355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Рафаэль Арамян » Неоседланные лошади » Текст книги (страница 12)
Неоседланные лошади
  • Текст добавлен: 16 октября 2016, 23:09

Текст книги "Неоседланные лошади"


Автор книги: Рафаэль Арамян



сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 12 страниц)

Всадник на белом коне

Он похоронен в Париже, на кладбище Пер-Лашез.

Надгробие – всадник с обнаженной саблей. Всадник из серого гранита. А тогда он был на белом коне…

– На белом коне тебя издали заметят.

– Знаю.

– Целиться удобнее.

– Знаю и это.

– Смени коня.

Сколько раз он мог бы это сделать, он мог бы остаться в Болгарии или в тифлисском кафе «Чашка чаю» и часами разглагольствовать о «великой Армении от моря до моря», когда родина истекала кровью от озера до озера – от Вана до Севана. Мог бы еще и… Он горько улыбнулся, и усы шевельнулись.

– Кто еще видит меня?

– Беженцы.

Он взглянул вниз. По ущелью брели толпы беженцев. Брел его родной народ. За толпой беженцев тянулось стадо. Клубы пыли из-под коровьих копыт напоминали отдаленные разрывы снарядов.

Они отстали от толпы беженцев и начали подниматься в горы, чтобы преградить путь идущему по пятам врагу. Командование приказало двигаться на соединение с основными силами. Но он не мог выполнить этот жестокий приказ, не мог бросить земляков на произвол судьбы. Он потерял отчизну, и эти толпы страдальцев были для него ее частицей.

Генеральские погоны, крест, ордена теперь казались ему гирями. Сорвать бы и выбросить все это, если б…

Он снова посмотрел в сторону ущелья.

– Я должен остаться на белом коне для них!

– Но это очень опасно, генерал, вы слишком заметны.

– Иначе нельзя. Кто в трагический час не скрывает любви к отчизне и к своему народу, тот всегда на виду у врага.

Сказал и поморщился, недовольный своими словами. Так высокопарно говорят краснобаи в кафе «Чашка чаю». Покорный своей участи, он устало произнес:

– Говорят, будто мое присутствие вселяет в них надежду. А если это так, я останусь на белом коне.

По ущелью медленно, молча брели беженцы. Враг залил кровью и захватил их родину, и они уносили с собой свою землю, воду, города и села, могилы своих предков и, кажется, самою свою историю. Это знал враг и спешил настичь, перерезать всех, чтобы никто не спасся, не унес с собой права на все это. Не понял этого молодой офицер, прискакавший с приказом спешить на соединение с основными силами армии. Когда он ответил, что не может оставить в беде своих соотечественников, офицер этот пробурчал сквозь зубы:

– Экая ерунда!

А сейчас небось докладывает командующему фронтом: генерал Андраник, надо полагать, решил сдаться, остается в тылу врага. Зажатая в зубах трубка задрожала от ярости, задрожал, разломился и ее дымок. Он еще раз посмотрел в сторону ущелья и подозвал адъютанта:

– Передай им, что могут сделать привал. Расставь дозоры, а потом найди того отставшего русского солдата и приведи его ко мне.

Адъютант поскакал в ущелье.

Синяя вечерняя мгла легла на поля. В сумерках Андраник уже не различал лица солдат, из которых каждого знал по имени. Победивший генерал забывает о солдатах, чтобы не делиться с ними славой, побежденный – помнит, чтобы разделить с ними горечь поражения. А он, он – ни тот, ни другой, – он не победитель и не побежденный, он всего лишь армянин, потерявший свою родину, отчаявшийся армянин, попросту мирный армянин, который хотел бы жить спокойно, пахать землю, петь оровелы[19]19
  Оровел – песнь армянского пахаря.


[Закрыть]
, а по вечерам, усевшись на пороге своего дома, курить трубку и вести неторопливую беседу с соседями о деревенском житье-бытье.

И вдруг ему захотелось сойти с коня, присесть на первый попавшийся камень и побеседовать с солдатами о земле, о мирных будничных крестьянских заботах.

– Смбат!

От серой массы солдат, лица которых были неразличимы в сумерках, отделился его ординарец и подошел к нему.

– Слушаюсь.

– Смбат, разбей мою палатку у сасунцев.

– Будет исполнено, генерал.

Смбат ушел. Он так и не слез с коня, не присел на камень перекинуться словечком о деревенском житье-бытье. Тут он заметил, что кто-то из беженцев зажег костер в ущелье.

– Эй ты, шалый сасунец, сейчас же погаси огонь! – крикнул он. Огонь рассыпался искрами под чьими-то каблуками.

«И впрямь шальные эти сасунцы», – сердито подумал он.

Вдали послышалось жалобное тявканье, какой-то пес в ущелье ответил басистым лаем, потом все снова затихло. На мгновение ему даже показалось, что нет ни беженцев, ни резни, ни великого народного горя. Ему захотелось погнать коня по Мушскому полю, снова ощутить в руках любимый плотницкий инструмент, выстрогать двери и обязательно колотушку, чтоб она извещала о приходе гостей: тук-тук, тук-тук…

– Ваше высокоблагородие…

Кто это «ваше высокоблагородие»? Да ведь это он сам! Андраник громко расхохотался. Солдат обескураженно уставился на странного генерала и зачастил заученной скороговоркой:

– Солдат Иван Федоров явился по вашему приказанию, ваше высокоблагородие…

– Вольно, братец. Я хочу поговорить о другом…

Чудаковатый генерал не говорил еще ни о чем, и солдат окончательно растерялся.

– Хочешь догнать своих?

– А вы разве чужие?

– Конечно нет. Я просто так, интересуюсь твоим мнением.

– Неужто война кончилась?

– Для одних – кончилась, для других – продолжается.

Солдат поглядел в сторону ущелья.

– Для меня тоже не кончилась, ваше высокоблагородие, – помолчав сказал он, вздохнув, и замолчал.

– Протяни-ка ладонь! – сказал, повеселев, генерал.

Солдат неуклюже протянул руку. Андраник нагнулся и высыпал в подставленную ладонь пригоршню золотистого душистого сасуна[20]20
  Сасун – сорт табака.


[Закрыть]
, потом, понизив голос, словно доверяя нечто весьма секретное, прошептал:

– Для меня тоже не кончилась.

Сказал и, не дождавшись ответа, повернул коня в ущелье.

Адъютант и Смбат поскакали вслед. Когда они уже подъезжали к беженцам, Андраник спешился. Адъютант взял коня за узду и остался на тропинке, дожидаясь возвращения генерала.

Измученные дальним переходом, беженцы сидели и лежали прямо посреди дороги. Маленькая девочка баюкала братишку. Андраник остановился поодаль и прислушался.

Девочка напевала колыбельную, ту самую, что он впервые услышал, когда сам был таким, как этот плачущий малыш. Девочка качала на своих худеньких коленях младшего брата. Ее глаза были совсем не детскими, на ее угловатых коленках вместо куклы был ребенок. Он плакал, и Андраник не мог больше видеть эти скорбно сгорбившиеся плечики, не мог больше слышать надрывавшую душу колыбельную, и он потупился… Но тут он увидел босые, окровавленные ноги девочки и, сам того не замечая, опустился на корточки, взял в ладони эти крохотные сбитые ножки и принялся бережно массировать их. Девочка удивленно посмотрела на генерала, на миг умолкла и снова затянула свою нескончаемую, похожую на плач, колыбельную. Братишка ее наконец затих.

– Смбат, – не окликнул, а почти простонал он, – прикажи солдатам взять детей к себе в седла.

– Это опасно, генерал, стреляют.

– Кто возьмет ребенка, пусть не участвует в бою.

– Слушаюсь, генерал!

Андраник, разговаривая со Смбатом, продолжал осторожно массировать окровавленные пыльные ножки девочки, а та, словно ничего не чувствуя и не видя, продолжала напевать свою колыбельную.

Беженцы узнали генерала. Какая-то старуха зашептала молитву, какая-то мать заговорила о своем горе, а он ощущал в своих ладонях теплоту окровавленных ножек девочки, и ему хотелось размазать эту кровь по лицу бездушного мира, безразличного к горю всех этих страдальцев, мира, который знал, что здесь происходит, но делал вид, что не знает, не видит.

Очнувшись от своих мыслей, он выпустил из рук ножки девочки, вскочил на коня и быстро поднялся на гору. У его палатки собрались в кружок сасунцы, курили трубки, один из них рассказывал:

– Наша гора Талварик, наша деревня как раз у ее подножья, и дом наш на самом краю деревни. Теперь нет ни деревни, ни дома, ни матери, ни отца, всех зарезали. Один лишь Талварик стоит и будет стоять вечно. Большая гора Талварик…

Никто не отозвался на эти слова, все молчали, у всех было такое же горе. Генералу не хотелось нарушать эту тишину. Да, эти его воины теперь уже не те пастухи и виноградари, которыми они были извечно, и сам он не в Талварике.

Оставшись незамеченным, он вошел в палатку, прилег на ковер, разостланный на земле, и стал ждать. Но никто больше не говорил, и от этого скорбь росла, умножалась, становясь нестерпимой, а он так надеялся, что сасунцы примутся, как встарь, рассказывать истории, наивные и мудрые, и это поможет ему скоротать остаток ночи.

На рассвете в ущелье прокричал петух. Еще днем он приметил в ущелье этого петуха. Его со связанными ногами несла старуха. В этом петушином кличе было столько неиссякаемой веры в жизнь, в ее благостность, что на миг ему показалось, будто они ночуют в деревне, и стоит ему выйти из палатки, как он увидит дымящиеся очаги, гумно и мужчин, спешащих в поле. Но перед ним краснело, как треснувший арбуз, ущелье, а вдали выжженная голая каменистая земля, и больше ничего. Отряд уже построился, ожидая команды. Поодаль застыла группа всадников с детишками в седлах. Вереница беженцев уже потянулась из ущелья, и солдаты двинулись следом. Вдали раздался выстрел. Он оглянулся. Но враг не показывался, очевидно не решаясь преследовать отступающих. Андраник на белом коне с зажженной трубкой ехал рысью впереди ватаги своих удальцов сасунцев. Сасунцы пели древнюю песню:

Я смелый воин с Талварика,

Пред лютой смертью не поникну,

Я, вольный сын свободных гор,

Пред лютой смертью не поникну[21]21
  Перевод А. Казакова.


[Закрыть]
.

…Впереди еще полдня пути, а потом? Потом беженцев передадут передовым войскам и возвратятся, чтобы не дать врагу перерезать не успевших уйти армян. Командование снова прикажет не отрываться далеко от основных сил, но он со своими молодцами вернется обратно, непременно вернется.

Слева ехал Смбат, справа адъютант. Солнце припекало, и погоны, ордена были тяжелыми, как гири.

Беженцев приняли за линией передового расположения. Те, что попали сюда раньше, разбрелись по лагерю, надеясь разыскать среди только что прибывших своих родных и близких, выкрикивали их имена.

Одни находили родных, другие узнавали об их гибели от уцелевших земляков. Радовались и плакали. Молились и молчали, окаменев от горя. Какая-то старуха крепко вцепилась в узду белого коня.

– Где мои внуки? – исступленно кричала она. – Нет внуков, найди их, прокляну, если не приведешь их!

Генерал молчал, трубка дрожала в его зубах. Сейчас прискачет нарочный с приказом остаться здесь.

– Смбат, – окликнул он, – прикажи поворачивать коней. Здесь нам делать нечего, а там нас ждут.

…И снова с боями пробивались на родину, и снова с боями возвращались, сопровождая горсточку беженцев, некоторых удалось спасти. И он, сидя на своем белом коне, думал о великом исходе своего народа, о многих тысячах зверски убитых и замученных и о том, что мир безразличен к их страданиям, мир притворяется, что не видит всего того, что делают с его народом.

Вдали хлопнул выстрел, и белый конь вдруг вздрогнул и зашатался. Он спрыгнул с седла, отряд остановился. Пуля пробила переднюю ногу коня. В больших печальных глазах коня были слезы. Он приказал перевязать коню ногу, снять седло. Когда это было сделано, он приказал привести ему другого белого коня.

– Не приканчивайте его, пусть живет. Смбат, мы уходим с нашей родины, и кто знает, суждено ли нам когда-нибудь вернуться! Белый пусть остается, это моя надежда, пусть останется здесь.

Когда отъезжали, раненый конь, хромая, двинулся было за нами, но тут же остановился, заржал, и ржанье его эхом отдалось в глубине темнеющей равнины.

Андраник обернулся. Мрак медленно поглощал Белого. Он уже не ржал, не делал попыток ковылять вслед за хозяином, он застыл недвижно, словно в горестном раздумье. И наконец тьма поглотила его.

В последний раз с боями пробились на родину и теперь с боями отступали. Андраник думал о Белом, который остался там, в родных местах, думал о последней своей надежде – о белом коне с простреленной ногой. Конь застыл на месте и ждет. Кого? Что? И кто знает, где суждено на чужбине найти кончину ему самому. Трубка, зажатая в зубах, дрогнула и чуть было не выпала. Дрогнула, разломилась и струйка дыма, поднимавшаяся из нее. Он снова оглянулся. Белого больше не было видно.

Генерал похоронен в Париже, на кладбище Пер-Лашез. Он возвышается над своей могилой верхом на коне из серого гранита.

А между тем конь его всегда был белым, всегда…

Перевели В. Власов и С. Казарян

У стен мертвого города

Было так. Когда у городских стен появлялся врачеватель, зодчий, певец, странствующий проповедник или скоморох, стражи, расспросив его, кто он и откуда пришел, гостеприимно отворяли ворота; когда появлялись враги, пускали в них стрелы.

Сегодня к древним руинам пришел я, но некому меня окликнуть, открыть ворота. Пусть бы хоть за врага сочли, пустили бы стрелы, лишь бы увидеть древних стражей, лишь бы найти хоть какой-нибудь след жизни в этом погибшем, мертвом городе.

Так я стою и размышляю. И вдруг со скрежетом отомкнулись замки, открылись передо мной тяжелые ворота, и я, словно архиерей, или хозяин каравана, или строитель, чьи дома дверями обращены навстречу теплым южным ветрам, а в ерды[22]22
  Ерд – отверстие в кровле деревенских домов для света.


[Закрыть]
которых заглядывают звезды, вхожу в город.

Пестрая, многоголосая жизнь бурлит на его улицах. Зодчий Трдат прогуливается с Саркисом-Казмохом[23]23
  Казмох – мастер, который оформлял крест-камни, обелиски.


[Закрыть]
и строителем крепостей Джундиком-Брджашеном[24]24
  Брджашен – строитель башен и ворот, фортификатор.


[Закрыть]
. Летописец Асохик заказывает пергаменты кожевнику. Шануш, супруга господина Хачереса, с дочерью Мамахатун спешат в баню. Я здороваюсь с ними, потом на базаре прицениваюсь к персидским шалям в пестрых миндалевидных узорах и к индийским пряностям, спорю в таможне с византийскими, арабскими и еврейскими купцами.

У караван-сарая какой-то нечестивец клянется могилой своего отца. «Верьте мне, люди, верьте, – взывает он, – два дня назад я убил родного отца, чтобы поклясться его могилой! Верьте!»

Найдется ли в целом свете второй такой мертвый город, который бы так ожил, наполнился бы голосами людей, умерших много веков назад, при встрече с их потомками и с такой щедростью открыл бы все то, что происходило в его стенах много веков назад, было сокрушено и навсегда замолкло. Пока я здесь, у его стен, город будет жить и умрет лишь тогда, когда я уйду. Но для чего уходить? Ведь именно здесь, в этом городе, были сказаны слова: «Тот, кто покидает свою родину, обкрадывает и себя и родину».

Нет такого дерева, которое защищало бы от ветра.

Когда она, первая красавица в городе, шла по улице и ветер играл ее платьем, открывая ее грудь нескромным взглядам, каждый армянин влюблялся, а каждый иноверец становился армянином.

Так каждый день проходила она мимо собора, и молодой архимандрит каждый раз молился за нее, просил у бога помиловать его грешную душу, а потом писал на полях молитвенника: «Нет такого дерева, которое защищало бы от ветра в бурю…»

Передо мной руины мертвого города, а я закрываю глаза и вижу, как ветер играет платьем Зузы, когда она идет мимо собора.

За моей спиной о чем-то шепчут деревья.

 
Эй, парнишка с серебряным поясом,
Ты на стенку к нам не влезай!
Эй, парнишка с серебряным поясом,
Стенку ветхую не ломай.
Коль одежду порвешь – на себя пеняй.
Не заштопаю, так и знай![25]25
  Перевод А. Казакова.


[Закрыть]

 

Эту песенку когда-то распевали влюбленные этого города, а я услыхал ее много сотен лет спустя и теперь повторяю ее незатейливые слова «Эй, парнишка с серебряным поясом…».

На противоположном берегу реки – разрушенные стены погибшего города. «Неужели столько камней могли обрушить влюбленные пареньки? – спрашиваю себя и отвечаю: – Не будь таким наивным, ведь прекрасно знаешь, что город разрушили орды завоевателей». Да, я знаю это, и все же мне не хочется сегодня вспоминать свирепых кочевников. Наивная древняя песенка щемит мне душу. И я думаю о том, что в конце-то концов юноша наперекор просьбам девушки перелез через стенку и, стоя под ее окном, принялся бы умолять ее:

 
– Выйди, девушка!
Выдь, голубушка!
И на косы взглянуть позволь!
– Ай ты, парень шальной,
А на что тебе?
Не видал ты каната, что ль?
 

Любимая, мне думается, заштопала его порванную одежду.

Передо мной разрушенные стены погибшего города, повсюду видны заросшие травой, обтесанные камни, узорчатые карнизы, рухнувшие колонны и купола, а над зубцами стен струится свет и витает древняя песенка «Эй, парнишка с серебряным поясом…».

Рассказывают, что однажды из этих ворот вышел какой-то странник и спросил у стражей, можно ли, мол, еще засветло добраться до такого-то места, если гнать коня весь день. И стражники спросили его:

– А конь свой или чужой?

И он ответил:

– Чужой.

– Тогда доберешься.

Рассказывают еще, что когда хозяин коня добежал запыхавшись до ворот, странник был уже далеко, и он схватился в отчаянии за голову и воскликнул:

– Горе мне, мой бедный конь не выдержит такой скачки.

Рассказывают, что с тех пор каждый раз, когда всадник въезжал в город или выезжал из него, стражи спрашивали его:

– Твой конь или чужой?

На стене полуразрушенной церкви сохранились солнечные часы, по которым когда-то определяли время въезда и выезда караванов. Теперь они бездействуют. Выпал их бронзовый стержень, и навсегда исчезла отбрасывавшаяся им тень. На другом краю стены высечен символ вечности. День-деньской смеется он над сломанными солнечными часами, ехидно приговаривая:

– Вы хотели разделить вечность и опровергнуть меня!

– Когда же это? – спрашивают солнечные часы.

– В те времена, когда в наш город еще приходили и уходили купеческие караваны.

И солнечные часы улыбаются, довольны, что вечность, чтоб подтвердить свою правоту, вынуждена ссылаться на свидетельства быстротечного времени.

Так живут на стене полуразрушенной церкви сломанные солнечные часы и вечность и, опровергая друг друга, утверждают и вечность и быстротекущее время.

Эх, Вараздат, Вараздат, как же мне поведать твою историю, если рассказ о тебе начинается неуверенным утверждением: «Жил или не жил, было то иль не было», да и сам я не знаю, существовал ли ты.

Итак, жил некогда в этом городе Вараздат, богатый и жадный, властолюбивый и жестокий патриций… И когда небывалый голод наступил в стране, и жернова обгладывали друг друга, умирающие бедняки с мольбами о корке хлеба простирали к нему руки, Вараздат отрубил эти руки, чтоб не беспокоили его понапрасну. Так и жил он, довольный собой и безрукими людьми, пока однажды, гуляя по берегу реки, не упал в воду. Увидев это, какой-то чужестранец, который не знал его нрава, протянул руку, чтобы вытащить его, а разъяренный Вараздат выхватил меч и…

Рассказывают, что, лишь став тонуть, он понял, что своим мечом отрубил единственную руку, когда-либо протянутую для его спасения.

Рассказывают, что на этом и кончается история Вараздата, но поскольку она начинается неуверенным утверждением – «жил или не жил, было то иль не было», то мне кажется, что Вараздат и по сей день тонет, отрубая руки, – и те, что просят у него помощи, и те, что подают ему помощь.

Рассказывают, что много веков назад ходил по городу человек, ведя на цепи волкодава, и кричал:

– Собак нужно душить собаками!

И где бы ни завидел собаку, спускал с цепи своего волкодава, и тот разрывал и душил дворовых собак. И наступил день, когда в городе не осталось ни одной собаки. Но хозяин волкодава продолжал ходить по улицам и кричать:

– Собак надо душить собаками!

Состарился и издох его волкодав.

Когда пришла зима, в город спустились с гор стаи волков. Но не было ни собак, чтобы залаять, ни волкодавов, чтобы сразиться с волками, и опустел город.

Рассказывают, что одним поздним вечером в этих местах проходил пастух. Ворота были закрыты, и он заснул под городской стеной. В полночь в одной из церквей раздался голос пророка Ильи:

– Люди, восстаньте ото сна, пробудитесь, под стеной спит царь ваш, ступайте и приведите его!

Проснулся священник, вышел на улицу в одной рубашке и, свесившись со стены и увидев, что под ней лежит какой-то пастух, вернулся домой и заснул. Но голос снова воззвал:

– Восстаньте ото сна, пробудитесь, под стеной спит царь ваш, ступайте и приведите его!

И опять встал священник и, увидев, что под городской стеной лежит пастух, вернулся и снова заснул.-

На заре послышалось вновь: «Восстаньте ото сна…» Но священник даже не пошевельнулся. И спавший под стеной пастух встал и ушел со своими овцами.

Я часто думаю о некоронованном пастухе и о городе, который, оставшись без царя, погиб, опустел и умолк навеки.

* * *

– Прохожий теныо промелькнет и будет позабыт, – говорит лукавый византиец Джундику-Брджашену. – Оставь же свою страну и иди к нам, в Византию. Многие ваши мастера – зодчие, ваятели – снискали у нас себе славу, почести, приобрели богатство. Не прогадаешь и ты.

Византиец развязывает мешочек с золотыми дирхемами. Джундик-Брджашен, тот, кто воздвиг башни и городские ворота, лишь улыбается в ответ. А византиец твердит свое:

– Сам посуди: стоит ли укреплять, то, чему завтра суждено рухнуть, обратиться в прах. Скоро не станет вас, армян, исчезнете с лица земли. Не тратьте же понапрасну свои умы и таланты, объединитесь с нами, как встарь вы не раз поступали с другими народами. Лев неверных уже занес над вами грозную лапу свою.

– Знай, византиец, – пусть лучше нас растерзает лев, но на нашей земле, чем жить нам под властью лис на чужбине. Таково мое последнее слово. С добром пришел к нам, подобру-поздорову и возвращайся восвояси.

– Воля твоя, поступай, как знаешь, но сперва подумай: недаром ведь говорят, что бродячая лиса знает больше, чем спящий барс. Пройдут века, и ты сам и народ твой будут преданы забвению. Таково мое последнее слово. Оставайся же с миром.

Так сказал он много веков назад, а сегодня я пишу об этом, пишу по-армянски, на том самом языке, на котором Джундик-Строитель высек на стене армянские письмена о своих деяниях: «Башни и ворота сии воздвиг я, Джундик-Строитель».

Не всякий проходит тенью, не всякий позабыт!

Перевели В. Власов и С. Казарян


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю