителя, позже всех – мать с ребенком, она жила в другом конце города. Но напарник успокоил ее:

– Успеем, будете дома как раз вовремя.

– А вы? – спросил кто-то сзади.

– А мы встретим Новый год по другому времени земного шара.

Старик вытащил из узелка гату, бутылку водки и положил рядом с водителем.

– Водку нельзя, – пошутил напарник.

– Выпьете дома, когда будете встречать Новый год по своему времени.

Водитель посмотрел на освещенные окна, бегущие навстречу автобусу по обе стороны дороги, и подумал о том, что зима вовсе не напоминает неживое сияние кафеля, нет, зима – это веселые огни, радость и оживленный разговор пассажиров за спиной.

Перевела Е. Алексанян

Постелите мне на кровле

Прошу вас, постелите мне на кровле.

– Вы никого не стесните, у нас много комнат, а если думаете… – хозяин дома обрывает себя на полуслове. Самолюбивым тоном сказанные слова заставляют его призадуматься, но я не даю ему обидеться от его же собственных предположений.

– Я ничего не думаю, просто-напросто хочу поспать на крыше.

Мое желание кажется теперь ему еще более странным и непонятным. Он подходит к жене, шепотом советуется с ней и с сомнением смотрит на меня.

Жена, кажется, догадывается о чем-то, улыбается и, возражая, начинает загибать на одной руке свои полные, маленькие пальцы.

– Во-первых, солнце рано согревает кровлю, потом – что скажут соседи… село рано пробуждается, коровы мычат, петухи кричат… И потом, как будете одеваться утром у всех на виду?

Доводов хватает, чтобы образовался маленький белый кулачок. Я восклицаю:

– Значит, стадо проходит на выгон мимо вашего дома? И петухи, как в старину, кричат на рассвете?

Хозяйка удивляется:

– Когда это петухи не кричали по утрам?

Я шучу не к месту:

– Кто знает, может, в вашем селе нет петухов?

Хозяйка удивляется еще больше:

– А почему их не должно быть?

Я что-то бормочу, потом совсем теряюсь и умолкаю. Хозяева с сожалением смотрят на меня.

– Я не так хотел сказать.

Хозяева, сельские учителя, переглядываются, и муж берется помочь растерявшемуся «ученику».

– А не так, так по-другому и скажите.

Я соглашаюсь:

– Ради бога, не поймите меня превратно. Конечно, я знаю, что петухи кричат на рассвете, знаю также, что петухи были и всегда будут на белом свете, но хочу еще и еще раз услышать все это… Однажды один крестьянин, – начинаю я издалека, – много лет живший в городе, встречает своего земляка и спрашивает его: «А что, солнце еще всходит из-за черной горы?» Его земляк не удивляется, – я подчеркиваю слово не удивляется, – и отвечает: «Да!»

Теперь хозяева сами теряются, догадываясь, о чем я говорю, но делают вид, что ничего не поняли.

– Ну что ж, – наконец говорит хозяйка, – я постелю вам на кровле.

Прощаюсь с ними и выхожу во двор. Хозяин провожает меня. Смотрю на звездное небо и говорю:

– Не покрывайте вашу земляную кровлю жестью.

– А мы на крыше не спим. И потом, у нас нет денег на жесть.

– Весной что может быть обаятельней зеленой цветущей крыши?

Хозяин считает меня совершенным чудаком и возражает:

– Какое обаяние? Живете в городе, пользуетесь всеми удобствами…

Он рассказывает, что и они когда-то жили в городе и, возможно, что они больше горожане, чем кто-либо другой. Потом возмущается, негодует, а я думаю: «Да, для того чтобы любить деревню, нужно быть в какой-то мере горожанином, а чтобы любить город – крестьянином» – и говорю:

– Пустое все это, не стоит гневаться, человек везде останется человеком. Да, я хотел спросить, почему вы эту крупную, красивую кладку залили цементным раствором?

Он окончательно разочаровывается во мне и, схватив за руку, шепчет на ухо:

– Крестьяне мы, по-крестьянски и живем. Не как в городе… Если нужда у вас, то это там…

У меня нет нужды, но я иду в указанном направлении, потом сворачиваю в сторону и подхожу к выложенной базальтом стене. Рукою ощупываю кладку и как будто слышу голоса камней. На фоне темного неба вижу еще более темные силуэты осин. Они раскачиваются, шелестят и, подобно занавеси, открывают и закрывают кусочек звездного неба. Хозяин покашливает. Наверное, я задерживаюсь. Я возвращаюсь и в сопровождении хозяина поднимаюсь по деревянной лестнице на крышу. Теперь над головой только звездное небо. Хозяин не смотрит на него, прощается со мной и уходит, а я сажусь на край постели, зажигаю сигарету и, протянув руку к небу, стараюсь поместить огонек сигареты среди звезд. Получается. Руки не видно, а огонек сигареты мерцает вдали, левее Млечного Пути, в каком-то созвездии. Я не знаю названия созвездия и осторожно перемещаю огонек в сторону Большой Медведицы. Сейчас Большая Медведица состоит не из семи, а из восьми звездочек, и склонившийся над горизонтом ковшик вобрал в себя мерцающий огонек моей сигареты. Огонек угасает. Из небесных далей возвращаю руку, подношу сигарету к губам, разжигаю ее и снова отвожу к небу. Потом глаза закрываются…

…Наша солнечная крыша зеленеет. В траве мелькают маленькие беленькие цветочки, и качается на ветру мак, похожий на красный петушиный гребешок. Мать заставляет повторять за собой весенний стишок:

 
– Лаглаго[1]1
  Лаглаго – аист.


[Закрыть]
хаджи Беко,
Откель идешь?
– С тех черных гор.
– Что же несешь?
– Сверток мылка.
– Кому несешь?
– Мамке Суска.
– Пошто несешь?
– Платок постирать,
Голову покрыть —
И станет весна.
 

Запрокинув голову, я выговариваю стишок, и мне кажется, что вижу этого Лаглаго хаджи Беко. Взбираюсь на крышу и, обращаясь ко всему свету, снова выговариваю стишок. Отец раздражается:

– Ну началось, целый день будет повторять. Займись делом, покатай трамбовку, чтоб земля затвердела.

На кровле есть цилиндрический камень. Я должен сминать им траву и цветы.

Не делаю этого, и отец сердито говорит:

– Не выйдет из тебя работник!

– Слушай, что ты воюешь с ребенком, – говорит мать, – любишь работать, сам и катай этот камень.

В ответ на это отец еще больше распаляется:

– Ну, если я не работаю, то как же ты живешь?

– Как Лаглаго хаджи Беко. – Мать говорит все это без всякой злости, но отец гневно швыряет лопату и грозит, что уедет в город, нас всех заберет с собой, и тогда мы поймем, что значит жить на одну зарплату.

В город уезжаем на телеге. Моя собака бежит за нами, потом задерживается в узенькой улочке у лавки мясника. Окликаю ее, но она не слышит. Городские щенки окружают ее. Она удивленно обнюхивает их, а потом, понурив голову, бежит обратно в деревню.

Хочу спрыгнуть с телеги и бежать за ней, но кто-то держит меня, я вырываюсь и открываю глаза,

В небе горят еще звезды, и петух кричит где-то рядом. Все спуталось. Не знаю, детство ли мое продолжается, или что другое происходит. Слышу мычание коров и, вспомнив хозяйку, поспешно одеваюсь и протягиваю руку к пачке сигарет. Рассвело, и я вижу рядом с собой трамбовку. Я так и не научился катать ее.

Хозяева уже проснулись. Муж поднимается наверх, здоровается и, подойдя к моей постели, задумчиво останавливается. Заснув ночью, я уронил горящую сигарету и спалил кусочек одеяла. Хозяин смотрит вопросительно, а мне хочется сказать, что это звездочка упала на мою постель, а не сигарета, но я боюсь показаться совершенным сумасбродом и виновато улыбаюсь.

– Плохая привычка. Вдруг сожжете себя.

– Если не сжег уже.

Я жду, что хозяин спросит, как мне спалось на крыше, но он молчит.

– Чем я хуже других, – вдруг говорит он, – хочу переехать в город. Пусть не думают, что мы жить не умеем.

Я не знаю, чем он так удручен, на кого сердится?

– А я хочу вернуться в деревню.

– Все вы так говорите. Не надо утешать. У нас есть все, и отсюда до города всего час езды. А что кровля не покрыта до сих пор – и это будет когда-нибудь.

– Ради бога, не надо этого делать, – прошу я, а он не слышит меня, не слышит крика петухов, мычания коров, шороха осин.

А сегодня я в своей городской квартире один, один-одинешенек. Над моим потолком чужие потолки, и над ними железная крыша, с которой не посмотришь на звезды. Я гашу свет в комнате и протягиваю горящую сигарету в темноту. Рука и стены перестают существовать, лишь огонечек сигареты горит и мерцает, как яркая звездочка. Вот сейчас, наверное, отвлекут меня телефонные звонки, а я все вспоминаю прошедшие годы, когда спал на нашей кровле и над головой было звездное небо.

Перевела Н. Манукян

Пришли и ушли

– Видишь линию гор?

С кровати виден только подоконник.

– Подложите еще подушку…

Белая подушка как заснеженная вершина над цветастым подножием одеяла, и с этой высоты ему видно все. Наволочка пахла снегом, и больному вдруг вспомнилось, как мать заносила с балкона одеревенелые от стужи простыни, наполнявшие комнату запахом арбуза.

– Кардиограмма твоя похожа на линию гор.

– И у гор есть сердце, – еле слышно прошептал больной.

– И у гор…

Тик-так, тик… Вязкая тина безмолвия медленно разбухала, разрасталась, и лишь где-то в самой его глубине еще жило время: тик-так, тик…

– Я слышу…

Он так и не досказал, что слышит: не хватало воздуха, цепенели губы.

Линия гор, то взмывающая кверху, то срывающаяся вниз, вдруг рухнула, затрепетав. Тик-так, тик… То колотилось сердце гор. Он вытянул руку и ухватился за металлический прут в изголовье кровати. Вот он – пульс одной из гор. Перестав метаться, отыскал затуманившимся взглядом серебряный прямоугольник окна и прикрыл веки.

Там, под прикрытыми веками, все было ясно.

Он погладил ладонью вершины протянувшихся перед ним гор. Как странно – горы ему по пояс, а он продолжает подниматься…

Одной рукой он сжимал металлический прут, другой шарил в складках одеяла.

Доктору был знаком этот час – час, когда подводят итоги… И он распорядился:

– Выйдите из комнаты.

– Но он хочет что-то сказать!

– Нет, он уходит, – вырвалось у доктора, и потому, что его слова могли быть поняты так, как их и следовало бы понять, он тут же прибавил: – Куда-то идет во сне.

А больной поднимался все выше и выше. Горы были уже высокими, а сам он превратился в маленькую точку на круче, и точка эта двигалась. Он устал и остановился передохнуть, ко стоило остановиться, как картина тотчас изменилась.

…Словно подхваченный дыханием ветра сизо-красный осенний лист, взад и вперед взлетала маслобойка, и бабушка вынимала из нее золотые комки масла, золотые шары, хранящие следы пальцев.

На дворе шелестели листья персикового дерева: «Мы укрываем вас, а вы тайком целуетесь с солнцем… Какой стыд!» Персики краснели от стыда и падали с дерева.

Была осень. Время, когда все идет под гору: слетают на землю листья, срываются с веток плоды, спускаются с горных лугов стада и отары.

Из дальней глубины неба доносилось курлыкание улетающих журавлей. Связки красного перца, растянутые от одного столба балкона к другому, напоминали кораллы, а тыквы на плоских деревенских кровлях казались солнцами. Было синее-пресинее небо, и хотелось, чтобы синева эта продержалась до ночи и чтобы на ней высыпали звезды – большие и маленькие.

К ручью пригнул голову каурый конь. Скатываются с темных губ капли, от них по воде разбегаются круги. Во дворе копошатся куры, белые с красными гребешками, и бегает щенок.

– Мохнатый!

– Снится ему что-то…

– Собачку у нас так звали, видно, вспомнил.

– Снится ему что-то… – повторил доктор. – Пожалуйста, выйдите все.

А он видел себя маленьким мальчиком в коротких штанишках. Теперь его «я» раздвоилось: одно стремилось в горы, другое, детское, – остановилось на полдороге. Маленький мальчик с худыми ногами никуда не спешил, никуда не поднимался. И ему пришлось остаться с мальчиком. Странно сопутствовать себе самому… Но мальчик потребовал – и он вернулся в старый околоток, покинутый им много лет назад.

…Они жили на узкой и грязной улочке гробовщиков, которая упиралась во двор гостиницы «Европа».

В первом доме – полуподвальная закусочная, где с утра до вечера заросшие щетиной родичи умерших пьют за упокой их души. Рядом с закусочной выстроились лавки, где торгуют жестяными венками и бумажными цветами; дальше – мастерские гробовщиков, у дверей которых, будто напоминая о суетности жизни, выставлены детские гробики. Между лавками и мастерскими втиснут побеленный известью домик бродячего актера-кукольника Петроса, того самого, у которого черные как смоль волосы, густые брови и малюсенькие быстрые глазки. Носит Петрос сюртук из серого сукна, а на сорочке – галстук бабочкой.

Детская коляска на этой улице все равно что вызов судьбе. Вы только представьте себе: по обе стороны улицы выстроились гробы, шныряют агенты похоронного бюро, слоняются музыканты из похоронных оркестров и певцы, которые всегда поют одни и те же жалобные песни: «Мама моя, труженица…», «Несчастным я жил, несчастным и умер…», «Приходите, дружки, на могилу мою…» И вдруг торжественная коляска со спящим или бодрствующим младенцем. Отец или мать младенца везут его в парк – к жизни, солнцу, смеху и радости…

Но для своего малыша бродячий актер-кукольник Петрос приобрел коляску вовсе не затем, чтобы нарушить гармонию улицы гробовщиков: просто коляски тогда только появились, а он был ярым сторонником всяких новшеств.

У Петроса три дочки – шести, четырех и трех лет – и новорожденный сынок. Когда отец возвращается домой, девчурки поднимают наполненные водой чашки, чокаются и поют «Шотландскую застольную» Бетховена:

 
Постой, выпьем, ей-богу, еще.
Бетси, нам грогу стакан!
Последний в дорогу, —
Бездельник, кто с нами не пьет!
 

Жена его – щуплая, с воспаленными глазами – робко сетует:

– Был бы сахар – чаю дала бы детям. Приходится водой поить…

– Велика важность – «сахару нет»! Вот когда умру, люди скажут: смотрите, это дочки основателя первого кукольного театра! И никто не вспомнит, Гаяне, что у нас не бывало сахару.

– А может, и вспомнят… – нерешительно возражает жена.

– Может быть, – задумчиво соглашается бродячий актер. – Но разве люди творят для того, чтобы богато жить или чтобы их вспоминали после смерти? Ведь умер же от чахотки знаменитый артист…

Он, как и всегда в этом месте, оборачивается к девчуркам, и помощь не заставляет себя ждать.

– Адамян! – хором подсказывают они.

– В общей могиле для бедняков был похоронен прославленный живописец…

– Рембрандт! – договаривают девочки.

– Затравленный, без вести пропал…

– Абовян!

– Вот видишь, жена, и они это понимают. Для того чтобы быть настоящим человеком, не нужен сахар! – торжествующе заключает Петрос, и его бас присоединяется к детским дискантам:

 
Постой, выпьем, ей-богу, еще.
Бетси, нам грогу стакан!
Последний в дорогу, —
Бездельник, кто с нами не пьет!
 

Когда-то и он певал с ними «Застольную» Бетховена, и сейчас его детство вторит песенке дочерей бродячего актера:

 
Стакан последний в дорогу —
Бездельник, кто с нами не пьет!
 

– Он часто поет эту песню, – говорит кто-то из родных, – особенно любит одну строку:

 
Кто врет, что мы, брат, пьяны…
 

Губы больного чуть шевелятся – он повторяет слова последней строки, одни слова без мелодии:

 
Стакан последний в дорогу…
 

Вокруг него пляшут куклы Петроса, куклы с глазами во все лицо. А Петрос катит по улице гробовщиков новенькую колясочку, в коляске малыш, и малыш этот не кто иной, как он сам…

Этот малыш – он сам, это его везет в колясочке Петрос, и, глядя на гробовщиков, на агентов похоронного бюро, на музыкантов и певцов из похоронных оркестров, он звонко смеется, а бродячий актер монотонно напевает:

– Мальчик, мальчик, тик-так, тик!

Тик-так, тик… Это колотится сердце гор, а он поет:

 
Стакан последний в дорогу…
 

«Последний свой путь люди проходят в одиночестве, взяв с собой все то, что могут взять, а сердце людское – это коричневая котомка, в которой…» Мысли врача вдруг прерываются. Теперь он видит больного где-то далеко-далеко, словно смотрит в перевернутый бинокль. Слишком поздно. Вот он уходит, и никто не в силах отозвать его обратно. Вот если б дали знать вовремя – может, все сложилось бы по-иному, даже, может быть, его удалось бы спасти, но… Да, всегда что-то или кто-то опаздывает, а ведь люди и придумали время, чтобы один почувствовал смысл опоздания, другой – опережения, иначе каждый будет считать, что никогда никуда не опаздывал и никогда ничего не опережал: так и будут жить – без времени, как живут солнечные часы, когда их покрывает тень! Солнечные часы не теряют тьмы и тени, ночь не отсчитывает на них часов. Время умирает, когда нет отражения, когда ты не видишь себя сам, когда у тебя нет тени: таковы солнечные часы, и, по-видимому, истина – в этом…

А вот больной еще чувствует время. В его душе есть тени, похожие на разорванные знамена, неровные, удлиняющиеся тени, которые врезаются в солнечное золото, и есть вечер, охваченный огнем и пылающий последними лучами…

 
Стакан последний в дорогу…
 

Сильный порыв ветра разбил вдребезги стекла в открытой створке окна. А вот с закрытыми окнами ничего не случается… ничего не случается… Веки доктора снова тяжелеют. Сейчас он не в этой маленькой, узкой комнате, у кровати больного, сейчас он сам поднимается в горы, и рядом шагает сельский врач.

– Мы вас ждали только завтра, а вы…

– Пришел сегодня.

– Хоть бы известили. Ведь если бы я не встретил вас случайно…

– Дошел бы один.

И спутник умолкает, словно чувствует, что доктору хочется пройти оставшийся путь молча, ибо ему хорошо известно, что означает зигзаг, вычерченный сердцем на ленте и похожий на зубчатую линию гор. Там, в селе, чье-то сердце ведет себя именно так, – и поэтому доктор спешит туда. «Мы вас ждали только завтра, завтра ждали… А я вот пришел сегодня».

Это «сегодня» стало для него бесконечным.

Теперь время не дробится ударами, а словно тянет на одной ноте: вчера-сегодня-завтра… вчера-сегодня-завтра…

В маленькой, узкой комнате сейчас только доктор и больной, и оба они в пути: один поднимается в горы, другой направляется в село, где сбилось с ритма человеческое сердце…

За дверью, в смежной комнате, собрались родные и друзья больного. Они курили и ждали чуда, и каждый думал об ушедших товарищах и знакомых, вспоминал прошлое.

Больной все поднимается в горы, с ним идут и те, что в соседней комнате ждут чуда, и те, что давно уже поднялись в горы и теперь по одному выходят навстречу путнику, кивают и молча присоединяются к нему. Они рядом, здесь, в этой маленькой, узкой комнате, и он говорит им: «Но вы совсем не изменились – ни одного седого волоска, ни одной морщинки!» Друзья улыбаются, не отвечая. «А помните нашу улицу?» Они молча переглядываются, и потом все вместе сворачивают туда, на свою старую улицу…

…Ворота с молоточками вместо звонков, прохладные сводчатые проходы. Возле ворот, на плоских камнях, сидят старухи, беседуют, и кто-то из друзей вспоминает:

– В деревнях на такие камни соль высыпают, чтобы лизали овцы.

Такие камни встречаются ему и по дороге в горы – красноватые плиты, поросшие серебристо-зеленым мохом, на одной из них сидит мать.

– Ты это куда? – удивляется она, потом достает из кармана фартука горсть соли и рассыпает по камню. – Это для овец, сейчас подойдет отара, – объясняет она.

Слышится блеяние ягнят. И вдруг он сам превращается в ягненка, маленького ягненка с коричневой шкуркой, и начинает лизать рассыпанную соль.

– Горькая она, сынок, горькая!

И впрямь – во рту горько, словно всю горечь прожитой жизни ссыпали ему на язык.

– В-о-д-ы…

Доктор смачивает лимонным соком губы больного, проверяет пульс.

– Сестра! – зовет он.

Входит сестра, доктор молча кивает на шприц.

За дверью собрались родные и друзья больного. Они ждут чуда, а больной перебирает в памяти все события прожитой жизни.

Он снова на старой улице, где их дом, и с ним его собачка, та, которую он украл из цирка. И как долго кружил он вокруг цирка, пока наконец изловчился увести эту пеструю собачку с коротким хвостом! Ни у кого не было такого славного песика, – даже у Петроса собачки не умели бегать за брошенным мячом и приносить его обратно, да и двигались они только тогда, когда были в руках Петроса.

Он в первый раз собрался в школу, и старший брат предупредил:

– Не бери собаку с собой – вымажет тебе форму, в школу не примут.

А он взял. Всю дорогу он играл с собакой и правда запачкал форму, но в школу его все-таки приняли. Школа была в конце улицы, за углом. От нее шел запах свежей краски, слышался звук колокольчика и гомон детей. Потом старшего брата увезли в далекие края, вернулся он только через несколько лет, но песик узнал его и залился радостным лаем. А тряпичные собачки Петроса никого не узнавали и не умели лаять, если за них не лаял сам Петрос. Гав, гав, гав… со всех сторон бегут к нему собаки. Среди них есть даже тряпичные… Они окружают его с недобрым рычанием, вот-вот набросятся, но откуда-то выбегает его песик. Гав-гав-гав! – разбегаются собаки, и с ними остается только…

– Мохнатый!

Песик радостно лает – узнал хозяина, а ведь лет двадцать не видел, ровно двадцать лет!

– Мохнатый мой!

И он с сожалением вспоминает, что собирался написать о своей собаке, о бродячем кукольнике Петросе, о старой улице, на которой стоял их дом, о Ереме, который молол каменную соль в ручной мельнице, да и о себе, хотел написать, но вот не успел, не получилось. Может быть, он еще напишет… Вот поднимется в горы, дойдет до вершины, там и напишет, где начинается снежная полоса. Снежная полоса…

Губы больного шевелятся, но слов не слышно, и доктор уже почти не верит в чудо. Вот если б дали знать вовремя, если б лечащий врач поставил правильный диагноз, – тогда все могло сложиться иначе. Пульс снова взлетает и проваливается, как зубчатая линия горного хребта. А помочь – нечем.

Доктор встал, вышел в соседнюю комнату. В углу съежилась мать больного. Доктору показалось, что она очень похожа на его собственную, давно умершую мать. И впервые подумалось, что мать у него была счастливой: ведь матери не должны видеть смерти своих сыновей! Один из друзей больного подошел к доктору, поднес горящую спичку к его незажженной папиросе и спросил шепотом:

– Есть надежда?

– Ну, конечно, – услышал свой ответ доктор и сам удивился ему. Как случилось, что он ответил так? Ведь он уже перестал верить в чудо, а сейчас говорит так уверенно, словно иначе и не может быть!

Люди в комнате шепотом передали друг другу слова доктора, и девушка, стоявшая у окна, благодарно улыбнулась ему. Кто эта девушка и почему улыбается так благодарно? А вот у него самого никого нет, никого, да и сердце никуда не годится: заснет где-нибудь и не проснется, и никто не будет знать, что его уже нет. Придут утром звать к больному и тогда только узнают…

Доктор невесело улыбнулся девушке, вернулся к больному и попросил медсестру:

– Позвоните, пожалуйста, ко мне домой и скажите, чтоб не ждали. Потом позвоните в клинику: пусть подбросят еще кислородных подушек и пришлют дежурную сестру – сменить вас.

Сестра спросила, по какому номеру звонить домой, ушла.

Вернувшись, сообщила:

– Сказали, что кислород пришлют. Через два часа придет дежурная, сменит меня. Но дома у вас никого не было, не ответили на звонок.

Он и сам знал, что дома у него никого нет, но ждал чуда – такого же чуда, которое нужно было сейчас больному, и горькой показалась жизнь, в которой не бывает чудес.

– Видно, вышли куда-то.

– Хотите, позвоню еще раз?

– Спасибо, я позвоню сам.

И так как он сказал, что позвонит сам, то снова вышел в соседнюю комнату. Девушка у окна взглянула на него – и улыбнулась снова. И такой обязывающей была эта улыбка, что ему захотелось крикнуть, объяснить всем, всем, что больного спасет только чудо! Но он сдержался, молча подошел к телефону.

В ушах у него отдавались телефонные гудки, идущие из безлюдной квартиры. Вот так звучит звонок в опустевшей на время каникул школе, звонок, который никого не зовет и никого не отпускает домой. Чуда не случилось – никто не отозвался, и он отошел от телефона, украдкой взглянув на девушку. Ее лицо показалось странно знакомым, будто он где-то встречался с ней, хоть и не припомнить – где. Переступая порог комнаты, он еще раз оглянулся.

В комнате больного пахло лекарствами. Так пахнет всегда там, где есть больной, и он давно привык к этому запаху, но сейчас ему почему-то стало не по себе. На улице воздух, свежесть, а здесь душный запах лекарств. Сестра промыла шприц и собралась уходить. Доктор опустился в кресло и стал думать о девушке в соседней комнате.

Больной прощался с теми, кого любил, чтобы без них подняться в горы. На узкой улочке осталась его первая любовь. Первая его любовь – маленькая девочка… Перед домом, в котором она жила, тоже лежал плоский камень. Мальчишки, садились на этот камень и по очереди рассказывали разные истории. А девочка слушала, перегнувшись через подоконник, смеялась, если рассказ был веселым, и грустила, если был печальным. Он рассказывал больше всех, и всегда грустные истории. Потом он полюбил другую, после той – еще одну и, наконец, ее…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю