355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Рафаэль Арамян » Неоседланные лошади » Текст книги (страница 11)
Неоседланные лошади
  • Текст добавлен: 16 октября 2016, 23:09

Текст книги "Неоседланные лошади"


Автор книги: Рафаэль Арамян



сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 12 страниц)

Дрозд и горлица

Ранняя весна, а земля еще не оттаяла, тверда как чугун. Дрозды уселись на мохнатые спины овец. Пастух Мкртыч, то и дело постукивая друг о друга кожаными постолами и приплясывая, чтобы согреться, с привычной тоской думал о своем разоренном и обездоленном народе.

«Настали страшные времена, овцы коз приносят!» – доносились издали, из монастыря, причитания юродивого, и пастух проклинал этого дурачка, злился на себя самого и на весь белый свет…

Изголодавшиеся беженцы расположились вокруг монастыря, и он сам, бежавший от турок еще в 1896 году, пожалел земляков, отнес им вчера ягненка.

«Тьфу, плохой я пастух, берегу ягнят от волков, а сам ношу их беженцам… Но и то сказать, разве ягнятам не все равно, кто их съест?.. Господи, если такова пастьба, то преврати меня в агнца!» – подумал он.

Пастух взглянул на небо. Облака были похожи на разводы сливок в молоке. Ему показалось, что бог приложил ухо к просвету в небе и слушает его мысли, и он, чтобы богу было слышнее, повторил эти слова вслух:

– Господи, преврати меня в агнца твоего, такого же, как вардапет!

Вокруг не было ни души. Была только стужа, овцы с ягнятами да произнесенное им имя вардапета Комитаса. Тот, бывало, каждый День дожидался возвращения стада и, подоткнув полы рясы за пояс, входил вместе с овцами в село. Однажды даже пастух протянул архимандриту прутик и предложил: «Гони сам стадо», – а тот ответил: «Пастыря из меня не получится, я – жертвенный агнец».

Пастух по привычке огляделся. Ему не хотелось сейчас вспоминать прошлое, но среди беженцев не оказалось бывших его односельчан, и это наполняло сердце тревогой, мысли все время перескакивали от монастыря к русской армии, а от нее снова к Комитасу, к беженцам и снова невесть куда…

Что бы это означало? Никогда он не вспоминал детскую присказку, ни разу, а сейчас она так и вертелась на кончике языка:

 
Чив, чив,
Шерсть спряду,
Чулки свяжу,
А потом -
Фюи-и-ить -
В бабкин дом!
 

А бабкин дом стоял в их селе на берегу реки. С тревогой и надеждой искал он вчера среди беженцев бывших односельчан, но никого не нашел. Ему сказали, что из его родного села никому не удалось спастись. Всех земляков вырезали, проклятые. Сам он еще во время первой резни, двадцать лет назад, покинул родные места, а вот сейчас переживал все сызнова, и забытая присказка, услышанная когда-то от матери, так и вертелась на кончике языка: «Чив-чив…»

Кому прясть, кому надевать связанные чулки? Воробью, дрозду или вороненку? Ему никак не удавалось вспомнить, кто же из них прял, вязал чулки, а потом летел в бабкин дом и повторял все сначала. Чив-чив-чуить, дрозд? Нет, не так. Чив-чив-чивик, воробушек? Опять не то. Чивик, вороненок? Нет, не вспомнишь, хоть ты тресни.

Пастух умолк, огорченный, что память стала такой дырявой, потом поворчал на себя: «Что со мной? Чего так разболтался?» Досада нашла выход, когда он обратил ее на себя. Это успокоило.

Воробушек, дрозденок или вороненок пусть себе прядут, вяжут и летят куда хотят! Ему-то что за дело? Ему идти некуда. Родина во власти врагов. А он вот уж двадцать лет, как живет тут, возле овец. И дрозды будут всегда жить здесь, дремать и просыпаться на овечьих спинах, рыться в их шерсти, разыскивая насекомых, беззаботно петь, а потом вместе со стадом ночевать в хлеву…

«А что же такое слыхал я о шепелявом Давиде[13]13
  Шепелявый Давид – герой армянского народного героического эпоса «Давид Сасунский».


[Закрыть]
? Помнится, будто смешал он овец с волками и другим зверьем?» – спросил себя пастух. Спросил и, обхватив голову ладонями, подождал ответа. Ответа он не получил, но случилось нечто чудесное…

…Из дальней дали, из мрака лет, явилась и предстала перед его мысленным взором утраченная родина со всеми своими селами, возделанными равнинами, преданиями. Старики, усевшись вокруг очага, завели свои нескончаемые рассказы. Тут он увидел самого себя, тогда еще молодого. Он только что вернулся с пашни и хлебает свой танапур, потом отодвинул хлеб, отставил миску и стал прислушиваться к древним притчам стариков…

…Прихожане пожаловались попу, что в пещере не иначе как нечистая сила поселилась. Поп с крестом и хоругвью пошел изгонять нечистого из пещеры. Заглянул он в пещеру, поднял крест, вглядываясь в темень… Тут-то медведь, поселившийся в пещере, и снес ему голову. Возвращались с пашни мужики, глядят – лежит безголовый поп. Заспорили они. Один стоял на том, будто поп пришел сюда без головы, другой доказывал, что с головой. Долго спорили они, потом пошли к попадье, чтоб та рассудила их. Попадья выслушала спорщиков, чуть призадумалась и сказала: «Видит бог, не знаю, была ли у него голова, когда он пошел изгонять нечистую силу из пещеры, но утром, когда он хлебал свой танапур, помнится, вроде бы бороденка-то у него моталась…»

…А вот как хитрый дед обманул злую невестку. Каждое утро как встанет, так присказку и скажет:

 
Пахтаница, пахтаница, —
Дед поест – и за плужок.
Мамалыга, мамалыжка, —
Дед поест – и сразу с ног…[14]14
  Перевод А. Казакова.


[Закрыть]

 

А невестка-то и поверила и давай кормить деда не пахтой, а мамалыгой, чтоб поскорей помер. А дед от этакой пищи только сил набирался и жил долго-долго.

…Да, в тот вечер Мкртыч, только что вернувшийся с пашни, сидел и слушал, забыв о своей похлебке, древние притчи. Было полнолуние, и рассказы стариков тянулись за полночь…Он снова посмотрел на небо. Сейчас на нем, подернутом молочной пенкой, белесом, не было ни луны, ни единого просвета, и он вслух подумал:

– Эх, молодость, молодость! Вот времечко-то было! Даже злая невестка была легковерна, а нынче?..

Да, постарел, одряхлел он за эти два десятка лет, и каждый вечер, когда вместе с овцами, ягнятами да дроздами на их спинах возвращается он в село, ребятишки кричат ему вслед:

– Беглец Мкртыч идет! Старый дурень смешал овец с дроздами!

Эх, горькая судьбина. Да что тут поделаешь? Так было, так и будет. Ранней весной дрозд не сядет на мерзлую землю, чтоб ножки себе не застудить. Он усядется на овечью спину, весело запоет, скоротает ночь в хлеву и ранехонько отправится все на той же овечьей спине на выгон. Овечка – кроткая тварь божья, чего ж дрозду ее бояться? Дрозду и человека не след бояться, а если он кого-нибудь испугается, то этому человеку, стало быть, не место в мире сем, где все создано господом – горы, камни, деревья, травы…

Пастух посмотрел вдаль. На фоне белесого неба темнел купол собора, и ему в это мгновение почудилось, что собор – тоже старый пастух, сидит, окруженный стадом домов, и думает о мирских делах.

– Жизнь за тебя отдам, святая Марута![15]15
  Марута – гора, священное место погребения героев эпоса «Давид Сасунский».


[Закрыть]

Пастух теперь все называл святыми местами, и монастырь был для него святой горой Марутой.

Когда стемнело, он поднялся с камня, еще раз взглянул на собор и долго ждал, словно надеясь, что и он поднимется с места; но, сообразив наконец, что собор-то, должно быть, дальний странник и долго ему еще надо отдыхать, погнал стадо к Вагаршапату[16]16
  Вагаршапáт (ныне город Эчмиадзин) – одна из древних столиц Армении, где расположен монастырь, основанный в начале IV века, и находится резиденция духовного главы всех армян – католикоса.


[Закрыть]
.

Однажды, давно это было, и сколько лет с той поры прошло, теперь он уж и не припомнит, он вот так же, как сегодня, возвращался со стадом в село и у монастырских стен встретил архимандрита.

– Здравствуй, Мкртыч.

– Храни тебя господь, вардапет.

– У меня есть кое-что для тебя, Мкртыч. Если хочешь, зайди, сыграю тебе.

– А что ж, и зайду, отчего ж не зайти.

В келье архимандрит Комитас угостил его черным кофе, потом уселся на табуретку перед каким-то большим черным блестящим ящиком и пальцами осторожненько-осторожненько, осторожнее даже, чем дрозды, когда они садятся на спины овец, прикоснулся к черным и белым перекладинкам. И родились чудесные звуки. Мкртычу никогда прежде не доводилось слышать ничего подобного. Сперва ему почудилось, будто это ребятишки делают свои первые шажки, учатся ходить, но потом, когда он всмотрелся, словно наяву увидел под пальцами архимандрита своих черных и белых ягнят. Черные и белые ягнятки… На их шейках висели колокольчики, и колокольчики эти звенели, переговаривались, перекликались между собой, отдавались эхом, и было это так явственно, так наглядно, что он не выдержал:

– Так это же черные и белые ягнята, вардапет!

– Где?

– Эти, что ты разбросал перед собой.

А ягнята шли, шли и шли, колокольчики звенели, переговаривались, перекликались, отдавались эхом, и так грустно было все в этом мире и так безнадежно, что он снова не выдержал:

– Ради бога, сделай теперь так, чтоб они пошли пастись на траву. Пускай вырастут, станут овцами да баранами, ягняток принесут.

Архимандрит улыбнулся, ясно так улыбнулся, и легонько, как облачко касается горной вершины, скользнул пальцами по перекладинкам и расстелил зеленые луга перед его черными и белыми ягнятами…

Теперь, когда он рассказывает обо всем увиденном и услышанном в келье архимандрита, ему не верят. Говорят, ничего-де такого не было. Как это, мол, мог архимандрит музыкой разбросать в келье зеленые луга? Но было так, истинно так! Он своими глазами явственно видел их, а после даже помог архимандриту опустить большую крышку ящика, запереть его, а немного погодя вышел из кельи, погнал стадо к Вагаршапату. Архимандрит пошел его проводить.

По дороге он сказал:

– Знаешь, Мкртыч, мы с тобой такие же божьи твари, как дрозды, овцы, ягнята… Вот сейчас овечек ждут в селе, открыли ворота и ждут. Когда я вместе с ними вхожу в Вагаршапат, мне кажется, что и меня ждут. Хочешь, начну блеять, как овечка, и ягнята отзовутся. Да, Мкртыч, я и вправду могу блеять по-овечьи. – И он, как беспечный ребенок, заблеял. Ягнята сбились в кучу, а архимандрит весело рассмеялся и, подоткнув полы рясы за пояс, еще разок заблеял по-овечьи. Почему-то именно тогда Мкртыч впервые понял, что сердце архимандрита Комитаса разбито, и он, желая сделать ему что-нибудь приятное, протянул ему прутик и предложил:

– Может, ты, вардапет, хочешь гнать стадо?

– Я?.. Плохой из меня пастырь, я – жертвенный агнец божий!

Видно, он уже тогда знал, что должно случиться, а может, и не знал, но, если не знал, почему же тогда он склонил голову к плечу и скорбным голосом тихо и кротко запел. Мкртыч сейчас, спустя много лет, не мог припомнить всю песню, но отдельные слова остались в памяти, а еще запомнилось скорбное лицо склонившего голову и поющего архимандрита. Сейчас, когда его нет, когда он ушел и не вернулся, в ушах пастуха снова раздается его давным-давно отзвучавший голос. Так пели у него в селе шерстобиты. Он даже ощутил запах соломы – это пахли мокрые от дождя глинобитные стены. Мкртыч тогда сказал об этом архимандриту, а тот чему-то снова обрадовался, начал приплясывать, обнимать и целовать ягнят в мордочки.

Чудной человек был архимандрит – то грустил, а то вдруг радовался, в песнях вола называл братом, а куропатку – израненной курочкой и спрашивал:

– А скажи-ка правду, кто лучше поет – я или шерстобиты? Ну, объясни-ка, почему тебе вспомнился запах мокрых от дождя стен, когда я пел?

Тогда Мкртыч промолчал, но сейчас, вместе с воспоминаниями, до него снова донесся откуда-то запах мокрых стен, запах мокрой соломы. Должно быть, потому, что в детстве, когда шерстобиты приходили к ним в село, день обязательно бывал дождливым.

А сейчас примораживает, земля звенит под овечьими копытами. Вокруг монастырских стен бродят изголодавшиеся беженцы, и при виде их почему-то исчез из воспоминаний пастуха запах мокрых от дождя стен.

Давно уже ягнят в стаде поубавилось – зарезали, съели, не дав им стать взрослыми овцами и баранами, принести ягняток. Голодно. И пастух стал бояться, что скоро в селе не останется ни одного ягненка и некого будет ему пасти, стал бояться, что больше никогда не увидит ушедшего на чужбину архимандрита Комитаса.

На дороге стояла толпа голодных беженцев и глазами поедала ягнят.

«Вот сейчас они набросятся на них, – подумал Мкртыч. – Да, нелегкое это дело, пастушество».

Старик стал припоминать одного за другим исчезнувших ягнят, и стадо стало таять; глаза ягнят остекленели, зеленые от травы язычки выпали из уголков рта…

…Ни один из беженцев даже не пошевельнулся. Они съели ягнят голодными глазами, насытились и молча побрели на луга собирать съедобные травы и коренья.

День такой студеный, а земля такая мерзлая, что вряд ли беженцы смогут чего-нибудь раздобыть. Мкртычу захотелось подозвать их и раздать им всех ягнят.

– Да, не гожусь я в пастухи! – еще раз подумал он вслух. – Плохой из меня пастух!

Он прислушался к звукам своего голоса, потом к печальному и заунывному перезвону соборных колоколов и вздрогнул.

Служили панихиду. И не по одному покойнику, а по тысячам людей и, быть может, по архимандриту Комитасу, певшему песни, в которых вола называли братом, куропатку – израненной курочкой, и бывшему таким же божьим творением, как эти горы, камни, деревья, травы, овцы…

Мкртыч бросил прутик, позволил стаду разбрестись и, повернувшись лицом к собору, хриплым, старческим голосом произнес:

– Не получился из меня пастух. Господи, какой я пастух! Я, как и вардапет, твой жертвенный агнец!

Колокола собора звенели печально и заунывно. Шла панихида, и старый пастух опустился на колени посреди дороги и стал истово молиться об утраченной родине, о зарезанных ягнятах и об ушедшем на чужбину архимандрите с его песнями, бередящими душу…

Перевели В. Власов и Н. Манукян

Ло-ло

Старый священник пришел издалека, постолы его прохудились. Он присел на ступеньки у входа в покои католикоса, снял постолы и принялся за их починку. Он сидел склонившись над своей работой, и Комитас не видел его лица, а только свалявшиеся, никогда не знавшие гребня сивые космы.

Комитас ждал, а тот, нагнувшись, поправлял ремешки постолов.

Весть о приходе старого сельского священника из Сасуна принес один из семинаристов, и Комитас пришел, чтобы повидаться с этим святым отцом, который, по слухам, был неграмотен, но знал все евангелие наизусть.

– Здравствуйте, отче.

– С милостью тебя божьей, сын мой, – ответил священник, не поднимая головы.

Закончив свое дело, священник поднялся, поправил широкий пояс из сыромятной бычьей кожи, кинжал и лишь теперь заметил молодого худощавого, смуглого вардапета.

– Бог в помощь, святой отец.

– Да будет с тобой милость божья, отец, – ответил вардапет.

Священнику было за семьдесят. Все лицо его заросло пышной сивой бородой, начинавшейся от маленьких, запавших глаз, над которыми, как карниз из черного туфа над окнами, нависали густые брови.

– С Сасунских гор прибрел я к святейшему католикосу, – заговорил он, не дожидаясь вопроса.

И они стали ждать вдвоем.

Комитас почему-то ни о чем не спросил старика, хотя и пришел сюда ради вестей из Сасуна. Он отказался от расспросов, может быть, потому, что священник сразу же погрузился в себя, чем-то напомнив Комитасу запертую церковь. Они стояли рядышком и молчали. Священник смотрел на вардапета и, казалось, не видел его. Может быть, он вспоминал свою ветхую сельскую церквушку и думал о том, что в этом году дождей мало, а на просяные поля Сасуна жучок напал. Кто знает, о чем может думать старый сельский священник, о котором рассказывали, что он знает наизусть евангелие от начала до конца, а после проповеди пашет.

Секретарь пришел сказать, что католикос ждет. Священник снял постолы, взял их под мышку, потом опустился на колени и так, на коленях, пополз к покоям католикоса. Комитас хотел было заметить, что это старик мог бы сделать у самых дверей, но не посмел: священник самозабвенно шептал молитву.

В дверях приемной священник на мгновение замешкался, потом увидал сидевшего в кресле католикоса айрика[17]17
  Айрик – отец.


[Закрыть]
Хримяна, воздел над головой руки, и постолы с глухим стуком упали на ковер. Комитас нагнулся, поднял постолы и спрятал их под фараджу.

– Айрик, – низким, хриплым от волнения голосом заговорил священник, – у меня было трое сыновей, и все трое пали в сасунских боях. Я пришел просить тебя, чтобы ты прочел по ним заупокойную. Сердце от горя стучит, как надтреснутый колокол.

Голос священника дрогнул.

Старый католикос поднялся с кресла. Комитас заметил на глазах его слезы. Католикос подошел к священнику, поднял его, подвел к своему креслу и усадил. Потом молча опустился на колени перед священником. Тот в ужасе вскочил с кресла.

– Сиди, – приказал католикос, и он робко сел.

– Отче, – сдавленным голосом проговорил Хримян, – у меня были тысячи сыновей, и все они пали в сасунских боях. Прочти заупокойную по ним. В сердце моем похоронный звон тысяч колоколов.

Постолы выскользнули из-под фараджи и упали, но Комитас не почувствовал этого, не поднял их. Застыв от горя, он изо всех сил крепился, чтобы не зарыдать.

В зале на миг воцарилось скорбное молчание. Католикос ждал, склонив голову перед священником. И тот могучим басом начал читать заупокойную молитву. Потом встал, подошел к католикосу, поднял его с колен, подошел к Комитасу, нагнулся, вытащил из-под его ног свои постолы и вышел.

– Вардапет Комитас, – сказал айрик Хримян, – пригласи этого священника в свою келью и не позволяй ему уходить до завтра. Он пришел издалека и очень устал. Вечером, после службы, приведи его ко мне снова, мне нужно побеседовать с ним.

Комитас поклонился и вышел. Священник, присев во дворе на ступеньках, обувался, и, когда Комитас подошел, он на этот раз поднял голову, печально улыбнулся и сказал:

– Я так и знал, что приду и облегчу великую скорбь айрика.

Старый священник остался ночевать в келье Комитаса. Комитас попросил принести для гостя постель, а сам, как всегда, лег на циновку.

– Завтра я уйду, ибо в горах продолжают сражаться. На Сипан[18]18
  Сипан – гора в Западной Армении.


[Закрыть]
пойду… – Старик говорил это, сидя на краю постели и раскуривая трубку. – Я пошел в горы с молодыми, трое сынов было у меня, и все трое пали в боях.

И он принялся неторопливо и обстоятельно рассказывать о молодых земляках, с которыми ушел в горы, рассказал об их командире генерале Андранике – плотнике из Шапúн-Гарансàра, потом лег и заснул мертвецким сном.

Комитасу не спалось. Он сидел на циновке, смотрел на спящего гостя, и в душе его рождалась песня, которую он хотел посвятить мужественным защитникам Сипана. Он одну за другой перебирал музыкальные фразы, стремясь найти такие, которые смогли бы передать людям то, о чем поведал ему старый священник.

На столе лежал текст песни, написанный Мануком Абегяном, преподававшим литературу в духовной семинарии. Слова в какой-то мере подходили к услышанной сегодня истории.

Он поднялся с циновки, взял стихи, подошел к пианино и, не поднимая крышку, стал мысленно напевать:

 
Ло-ло,
На Сипан-горе…
 

Ему почудилось, что он видит вооруженных всадников у подножья Сипана. Всадники едут рысью, кони устали, а из-под седел поднимается пар.

Он подошел к окну кельи. Ночь уходила. Вдали, за тополями, уже обозначилась полоска рассвета. Монастырский двор был пуст. Семинаристы еще спали беспробудным сном, спал и старый священник.

«Ло-ло», – доносилась откуда-то извне знакомая музыкальная фраза. «Ло-ло», – вторил ей кто-то в его душе, подпевая без слов, и Комитасу казалось, что он вновь слышит рассказ старого священника.

…Удальцы проезжали на гнедых, вороных, каурых и чалых конях. По обеим сторонам улиц в арыках журчали ручейки, ветви лохов сводом сходились над нашими головами. Мы ехали, пригнув головы, чтобы не задевать ветвей, но все-таки задевали их, серебро листьев падало нам на плечи, застревало в волосах, и, когда мы проехали по улицам, все молодые стали пожилыми, поседели, как я, – звучал в памяти голос священника.

 
«Ло-ло…»
 

Улица была узка, кони сталкивались крупами, боками. Когда улица кончилась, мы выехали на простор и поскакали.

 
Ло-ло, на Сипан мы шли…
 

…Священник мирно спал, но под закрытыми веками словно притаились видения походных сцен, о которых он рассказал.

Комитас теперь явственно видел во главе отряда всадника на белом коне – плотника из Шапин-Гарансара. У генерала Андраника были густые пышные усы, в зубах зажата трубка. Комитасу показалось, что он видит даже дым из трубки, который ветерок доносил до четвертого всадника, а потом он растворялся в синеве утренних сумерек. За всадником на белом коне на расстоянии одного локтя скакал старый священник, который сейчас мирно спал в углу кельи. На голове у него был башлык с кисточками, за широким поясом из сыромятной бычьей кожи – кинжал, за плечом – английский карабин.

Комитас покосился на спящего священника. Его кинжал лежал под кроватью, а ружья он не принес.

Комитасу на миг показалось, что цокот лошадиных копыт, который отдавался в его висках, может разбудить священника. И чтобы не потревожить гостя, Комитас тихонько отошел от окна, вновь опустился на циновку и решил не думать об этом. Но неведомо откуда, может вместе со стуком сердца, снова зазвучала мелодия песни. Он еле удержался от желания запеть, и ему почудилось, что он вновь слышит голос священника.

…Когда показывался враг, всадник на белом коне поднимал руку, подавал знак, и мы спешивались, опускались на одно колено и стреляли. Андраник же, как всегда, не слезал с коня, смотрел вдаль и курил, и из трубки поднимался дымок, как из родимого очага.

Комитас слышал все это, явственно слышал, хотя в келье по-прежнему царила тишина, а монастырский двор был полон утреннего безмолвия. Он закрыл глаза, и келья наполнилась грозными, торжественными аккордами победного марша.

 
Ло-ло, идут на Сипан…
 

И он вновь отчетливо увидел в темноте кельи во главе колонны всадника на белом коне и рядом с ним священника. В утренней тишине он услышал продолжение рассказа. …Когда мы шли в бой, генерал оборачивался и говорил нам: «Храбрецы сасунцы! Сейчас, в эту самую минуту, грабят еще одну армянскую деревню, сейчас убивают наших детей, матерей и отцов. Наших сестер, возлюбленных наших, наших жен похищают и бесчестят. Вперед же, удальцы сасунцы!» Но вот уже два дня он молчал, не оборачивался к нам в седле. Мы ехали молча, галопом, а мыслями своими были все там же, в последней разоренной деревне, перед разрушенным, еще дымившимся домом.

Это случилось за два дня до похода на Сипан. Спешили на помощь, но не поспели, в деревню ворвался враг, всех жителей перерезал. И когда мы прискакали туда, у порога первого же дома увидели заколотого ребенка. Он крепко сжал кулачок. Раскрыли кулачок, в ладошке мученика лежала голубая бусинка. Генерал сошел с коня, опустился перед детским тельцем на колени, поцеловал его в еще не остывший лобик, потом взял бусинку и повесил себе на шею. С этого дня пули его не брали, стал он неуязвим и бессмертен…

…Печальный, щемяще печальный мотив услышал Комитас. Он возник внезапно, словно птица влетела в окно кельи. Прилетел, вобрал в себя героическую песню и стал упрямо кружить по келье. Комитас попытался прогнать его, но не смог. И сразу все исчезло: всадники больше не скакали, замолк голос священника. Комитас в страхе оглянулся. Но священник по-прежнему спокойно спал. Скорбная, траурная мелодия поставила Комитаса перед выбором: победный марш или реквием должен он написать в эти дни. Он сам не знал, что следует писать. Потом ему вдруг показалось, что он слышит голос собеседника, который настойчиво повторял: «Нашему народу нужны сейчас героические песни, он гибнет, но он борется». И Комитас снова закрыл глаза.

Долго-долго угасала где-то вдали скорбная музыка, родившаяся внезапно…

…И вновь поскакали всадники: теперь враг был близок. Воины спрыгнули с копей и дали залп по врагу.

Гора Сипан многократно повторила эхо. Потом раздался воинственный клич ликующих победителей: «Ло-ло!» Потом они предали земле павших героев, и вновь траурный марш торжественной поступью зашагал по полям, словно погибшие лишь прилегли отдохнуть до следующего боя…

…Священник уже проснулся и, сев на край постели, молча закурил трубку…

– Вардапет, – заговорил он, – я сейчас должен идти, меня ждут, я пойду.

– Католикос велел подать тебе коня.

– Пешком пойду, я дал обет, – сказал он и, помолчав, добавил – Я так и знал, потому и пришел, надо было ведь утешить его.

Перевели В. Власов и С. Казарян


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю