355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Радий Погодин » Дверь » Текст книги (страница 6)
Дверь
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 11:04

Текст книги "Дверь"


Автор книги: Радий Погодин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 12 страниц)

Мама Петрова была старушка ласковая, добрая, знала французский язык, получала пенсию и работала билетершей в Мариинском театре, как и ее сестра Нина. А в свободное от работы время делали сестры искусственные цветы, чтобы помочь Сонечке и Саше растить Анечку.

Нет уже у Петрова мамы, нет у него тети Нины, но, вспоминая их, он смеется, как зацелованный маленький мальчик. Воспоминания эти останавливают ток его жизни, уводят в мир неспешных, согретых любовью реальностей, где чувства, мысли и воля неразделимы, причины и следствия сближены, пророки и пророчества бесхитростны и поступки вызваны состраданием.

Когда Петров погружался в воспоминания о матери, Сонечка восклицала: "Ну, закатил глаза, пора сливать воду".

"Зачем сливать воду? Куда сливать?" – Петров так и не разобрался.

Сонечка не знала (единственное от нее утаенное), что ее муж Петров дитя греха. Для нее отец Петрова погиб в катастрофе. На самом же деле он был певец и соблазнитель, а погиб в катастрофе отчим Петрова, настройщик роялей. Мама Петрова и тетя были артистками-травести. "Маленькие клоунессы" – так они сами себя называли. "Нам хорошо, – говорили они. – У большого тела большая голова, а у большой головы большие мысли. А куда их девать? Нам удобно. Мы портативные". Но всю свою жизнь они тосковали по крупному телу. "Тогда бы мы не кукарекали и не хрюкали, мы бы пели партию Марфы и нарожали бы восемь детей".

Слушал Петров, что настоящий его родитель был как две капли воды похож на знаменитого немецкого трагика Сандро Моисси. Петров же ничего артистического ни от мамы, ни от тети, ни от Моисси, ни тем более от отца-соблазнителя не унаследовал – даже, когда брился, рож перед зеркалом не корчил.

Жили Нина и Дина в деревянном доме на последнем этаже, в небольшой квартирке. Вела туда крутая деревянная лестница. Ходили они в гости к Саше и Сонечке, носили гостинцы Анечке, нянчили Аркашку – Аркашка уже родился и ни во что не вмешивались. Искусственных цветов своих им не предлагали, поскольку вместе со всем народом Сонечка повела борьбу с мещанством, а выходило, что Нина и Дина со своими искусственными цветами – мещанки.

Были они бережливы, трудолюбивы, скромны в желаниях. Но однажды они купили билеты на поезд в мягкий вагон и укатили в вояж, в Батуми, где бывали еще барышнями.

– Там живут турки и греки, – сказали они. – Такие страшные, полуголые, черные мужики.

Умерли они год спустя.

Представляя своих старушек в Батуми, Петров всегда испытывал гордость. Вот они, поигрывая батистовыми зонтами, как шпагами, отважно шагают по базару, и громадные черные мужики, усатые и огненноглазые, склоняются перед ними.

Петров улыбался.

– Рот до ушей, хоть завязочки пришей, – говорила в таких случаях Сонечка. – У нас дети, а твои бабки-вояжерки на что деньги транжирят? Клоунессы. Рассказывать стыдно. Еще советские женщины.

– Они не просто женщины, они Дивьи Люди, – говорил Петров.

Сонечка не знала, что две маленькие клоунессы, воспитывая свое "дитя греха", пророчили ему в жены девушку именно строгую, высокую, статную, и чтобы нога была как дорога в рай. Страстно внушали, что понятие счастья выводится из понятия "честь", как некая целостность. Тетя Нина иногда добавляла со вздохом: "Только женщина может найти свое счастье в бесчестии... Но ты не слушай, Санечка, не слушай старую дуру".

После пляжного пиршества Петров спал крепко и не сразу расслышал стук в раму. Окно комнаты было забрано металлической сеткой, чтобы не залетали в комнату одесские длинные серые комары.

"Ветер, что ли, стучит?" – думал Петров во сне.

После смерти Нины и Дины, последнее время он так их и называл, остался у него букет искусственных хризантем на письменном столе. Чистоплотная Соня принялась как-то их пылесосить, и лепестки всосались в трубу. К тому времени ямочки у Сони со щек исчезли.

Опять постучали в раму.

Петров подошел к окну.

– Александр Иванович, это я, Люба. Пустите переночевать.

Петров попытался было высадить раму. Люба в темноте засмеялась.

– Лучше откройте дверь. Я тихонько пройду босиком.

Петров открыл ей наружную дверь. На ночь ее запирали на задвижку. И чтобы войти во флигель, нужно было кого-нибудь будить.

– Откуда ты знаешь, что дверь запирается? – спросил он.

– Тс-с, – сказала Люба, крадясь по коридору на цыпочках. – Так везде же запирают на ночь.

В комнате Петров спросил:

– Где будешь спать?

– В кровати, – ответила Люба. – Больше ведь негде. Почему у вас нет дивана?

– А я где? – спросил Петров.

– И вы в кровати, – сказала Люба. – Только вы ко мне не приставайте.

– А ты ко мне.

– И я воздержусь.

Люба стащила платье, забралась в постель и вытянулась. Петров улегся на краешек к ней спиной. Она обняла его и положила на него ногу.

– Ты же обещала, – сказал Петров.

– Да ладно вам, – вздохнула Люба.

Петров принес завтрак в комнату. Позавтракали, и он пошел провожать Любу до трамвая. Проходя мимо железной узорчатой ограды, он услышал:

– Дедушка-разбойник! А дедушка-разбойник! – Детские голоса адресовались к нему – чутье подсказало. Но детей видно не было.

Петров подошел к ограде – Люба ждала в сторонке – и, посвистывая, спросил:

– В чем дело?

Из кустов высунулась тоненькая рука. Пальцы были крепко сжаты в кулак.

– Дедушка-разбойник, купи мороженое. – Кулак разжался. На грязной ладошке Петров увидел потный двугривенный.

– Спрячь сейчас же, не оскорбляй. Где мороженое?

– За углом, – сказали из куста. – Нас трое.

– Заметано.

– С кем вы там беседовали? – спросила Люба.

– С детьми, – сказал Петров. Он посадил ее на трамвай (Люба поехала в свое общежитие на проспект Шевченко), купил три стаканчика мороженого, пошел было, но вернулся и купил стаканчик себе.

Он стоял у решетчатой ограды, за которой, наверное, был детский сад, так он думал, и, посвистывая, лизал мороженое.

Из куста высунулись три руки. Петров вложил в них по стаканчику.

– После обеда придешь? – спросили из куста.

– Не смогу, – сказал он. – Иду на грабеж.

– Ой, – сказали в кустах.

Петров объяснил:

– Если разбойник – надо же.

– Надо, – согласились в кустах и тут же нерешительно посоветовали: Можно побриться.

– Ни за что, – сказал Петров. – Скорее умру.

Он доехал до рынка. Купил у кавказца грушу, у одесской колхозницы соленый огурец. И съел их, откусывая то от груши, то от огурца. На рынке ему было весело: там можно было громко говорить и задираться с торговками. Потом он поехал к Женьке Плошкину.

Женьки дома не было, только Ольга, ее папаша и дочка Ленка. При папаше Ольга ходила в брюках.

– Борща? – спросила она.

А Ленка тут же наябедничала на какого-то Юрика, сказав, что он берет Мусю в рот.

– Мусю? – спросил Петров.

– Кошку, – равнодушно объяснила Ольга. Она была тощая, высокая, и имела сильную руку и сильный характер.

"И остальное все разовьется", – подумал Петров. И тут к нему пришла мысль, что жениться следует поздно и на совсем молодой, чтобы, когда у нее разовьется спина и командный голос, ты был уже стар и немощен:

" – Гвоздь вбей!

– А не могу – подагра..." – Петров ухмыльнулся и руки потер.

Ольгин папаша глядел на Петрова так, словно Петров выиграл в "Спортлото" или украл брошь в ювелирном магазине.

– С артисткой познакомился, – сказал он. – Сразу видно. Ну и как? Ничего хоть?

Ольга его пресекла – отправила гулять с Ленкой. Накормила Петрова борщом и каким-то роскошным красным перцем, сваренным в меду.

Петров рвался к морю. Доехал до набережной. Погулял, поглядел на пароходы. Какой-то из них привез в Одессу египетское пиво. Пиво сразу выпили. Оно было хорошим. В баре гостиницы "Красная" Петров выпил кофе.

Нет, ему не казалось, что он молодой и стройный. Но теперь он смотрел на молодых женщин не как папаша или, что еще хуже, школьный учитель, – он смотрел на них как равный.

Теперь бы он не краснел и не потел от суетливого рвения, шагая рядом с Зиной, и не казалось бы ему, что он несет из комиссионного позолоченный канделябр. Он бы даже позволил себе анекдот из английского юмора.

Петров был уверен, что Люба больше не придет. Наверное, и не нужно, чтобы она приходила, – будет неловко. Но настроение Петрова от этих мыслей не портилось. Он представил себе, как Люба выйдет в Одессе замуж за моряка. Воображаемый муж ее был складен, загорел и модно одет, но без лица. Петров принялся искать в толпе претендента на эту роль. И почти всех молодых парней браковал. Одни казались ему легкомысленными, другие непривлекательными внешне, третьи слишком привлекательными, четвертые были, по его мнению, предрасположены к питью горькой, пятые – к тунеядству. Но ведь ходил где-то в Одессе тот, "безупречный". Хотя, скорее всего, он тоже заливает за воротник.

Любина история была проста и вместе с тем неудобна Петрову для понимания. Люба уехала из Челябинска в Одессу учиться вовсе не потому, что ее влекло синее море или в Челябинске не было институтов, – отец и мать ее развелись.

Оба были бухгалтерами. Оба были главными бухгалтерами. И развелись. Поделили квартиру. А поскольку квартира была двухкомнатная, Любе места в ней не оставалось. У отца в комнате Люба жить не могла – он все время грозил привести в дом любовницу, иногда даже покупал цветы и бананы. Мать не оставалась в долгу. Она говорила, толкая на плите папину кастрюлю своей кастрюлей:

– Любочка, если тебе хочется, ночуй у меня. Но когда ко мне придет мой знакомый, ты же видела его, такой высокий блондин, ты, естественно, должна уйти к папе. Я думаю, что любовница – это папино буйное воображение. Ну, разве что очень пожилая женщина согласится из чувства жалости... Да, кстати, как тебе понравились мои новые бусы? Это подарок. Мама затененно улыбалась и, напевая что-то изящное, смотрела в окно.

– Нахалка! – кричал отец. – Блудница! – И запирался в своей комнате.

А Люба спала в кухне, благо кухня была у них большая, двенадцать квадратных метров.

Это было четыре года тому назад. Она сдавала тогда на аттестат зрелости. Потом взяла и послала документы в Одесский политехнический институт – просто ей это однажды влетело в голову.

– Так я сюда и запрыгнула, – говорила она. – Папа и мама до сих пор угрожают друг другу своими любовниками и любовницами, а блудницей-то оказалась я. Ну, ничего, вот замуж выйду... А может, не надо? Чего хорошего в этом замужестве? Буду жить как стихия, как буря. – Слово "буря" она едва выговорила – уснула.

Петров все высматривал ей жениха, все глаза проглядел. Он не воспринимал Любу как женщину, только как радостного для себя дружка с женским наличеством, только как парадную дверь, выпускающую его на свободу.

Петров еще погулял по набережной. Зачем-то купил в сувенирном ларьке деревянную расписную ложку, от которой несло подделкой, халтурой и еще чем-то неуважительным. И вдруг сник. Настроение его угасло. Заболела поясница.

Он поймал такси и поехал в Дом творчества, думая о том прекрасном времени, когда можно было, не боясь фальшивой ноты, давать домам такие названия: Дом творчества и Дворец культуры.

Вдоль флигеля, где жил Петров, прохаживался художник Авдей со свертком под мышкой. Увидев Петрова, он заулыбался и как бы толкнулся к нему.

– Не ждали?

Петров действительно его не ждал.

– Я не в обиде, – сказал Авдей. – Но у меня так заведено: сказано сделано. Я думаю, у художника перво-наперво должен быть порядок по моральной части. Иначе не сделаешь вещь. В лучшем случае накрасишь картинку. Правильно я говорю?

– Наверное, так, – сказал Петров.

– Вот. Я принес. – Авдей протянул ему сверток.

И тут из флигеля вышла Люба.

Авдей посмотрел на нее с неприязнью.

– Эта пусть уйдет, – сказал он. – Я стучал – не открыла.

– Так я в окошко видела, что это ты. Зачем же открывать-то. Вот пришел Александр Иванович – и пожалуйста. Ты же к нему идешь, не ко мне.

– Ты что, не была в общежитии? – спросил Петров.

– Была. Никого. Пусто... Скучно...

– Эта пусть уйдет, – упрямо повторил Авдей. – При ней я и разворачивать не стану. – И добавил, сбавляя пыл: – Не поймет. А вякать полезет.

– Пойду прогуляюсь, – сказала Люба и пошла к лестнице, ведущей к морю.

– Ты недолго! – крикнул ей вдогонку Петров. – Ужинать будем! Никакой неловкости от ее присутствия он не испытал, напротив, почувствовал тоску и тревогу, когда она пошла к морю.

В комнате Авдей развернул сверток и поставил на стол у окна череп.

Петров вздрогнул. Ему стало неловко за Авдея и за себя. За то, что он чего-то ждал.

Череп был темен. Не было в нем стерильной бежевости школьного пособия – его настоящесть отталкивала. От него веяло тысячелетиями беды. Висок у него был пробит. Голые челюсти, казалось, смеялись. Он стоял на эбонитовой пластине. Вертикально. Даже чуть наклоненный вперед – под основание черепа был поставлен плексигласовый кубик. В передней части пластины белела гравировка: "Череп скифа с наконечником стрелы. V век".

– Ни у кого нет такого, – сказал Авдей. – Только у вас. Будет стоять на письменном столе. Знакомые от зависти усохнут. Красиво, когда у ученого на письменном столе стоит череп скифа.

– Где взял? – вяло спросил Петров.

– Прошлым летом на каникулах работал с археологами... Я бы не тронул, но он же с наконечником. – Авдей потряс череп, в нем забрякало что-то. Загляните в дырку.

Петров, как завороженный, наклонился к черепу.

– Да вы его в руки возьмите. Я же его растворами обработал.

Кровь толкалась у Петрова в висках с шумом. Петрову казалось, что ее ток слышен на расстоянии.

Он взял череп, заглянул в отверстие, стараясь не заслонять головой свет. В черепной коробке чернел, как окаменевший червь, продолговатый предмет, длиной с указательный палец. Изъеденный, спекшийся.

– Коррозия, – выдохнул Авдей. – Железо. Железо всегда такое, будто горелое... У художника на столе череп скифа тоже красиво.

"А с пулями тебе черепа не попадались?" – хотел спросить Петров у Авдея. Но не спросил. Уж больно суров был Авдеев взгляд, устремленный то ли в прошлое, когда скиф еще на коне скакал и кричал что-то по-скифски, то ли в будущее, когда у самого Авдея будет свой письменный стол, а на нем череп скифа, а он, Авдей, сидит в кресле задумчивый и просветленный.

...Женька Прошкин вытолкал тогда Петрова из вагона – точнее, Петров и влезть в вагон не успел. Женька Плошкин поставил босую ногу на стриженную под машинку голову Петрова и сбросил его на землю. И сам спрыгнул.

– Тупарь! – кричал Петров. – Ты что, охренел? Как звездорезну! – Он схватил доску.

А Плошкин стоял на коленях. Его рвало.

До Петрова докатил запах, и он все понял. Но и поняв, через страх, через отвращение, подошел к вагону и, встав на цыпочки, заглянул. В вагоне лежали два трупа: мужчина-солдат и женщина. И голова женщины откатилась.

Или взять сон из серии "Военные воспоминания".

Проходили они дом насквозь, с улицы во двор. Прошли темным коридором, там еще пузатый комод стоял, – какой-то жмот его из квартиры выставил, а на дрова пустить пожалел. Дверь во двор была распахнута, дом барачного типа, а посреди двора голубой горшок. Петров замер в дверном проеме, уставился на горшок. Наверное, поставили его к заднему колесу телеги, когда грузились, потом уехали и горшок забыли. И тут Каюков схватил Петрова за шею и повалил на спину. Медленно падая, сопротивляясь падению, Петров увидел в доме, запирающем двор с левой стороны, в чердачном окне немца с винтовкой. Выстрел увидел. И как ударила пуля в дверь там, где только что была его голова, услышал. И, лежа на спине, на Каюкове, дал Петров по чердачному окну очередь из автомата. Но немец уже ушел. Потом Каюков и Лисичкин ставили Петрова к пробитой двери, и получалось, что пуля должна была продырявить петровский череп, как капустный кочан. "С тебя приходится".

И кричал Петров во сне детским хрустальным голосом.

– Да, – сказал Петров, поставив череп на стол. – Череп.

– Я знал, что он вам понравится. Его зовут Мымрий – скифское имя. И вы его так называйте. У меня такое чувство, что он отзывается. Скажешь, когда придешь ночью: "Привет, Мымрий!" – и чувствуешь: отзывается. Осуждаете, что обратно не закопал, – ему же на воздухе лучше, я так считаю... – Вдруг Авдей схватил Мымрия со стола, быстро завернул в газеты и метнул глазами по комнате. – Где ваш чемодан?

– А в чем дело?

– Эта Любка идет.

Петров почувствовал, как тепло шевельнулось у него в груди. Он вытащил из-под кровати дорожную сумку и раскрыл ее.

Когда Люба вошла в комнату, сумка уже стояла под кроватью.

– Отдал? – спросила Люба у Авдея. – Ну и вали. Нечего тут.

– Может, поужинаем? – вмешался Петров.

Но Авдей уже шел к двери.

– Вы ужинайте без меня. У меня еще деньги остались. Кроме того, нужно сдерживаться, это распущенность – все время кушать.

– Отвали, тебе сказано! – крикнула Люба и сняла с ноги босоножку.

– Ах, какие мы пушистые и душистые, – сказал Авдей и повилял бедрами.

Люба швырнула в него босоножку, но Авдей ее поймал.

– Александр Иванович, когда вы улетаете? Каким рейсом? Я вас провожать приду.

Петров назвал день и час.

– Привет! – Авдей раскланялся и ушел.

– Я не хочу ужинать, – сказала Люба.

– Пустяки. Пока доедем до ресторана, захочешь.

Петров спал плохо. Тесно. Потно. Люба захватила пространство узкой кровати простодушно, как ребенок.

Но проснулся Петров от странного ощущения, будто брякает что-то. Сел в кровати, прислушался – брякает. "Может, лишнего выпил? – подумал он. Интересно, Люба слышит, как брякает?"

– Слышу, – сказала Люба и тут же уснула.

Петров прошелся по комнате. Выпил воды. И вдруг вспомнил: Мымрий! Этот Мымрий – зачем он ему? Авдей, конечно, добрый мальчишка, но сноб. Сильнее забрякало, даже сердце слегка заныло.

"Старый я, – уныло подумал Петров. – Эх, Мымрий Мымрий. Осуждаешь. Если бы мы до конца понимали свои поступки, мы перестали бы их совершать. А это конец, Мымрий, конец". Петров рассердился – не хватало ему до того допиться, чтобы по ночам со скелетами разговаривать. Ему почему-то не хотелось сказать – с черепом. Петров стиснул веки, выдавив из-под них по слезе.

– Мы ничего не придумали, Мымрий, – сказал он. – Все грехи человеческие совершили до нас Адам и Ева.

Снова забрякало. Петрову показалось, что бряканье приобрело оттенок доброжелательности, более того – дружественности.

– Не спите, – сказала Люба. Она коснулась его спины горячими пальцами.

– Сейчас, – сказал Петров. Встал, вытащил из-под кровати сумку, вынул из нее сверток и пошел к двери. – Сейчас, сейчас, – повторил он в дверях.

– В современных домах туалеты при номерах, – пробормотала Люба.

Петров вышел на улицу. Большая луна излучала тепло, а свет ее, свет незакрытой печки, сгущал тени дотой таинственной черноты, какая стоит в углах деревенских кухонь, – и кто-то в той черноте вздыхает, пыхтит и лопочет тихо.

За флигелем был пустырек, свалка, или место, именуемое задним двором. Там сваливали тару из-под продуктов, пришедшую в негодность мебель. Сушили белье. Там по широкому пространству были разбросаны настольные лампы, мраморные чернильницы и мраморные пресс-папье. Там рос бурьян высокий, мощный, пыльный. Петров относил в этот бурьян бутылки из-под египетского пива.

Осторожно ступая, Петров прошел в самый угол двора, раздвинул бурьян и положил сверток на землю.

– Ничего не поделаешь, – сказал он. – Не нужен ты мне. Нет у меня веселого любопытства к таким предметам. И если учесть, что ты по ночам брякаешь...

Петров уже сворачивал за угол флигеля, когда ему показалось, что его обложили крепким скифским матом.

– Ну, ничего, – сказал Петров. – Перетопчемся.

Люба спала. Он не решился ее будить и уснул тоже.

Утром Петров прогулялся с Любой до остановки трамвая-подкидыша.

– Я вас провожать приду, – сказала Люба. (Петров улетал в шестнадцать часов.) – Приду прямо в аэропорт.

– Спасибо, – сказал Петров.

Шагая назад, Петров задержался у железной ограды детского сада, возле тех плотных кустов, из которых с ним разговаривали владельцы двугривенного. Здесь железная ограда кончалась, дальше шла сплошная каменная стена из ракушечника. "Это же наша территория, – подумал Петров. – Задний двор". Угол стены был разрушен, приспособлен для лазанья. Петров ощутил холодок между лопаток, потер ладонь о ладонь и полез через стену.

Он спрыгнул в бурьян как раз в то место, куда спрятал сверток. Невольно поискал его глазами, даже раздвинул стебли жестких шершавых лопухов. Свертка не было. Он пошел к флигелю и тут увидел трех мальчишек в панамках. В руках они держали по камню, а на ящике из-под макарон стоял Мымрий.

– Приготовились... Внимание... – скомандовал один из мальчишек.

Петров бросился вперед.

– Пли!

Три камня ударили ему в поясницу.

Прижимая Мымрия к груди, Петров обернулся. Мальчишки не убежали. Они смотрели на него широко раскрытыми глазами – определенно те, владельцы двугривенного.

– Это Гитлер, – сказал самый маленький.

Петров покачал головой.

– Это, браток, павший воин – скиф. По имени Мымрий. Это я его сюда положил.

– Зачем? – спросили мальчишки.

– Утром уборщица собиралась в моей комнате пол мыть, – соврал он. – А Мымрий у меня под кроватью стоит. Задача: что случится с уборщицей, если она столкнется нос к носу с Мымрием?

Двое мальчишек постарше заулыбались, представив такую картину, а самый маленький четко сказал:

– Инфаркт.

Петров купил им мороженое. Рассказал о скифах, сарматах и древних греках, распрощался с ними и пошел собираться в путь.

– Эх, Мымрий, Мымрий, – ворчал он, упаковывая череп в фирменную бумагу одесского универмага и перевязывая его ленточкой, чтобы при досмотре в аэропорту можно было небрежно сказать, что это, мол, сувенир. А махровый халат, купленный жене Софье, Петров завернул в газету.

Провожать его пришли художник Авдей и Люба.

К Женьке Плошкину Петров забежал сам.

– Давай, – сказал Женька Плошкин. – Живи, Петров. Может, больше не свидимся.

– Ты что? – возмутился Петров.

– Молчок, – сказал Женька Плошкин носовым шепотом. – Меня, старик, кое-куда командируют. Я еще могу держать в руках кинокамеру. Не то что некоторые, уставшие от шариковой ручки.

К ним Ольгин папаша подошел.

– О чем шепчетесь? – спросил. – Или интересные подробности про артисток?

Ольга его пресекла.

Поцеловались. Чувство возникло у всех поганое, суетливо-слезливое.

А эти двое, Авдей и Люба, стояли подчеркнуто врозь, как будто друг друга не знают, и махали ему руками. Люба даже подпрыгивала, чтобы он ее лучше видел в толпе провожающих. Платье на ней было белое, с красным узеньким пояском.

Петров поставил Мымрия на книжную полку между керамических ваз, оставшихся он внедрения в быт современной эстетики. Сейчас его жена Софья покупает хрусталь.

Мымрий брякал себе тихонько, наверное, прощался со степью. И вдруг он исчез.

Петров спросил у жены:

– Соня, ты не трогала череп?

– Как ты мог такое спросить?! Я работаю со скоропортящимися продуктами. А всякую такую заразу... Не хватает, чтобы я ее в руки брала. Меня санинспекция с работы снимет.

Петров ушел в свою комнату.

Была суббота.

Софья на кухне стряпала, ждала в гости детей.

Петров и не думал, что станет ему так грустно. Не мог же Мымрий чудесным образом исчезать. Ну, брякает. Ну так пусть брякает. Но исчезать...

Петрову казалось, что с исчезновением Мымрия предметы в комнате уплощились, мысли его уплощились и возникла некая равновесность во всем симметрия.

Первой пришла дочка с мужем и сыном. Внук поздоровался с Петровым по-японски. Дочка пошла в кухню помогать матери. Зять осмотрел его с интересом, как будто узнал о нем что-то новое.

– А вы, мне думается, еще о-го-го! – сказал он и тут же спросил с ухмылкой: – Или не о-го-го?

– Так себе, – ответил Петров.

А на столе уже все стояло. И посередине на фарфоровом блюде запеченная свиная нога.

Наконец прибежал сын Аркашка, сын-артист. Под мышкой он держал что-то завернутое в бумагу.

Петров почувствовал, как ладони его защипало и от теплой волны, ударившей в голову, заболело в висках.

– Забери! – почти прокричал Аркашка, разворачивая бумагу и ставя на письменный стол Мымрия. – Я чуть не спятил.

– Когда ты его унес? – спросил Петров.

– Вчера, когда ты в свой институт бегал. Подумал: зачем он тебе? Зачем, думаю, старому дударю такая вещь, если к нему никто не ходит? Думаю: "Послушай, Йорик..." Привел свежих теток – визжал".

– Ну и что? – спросил Петров голосом твердым, но тихим.

– То, что этот тип мне спать не давал. Он, представляете, брякает. Причем нахально. Можно сказать, с угрозой. Я его боюсь. Он мне внушил... Аркашка забился в кресло и задрал колени к подбородку.

– Привет, Мымрий, – сказал Петров. И все трое, а было их в комнате трое; Петров, Аркашка и зять Петрова, услышали, как что-то брякнуло.

Зять подошел, положил на темя Мымрия короткопалую широкую руку. Подумал, глядя куда-то мимо Петрова.

– Александр Иванович, действительно, зачем вам такая вещь? Давайте меняться. Я вам Сальвадора Дали. Не пожалеете. Не просто Дали – "Skira"... А?

– Он же брякает, – сказал Петров шепотом.

Зять сказал тоже шепотом:

– У меня не побрякает... Ну?

– Нет, – выдохнул Петров.

Петров сидел за столом, уставленным хорошими свежими закусками, смотрел прямо перед собой. Видел он Женьку Плошкина, собирающегося в какую-то командировку, видел Любу, подпрыгивающую, чтобы он различил ее в толпе, видел студента-художника Авдея, видел владельцев двугривенного и не понимал, почему он от них уехал, к кому вернулся и с чем?

– Мне не звонил аспирант Пучков Костя? – спросил он с вдруг захлестнувшей его надеждой.

– Звонил, – спокойно ответила Софья. – Но почему-то назвался Зиной.

АМАЗОНКИ

Лето давно перевалило рубеж, когда могло стать либо хорошим, либо плохим – это уже не имело значения, – для Петрова оно было ЛЕТОМ, поскольку он впервые осознал его как факт биографии.

Обильно расцвели ноготки и ромашки: они стояли на столах научных сотрудниц, в машбюро и буфете. У Людмилы Аркадьевны, секретаря директора, для цветов был особый, доставшийся их институту вместе с особняком, столик черного дерева с перламутром – на нем возвышались гладиолусы, каллы, георгины и розы на высоких стеблях. Стол этот смахивал на свежую могилу великого человека. О чем Петров и сказал секретарше.

А никто его не просил.

Людмила Аркадьевна оцарапала его взглядом рыси и, подравнивая пилкой ногти, слепила фразу:

– Ну что ж, Александр Иванович, я вижу, что отдыхать на юге для вас не полезно. – Людмила Аркадьевна занималась в театральной самодеятельной группе, очень правильно артикулировала, огласовывала, улыбаясь при том, и фразы у нее выходили похожими на длинные связи маленьких сосисочек в целлофане.

Директор встретил Петрова шумно. Охлопал ему плечи и загривок.

– Ну как? – спросил.

– Мало, – сказал Петров.

– Отдыха всем не хватает, – согласился директор. – А ты зачем пришел?

Петров отчетливо разглядел в его глазах приметы страха.

– Я, Арсений, пришел тебе долг отдать – сотню. Спасибо.

– А-а... Ну что ж. Как говорится. А я сейчас собираюсь отдохнуть. Август – месяц директорский.

На столе у Арсения лежала книжка в лакированной обложке.

– Что читаешь? – спросил Петров, чтобы оттенок светскости в их разговоре все же не исчезал.

– Один приятель хороший прислал свой роман – "Волосы Вереники". Слушай, Петров, ты все знаешь, Волосы Вереники – это у Льва в районе хвоста?

Он проводил Петрова до двери, бодро потряхивая грузными плечами, но страх в его глазах был неизбывен.

– Что с ним? – спросил Петров у Людмилы Аркадьевны. – Чего боится?

Секретарша отложила пилку, деловито придвинула к себе пачку писем, принялась было разбирать, но тут же оттолкнула их. Завела глаза к небу, синевшему за открытой балконной дверью.

– Мы баллотируемся в академию, – сказала она почти с ужасом. И вдруг заплакала.

Поднимаясь к себе на третий этаж, Петров думал, что неплохо бы устроить в их институте праздник горных славян Зимнижар – как бы все друг друга полюбили.

В институт Петров ходил два раза в неделю: считалось, что ученые работают дома и в библиотеке; собственно, так оно и было – разве можно думать и размышлять в комнате, где стоят пятнадцать столов и за каждым из них сидит кандидат или доктор наук, не чуждый иронии.

После юга Петров выглядел просветленным и грустным, седина в сочетании с загаром заострила его черты – глаза его решительно и резко заблестели. Небритость, грозящая вот-вот превратиться в бороду, придала его лицу вдохновенное выражение.

"Влюбились, влюбились. И не пытайтесь вспомнить, какой была правда. Правда преобразуется в чувства, в седые волосы. В памяти же остается лишь правдоподобие. Но чаще и надежнее мы помним ложь". Такую записку, подписанную заведующей отделом Лидией Алексеевной Яркиной, Петров нашел однажды у себя на столе. На двенадцати столах стояли цветы – эти столы принадлежали дамам. Остальные три, в том числе и петровский, были голыми и блистающими. Петров попытался представить Женьку Плошкина, его жену Ольгу, Ольгиного папашу, причмокивающего мокрыми от восхищения и зависти губами, но видел только Любу. Она тянула вверх загорелую руку и махала ему. И тоска в ее глазах – может быть, только на тот день и на тот час – была неподдельной. И эта Любина тоска возвысила Петрова над всеми учеными столами и их владельцами – суетливыми кандидатами и домовитыми докторами.

Позвонил Эразм Полувякин и закричал в трубку:

– Петров, ты что? Ты здоров? Какое у тебя давление? Кардиограмму когда делал? Твоя Мальвина может устроить мне зимнюю шапку? Моя вытерлась – сплошная плешь.

– Не знаю, – сказал Петров. – Спроси сам. – Он передал трубку Софье. – Это тебя.

Эразм появлялся внезапно и шумно, неделю-две надоедал звонками и собственной персоной, эпатажной, как незашнурованный башмак. И исчезал надолго. Он плавал в Антарктиду, или зимовал на мысе Челюскина, или ходил в Африку с грузом скобяных изделий из ФРГ. Эразм Полувякин был врач. И может быть, даже неплохой врач. Его любили хворые женщины. Но непоседливый. Смазывая зеленкой матросские крепкие задницы, он в конце концов утратил имевшийся у него шанс стать великим врачом – наставником вдов, духовником некрасивых, целителем разбитых сердец и непонятых душ.

Кто-то из друзей прозвал Полувякина Летучим голландцем, но прозвище не прижилось из-за его второго, мрачного смысла.

Эразм Полувякин был добр, и впереди него, как приливная волна, шумело действие его доброты. Оно было и театральным и вроде рекламным, но на самом деле естественным, как шумное дыхание тучного человека.

Раздавался звонок телефона, и какой-нибудь перевозбужденный приятель сообщал новость:

– Эразм появился. Вчера у Лютикова шашлыки на балконе жарили. По сю пору сок с локтя капает. Тебе звонили, но, извини, старик, ты где-то шлялся.

Софья покашливала в трубку, а трубка захлебывалась на льстивых тонах:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю