Текст книги "Дверь"
Автор книги: Радий Погодин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 12 страниц)
– Здравствуйте, Александр Иванович, – сказал высокий человек в коричневой коже – шевро-мароккан.
Петров поклонился, вложив в поклон свидетельства своей образованности, воспитанности, радости и готовности поддержать беседу конечно, если не очень долго.
– Хочу сказать. – Арнольд Николаевич улыбнулся, отгораживаясь улыбкой от прохожих и от возможного желания принимать его легкий тон за легкомыслие. – Я сделал небольшое, но важное для себя открытие. Сообщу только вам. Понимаете, Александр Иванович, Антуан де Сент-Экзюпери, строго говоря, не корректен, утверждая, что мы отвечаем за того, кого приручаем. Это лишь часть истины, этакий сегмент. Первое: желающих приручиться несравненно больше, чем желающих приручить, и они наседают. Второе и главное: лишая кого-то свободы воли, то есть приручая, мы сами этой свободы лишаемся. Посмотрите на меня: я на таком же коротком поводке по отношению к моей таксе, как и она по отношению ко мне. Это цепи, Александр Иванович, но, лишившись их, мы лишаемся всего. Вот так, гуляя по вечерам, я думаю. Днем я думаю о подводных лодках. Численность команды на атомном подводном крейсере я хочу довести до трех человек: можно и вовсе без людей, но отвечать за глупость должны люди, а не автоматы. Желаю всего наилучшего. – Арнольд Николаевич улыбнулся, блеснув белизной зубов, и повел свою таксу к молодому задумчивому милиционеру.
Петров шел в нарядной толпе, словно плыл среди неспешных и некрутых волн, которые мягко подталкивали его то в одно плечо, то в другое.
Вдруг кто-то взял его за локоть.
– Привет, Петров.
Петров повернулся. Ему улыбалась молодая женщина, считавшая, вероятно, что Мирен Матье ей подражает во всем. Петров мог бы поклясться, что никогда раньше ее не видел.
– Я могу сказать только тебе, Петров. Я уйду от него. Отдам Сансика в интернат и уйду. Петров, мне очень хочется плеснуть в его сытую, сальную, наглую, самодовольную рожу уксусной эссенцией, хоть это и не современно. Плесну и сяду. И черт с ним. Ну, пока, Петров. Сказала тебе, и стало легче.
– Но почему?..
– Ты что, не понимаешь?
– Нет... Но...
Женщина послала ему воздушный поцелуй и скрылась в дверях под вывеской "Кружева".
Потом к нему подошли два незнакомых парня, сказали:
– Петров, не мы будем, но мы ее распечатаем. Черт нас задери, век свободы не видать.
– Кого распечатаете?
– Ювелирную лавку. Ты видел, какие там цены? Мы зашли и до сих пор в кайфе. Какой трудящийся может купить брошку бабе или кольцо дочке за тридцать тысяч? Это же специально для нас – для ворюг и рыночных князей.
– Но почему вы это мне говорите? – шепотом спросил Петров.
– Надо же поделиться, чтобы потом язык не чесался. А ты... Ну ладно, Александр Иванович, мы тебе сказали, и все. И все. – Парни кивнули ему, как бы обещая быть осторожными, и пропали в толпе.
Улица вывела Петрова на пустынную площадь. Камни площади были в щербинах от разорвавшихся мин. Черные стены домов и белые языки известковой пыли.
Посередине в золоченом кресле, нога на ногу, сидел Старшина.
– Трон, – сказал Старшина просто. – Трон пустовать не должен.
– А Лисичкин и Каюков где?
– Они на переднем крае. Где же еще быть солдату?.. А вы? Гуляете? – в свою очередь спросил Старшина.
Петров снова вышел на шумную улицу. Незнакомый народ веселился.
В витрине ювелирного магазина, среди кулонов и брошей, ложек и знаков зодиака, Петров увидел Мымрия – зубы у него сверкали жемчугом, из ушных отверстий свисали большие изумрудные бриолеты. Ресницы у него были длинные, приклеенные. И было слышно, как радостно он брякает, как это может только женщина, у которой есть чем поделиться, – женщина, полная тайн. И как бы в тумане Петров увидел мчащуюся по степи на буланом коне амазонку. Подскакала амазонка к нему и сказала:
– Привет, Петров, я так рада. Я тебе такую тайну открою, ахнешь. Я Мирина, дочь Ипполиты. Молчи, Петров, молчи...
Петров оградился от нее руками, закричал и проснулся.
Соседи храпели, хрюкали, выдували пузыри и дикие песни. Петров выпил клюквенного киселя, принесенного ему дочерью Анной, сполоснул лицо холодной водой, разделся и снова лег, проглотив по таблетке барбамила и родедорма.
Утром он был пуст, как кулек, из которого вытрясли содержимое. В углах кулька остались кое-какие крупинки да сохранилась простодушная на первый взгляд форма чего-то бывшего в нем. Петров никак не мог вспомнить мысль, тревожившую его ночью. Что-то было, какой-то неприятный сон. Но он его заспал.
Пришел аспирант Костя Пучков, мрачный и желтый.
– Как вы, Александр Иванович?
– Спасибо. Нормально, – сказал Петров.
– Хорошо вчера было. Жалко, что вы ушли. Там в помещениях номер один и номер два Шурики живут, две пары.
Петров сел на кровати, спросил с оторопью:
– Какие Шурики?
– Они вас не знают. Только что заселились. Длинные, как морская капуста. Колышутся и оплетают друг друга. Сначала эти водоросли испугались наших криков, потом вместе с нами пели и танцевали...
Петров грустно поведал Косте свои мысли о последней главе.
– Наверно, – сказал Костя. – По Фрейду, жизнь регулируется принципом наслаждения. А разум придумал нравственный закон, чтобы наслаждения эти регулировать.
"Может, зря я его в литературу подталкивал?" – Петрову стало неловко. Изжога его сотрясала. А Костя сказал:
– Я зачем к вам – вы за книгу не беспокойтесь. Если что, я в обком пойду. Я из них душу выну. Они меня еще плохо знают. – Костя Пучков сжал челюсти так, что на скулах образовались желваки. И на каждом из них было по прыщу – как красные кнопки каких-то спусковых устройств. – Заявление я сегодня подам. В школе мне место держат. Буду повесть писать о Шуриках "Тараканьи бега". Кто же о них напишет, если не я? Я, можно сказать, сам Шурик. До свидания, Александр Иванович. Извините. Пойду отосплюсь.
После ухода Кости Петров нервно и виновато разобрал вчерашние подношения, сгрузил все апельсины в самый большой мешок и отнес их на пост дежурной сестре. Ею оказалась Татьяна, стройная, высокая и потрясающе молодая, с прямой спиной копьеметательницы и комсомольским значком на крахмальном переднике.
– Зачем столько? – спросила Татьяна.
– Я их не ем. А раньше ел. Апельсины – это для молодых.
Потом пришла Зина, села у него в ногах.
– Лежи, лежи, – сказала. – Ну пошел в ресторан, по зачем нажираться?
– Ты что – я самую капельку. – Петров с большой приятностью вдохнул аромат Зининых духов, мысленно пожелал своему бывшему аспиранту Пучкову Косте влюбиться в красавицу, чтобы слово его художественное приобрело не только бы социальную злость, но и сердечную мудрость и горечь, потом взял да и рассказал Зине свой сон.
– Это к хорошему, – сказала Зина. – Если бы предстояло тебе отбросить сандалии, тебе бы тайн не вверяли. Ты знаешь, Пуука увезли – на поправку пошел.
Из конверта, оставленного Пууком для нее, Зина вынула яркий кленовый лист.
– Он в тебя был влюблен, – сказал Петров, и слово "был", употребленное им, оцарапало ему горло, он закашлялся.
– Нет, не влюблен. Он считал меня такой чистой, такой дурочкой – то ли святой, то ли юродивой. Он цветы любил, Пуук... Я тебе сегодня нравлюсь?
На Зине было мерцающее платье из шуршащей заграничной тафты сине-зеленого цвета с как бы плавающими черными тенями. Каким-то образом черные тени эти уходили в глубину, как в вечерней воде или в темном стекле, отчего и обнаженные плечи Зины, и ее руки приобрели как бы иную сущность: то ли самостоятельность, то ли множественность, по тепло их и их сила были насыщены нежностью. Зина вытащила из сумки туфли на высоченном каблуке, зеленые, надела и прошла по проходу между койками.
– Смотри на меня, Петров, смотри, – говорила она.
В дверях, приоткрыв рот, стояла сестра Татьяна. Каким-то странным образом она казалась причастной к Зининой красоте.
– Петров, перед операцией нужно вообразить себе что-нибудь очень хорошее. А что у тебя есть? Что у тебя есть, Петров? Ты меня вспоминай. Я у тебя хорошая.
Зина была ослепительна. А когда она подошла и обняла Танечку, то Петрову вдруг показалось, что начинается шествие наяд. У него закружилась голова...
– Смотри на меня, Петров, смотри, – говорила Зина, обнимая Танечку за лазоревые плечи. Танечка казалась рядом с ней листком, бледно обрамляющим тяжелый темный цветок, полный горького сока, от которого помрачается разум и иссыхает дыхание.
Когда Зина ушла, однопалатники сказали едва слышным шепотом Голосистого:
– Ведьма.
Перед ужином, а Петрову ужинать было нельзя, пришел анестезиолог. Он был строен, спортивен, опрятен и, как все здесь, профессионален. Сел на кровать. Пощупал Петрову пульс.
– Как самочувствие?
– Хорошее, – сказал Петров.
– Ну и прекрасно. – Анестезиолог положил Петрову на тумбочку два пакетика, в каждом из них было по две голубых чечевицеобразных таблетки, по две желтых и по одной белой лепешке. – Из одного пакетика перед сном сегодня. Из другого перед операцией завтра. Сестра вам напомнит.
Потом пришла старшая сестра, похожая на Снегурочку. Петров мысленно поставил ее рядом с Зиной и Танечкой. Получилось красиво.
– Александр Иванович, – сказала она. – Вам нужно сделать перед сном клизму. Завтра утром тоже.
– Зачем? – спросил Петров, имея в виду спросить что-то другое.
– Александр Иванович, – Снегурочка улыбнулась ему мило, – я полагала, вы догадливее.
– Действительно, – сказал Петров. – Что-то со мной не то.
Сестра посмотрела на него сначала тревожно, но потом улыбка вновь заклубилась у нее в уголках губ. Губы у нее были удивительно свежего цвета. И румянец на фарфоровых щеках нежный.
"Вот чертовка", – подумал Петров.
А когда сестра вышла. Голосистый сказал в свой приборчик:
– Тоже ведьма. И вообще, мы стареем, когда девки хорошеют.
Спал Петров с ощущением легкого южнобережного счастья.
Утром его разбудила Татьяна. Он улыбнулся ей. Она ему подмигнула.
– Александр Иванович, пора клизму делать.
– Я готов. Я сам.
– Чего мелочиться. Вдвоем веселее. Когда глотать таблетки, я вам скажу.
После клизмы Петров бродил по коридору легкий и блаженный. Звонко стуча каблуками, прошла Лидочка. Поздоровалась, направляясь в комнату медсестер надевать лазоревое платье и белые босоножки. Прошел Дранкин, пошевеливая крепкими растопыренными пальцами.
– Как вы, Александр Иванович?
– Мобилизуюсь.
– Ну-ну...
Дранкин поговорил с сестрами, все трое глянули на часы, и он пошел в первую палату к оперированным посмотреть, как там дела. "Как водяной. Все словно в воде", – подумал Петров, чему-то радуясь.
– Александр Иванович, идите в палату. Полежите, – велела Петрову Татьяна. А через несколько минут она сунулась в дверь, сказала: – Глотайте таблетки.
– Ты трусы переодел? – спросил Петрова Голосистый. – На операцию нужно в свежих трусах ходить. А барахлишко свое почему в мешки не сложил? Мы же перенесем его в первую палату.
Петров надел свежие трусы, голубые с лампасами. Сложил свои пожитки: белье, чай, конфеты, наушники, домашнее полотенце – в полиэтиленовые мешки, в которых приносили ему передачи, понюхал апельсин, оставленный специально для нюханья.
В дверь просунулась Лидочка. Очень строгая.
– Александр Иванович. Пора.
Петров принялся было натягивать халат, но Лидочка халат отобрала, велела и майку снять и за руку вывела его в коридор.
У каталки стояла Татьяна, то ли торжественная, то ли надменная.
– Сами залезете, или подсадить? – спросила Лидочка участливо.
– Насмехаешься? Я еще как огурчик.
– Огуречик, – сказала Татьяна. – Совсем как огуречик.
Петров залез на каталку. Девушки накрыли его простыней, о чем-то пошептались о своем, потом сказали:
– Ну, поехали.
Встречные больные почтительно уступали дорогу.
У лифта их движение остановилось, случилась заминка – лифт не приходил. Девушки нажимали на кнопку и чертыхались шепотом.
Петров повернулся со спины на бок. У входных двустворчатых дверей, прислонясь к косяку, стояла Софья. Она была в шубе. Шапку держала в руке. В глазах ее, подведенных твердой рукой, мерцали слезы. "Все-таки столько прожито, – подумал Петров и добавил устало: – Плачь, плачь". Привстал на локте и увидел Аркашку. Аркашка был в бархатном пиджаке. За ним возвышалась шведская невеста. "Ишь ты... – Петров хмыкнул, силясь вспомнить, как ему казалось, ее веселое имя. – Ольдегерда!"
Шумно отворились двери, в вестибюль, сопровождаемые протестующей гардеробщицей, ввалились запорошенные снежком Эразм Полувякин, Кочегар и член-корреспондент Чуев Арсений Павлович.
– Саша! – закричали они и умолкли. И сняли шапки.
Тихонько лязгнув, опустился лифт.
Шведская невеста Ольдегерда подняла руку и пошевелила длинными, как свечи, пальцами. Из глаз ее покатились очень светлые, очень детские слезы. Вдруг она сложила пальцы, перекрестила Петрова и в испуге прижала пальцы к губам.
Полные суровой ответственности Таня и Лидочка закатили Петрова в лифт.
На втором этаже у операционной стояли две сестры в серо-зеленых халатах. Эти серо-зеленые взяли у лазоревых каталку с Петровым и вкатили ее в холод.
Петров ожидал сплошного никель-хромового блеска, но увидел стены, покрашенные неприглядной серо-зеленой масляной краской. И никакой тебе электроники, и никаких тебе осциллографов и дисплеев. Стоял какой-то приборчик на тоненьких ножках с колесиками.
А стол! Он был далеко не новый, эмаль его металлических частей кое-где пооббита. И ламп над столом было меньше, чем он ожидал. И сестры уже пожилые.
– Помочь? – спросили они. – Или сам перелезешь?
– Сам, – сказал Петров сухо.
Одна из сестер выкатила каталку в коридор. Петров увидел две головы в белых пилотках с красными крестиками, две поднятые лазоревые руки и шевелящиеся пальцы – это Таня и Лида пожелали ему чего-то хорошего.
– Я спать буду, – сказал Петров чуть капризно.
– Спи, – согласились операционные сестры.
– А узко. Руки сваливаются. И холодно.
– Сунь руки-то под резинку трусов. Мария, прикрой его простыней.
"Почему Анна-то не пришла? – думал Петров. – Аркашка пришел, даже Ольдегерда, а дочка почему-то не пришла. А может, она права. Зачем они вообще все пришли?.." Потом его как-то щемливо обидело, что не пришла Зина.
Он представил ее в роскошном сине-зеленом платье с черными плавающими тенями. И она наклонилась над ним. В ее глазах зеленели рассвет и нежность.
– Оглянись, – шепнула она.
Он оглянулся.
Они стояли и улыбались ему, лучезарные древние боги, прекрасные, как все древние боги земли.
– Мифотворящая красота, – сказал Петров. – Да, товарищи, старые боги реконструктивны, не более того. Они могут лишь то, что уже сделали. Но красота – это красота. Она может все.
Петров открыл глаза. Увидел над собой тяжелые серо-зеленые плечи Дранкина и его прикрытое маской лицо.
– Еще до? – спросил Петров.
– Уже после, – сказал Дранкин сквозь маску.
Петров открыл глаза. Его легонько, но настойчиво трясли за плечо. Над ним стоял Дранкин, обычный, каждодневный, в белой шапочке и белом халате.
– Александр Иванович, вы меня слышите? – спросил он.
Петров кивнул и попытался сесть.
– Лежите, лежите, – торопливо сказал кто-то, наверное Лидочка. Голосок был испуганный и торжественный. Но Дранкин еще выше поднял свои брови, его веснушчатое лицо засмеялось.
– А что, пусть сядет. – Он взял Петрова за плечи и помог сесть.
Петров оглядел себя. От лопатки к грудине, прикрывая сосок, белела наклеенная полоска марли. Сбоку из-под ребер торчала резиновая дренажная трубка, она сбегала куда-то под кровать – Петров посмотрел – в обычную банку из-под компота. Кровать была далеко отодвинута от стены – стул влезал.
– Покашляйте, – велел Дранкин. – Покашляйте.
Петров кашлянул. Это оказалось делом нелегким и болезненным, кашель получился пустым и слабым, как шепот, но Дранкин его похвалил и попросил покашлять еще.
К задней спинке кровати было привязано что-то наподобие узкой веревочной лестницы с деревянными перекладинами. Дранкин вложил ему перекладину в руки.
– Держитесь. Когда захотите лечь, перебирайте руками, как слезаете. Когда захотите сесть – как влезаете. А ну-ка... Ну, ну, подтягивайтесь. Удобно?
Петров кивнул.
– А сейчас слушайте меня внимательно, – сказал Дранкин. – Мы отрезали ваше легкое целиком. Оно никуда не годилось...
Петров рассеивал по сторонам радужные улыбки – как ему показалось, подходящие случаю. А слева от кровати стоял бирюзовый ангел с большими глазами, сестра Лидочка, такая кроткая, почти бесполая. "Ну притвора, подумал Петров. – Ну лицедейка. И почему Аркашка таких девчонок не замечает. Называет их "мовешками", дурак. А у него-то – все чем-то намазанные, как бутерброды с маргарином. Шведок ему подавай. Шведка тоже хорошая, как русалка". Петров попробовал в своем мерцающем парообразном мозгу спроецировать шведскую невесту Ольдегерду. Она прорисовалась белой, уходящей в море. Она шла и длинными пальцами бороздила воду, руки у нее были большие и очень женственные. Они распростерлись по горизонту, а лицо ее детское слилось с солнцем.
– Поправляйтесь, Александр Иванович. – Дранкин поднялся, шевельнул плечами, как бы встряхиваясь, и пошел от больного к больному.
Петров сидел и улыбался эйфорической улыбкой размороженного судака. Процедурная сестра Галя, принесшая штатив с капельницей, сказала:
– Петров, не нужно такой активности. Ложитесь. Мечтайте о прекрасном. Вы потеряли много крови. Лишние движения вам не полезны.
Лидочка дала ему попить киселя.
Голосистый пришел его навестить.
– Много не пей. Тебе один стакан чаю положено в сутки. – Голос его, подобный шороху, был весел, словно ветер катал по полу комочек бумаги. Древний мудрец сказал, что все люди герои. Они знают, что впереди их ждет смерть, но все равно живут себе весело, не унывают. И ты живи весело.
Петров кивал. Говорить ему не хотелось. Он уходил в щемящую зыбкую дрему, и только появление Лидочки пробуждало его. Сначала он видел раздельно лазоревый и белый цвета, как небо, свитое в клубки. Он тряс головой – из клубящихся субстанций возникала тревожная Лидочка. Поправляла на нем одеяло, заставляла его глотать таблетки. Подносила к его рту шланг с кислородом, пахнущий апельсинами и легкими Лидочкиными духами.
В холле уже выключили телевизор. Он говорил долго о событиях в мире, о бело-пестрой породе коров, об МГД-генераторах и люминофорах.
Надвигалась ночь.
Петров уснул.
У его кровати сидела Софья. На одеяле лежала ее рука, ногти с перламутровым маникюром казались жестяными.
Петров вдруг увидел себя на лугу летом, в трусах с лампасами и больничном халате. С неба летели белые курицы с красными гребешками. Громкое хлопанье крыльев было как хохот.
Петров проснулся.
Лидочка сидела на табурете между стеной и его кроватью. У ее ног на полу стояла настольная лампа.
– Как вы себя чувствуете? – спросила Лидочка шепотом.
– Как молодой леопард.
– Правда?
– Правда, правда.
– Тогда я пойду разложу таблетки на утро.
– Хочешь апельсин?
– Не-е. – Лидочка потрясла головой. – Мы пропахли ими насквозь. – Она поднесла руку к лицу Петрова. – Чувствуете? – Потом она положила руку ему на лоб. Потом неслышно ушла.
Петров снова оказался на лугу, на медовой поляне, похожей на озеро. Только там уже было холодно. На песчаном мысу возле леса стояла избушка, усыпанная темными листьями поздней осени.
Избушка присела, когда Петров подошел. Он легонько взопрыгнул на широкую лаву. А двери избушки были открыты.
Избушка оказалась просторной, и это не удивило его. Посредине стоял деревянный темный и очень тяжелый стол, нагруженный яблоками, грушами, брюквой, морковью, капустой и луком. На деревянные блюда был насыпан горох и шиповник. И апельсины лежали всюду.
У стола сидела Зина в сине-зеленом платье с черными, возникавшими в глубине глубин тенями. В лице ее скорбном скопилось что-то от Софьи, от Лидии Алексеевны и от тех женщин, которых Петров не встретил, но мог встретить, и полюбить мог бы, и от тех других, которые могли бы полюбить его, но он им не встретился.
Он мог к столу сесть, чувствовал – может. Даже съесть что-нибудь мог. Чувствовал – вкусно. И на лавку с подголовником дубовую – дуб как почерневшая бронза – мог лечь и уснуть со сновидениями, от которых щиплет в носу, как от газированной воды. Чувствовал – допустимо. Но не смог пошел к двери и открыл ее.
Не было ничего. Даже холода.
И трудно было дышать.
"Где лес? Нет леса!" – Петров увидел себя на площадке того немецкого дома. Осколки кафеля хрустели под ногами. Дверь была открыта в небо. Но неба не было. За порогом, куда ему предстояло шагнуть, все было мертвым и черным. Мертвыми были сады, мертвой была весна. Все было деформировано, сдвинуто, безвоздушно. Мертвыми были лепестки вишен у его ног. Как слюдяные бабочки. Волны реки не двигались.
И нечем стало дышать.
"Оглянись", – услышал он голос Волка, а может быть, Кочегара...
Он оглянулся, повернув голову медленно, как бы сламывая ослюденевшие позвонки.
И не было ни стола, ни лавки дубовой, ни самой избушки – было поле аэродрома. За барьером из крашеных труб стояла Люба. Она вздымалась на цыпочки, тянула к нему загорелую руку. И тоска в ее глазах была такой горестной, такой печально живой: в этот час она жалела его и нуждалась в нем – без него она была одна в целом свете. Это был момент истины, и, может, единственный в странной жизни Петрова. Да еще солдатские сны...
Люба махала ему рукой.
Прислонившись к березам, стояли понуро Каюков и Лисичкин.
"Откуда на взлетном поле березы?"
Кровь стучала в висках, словно голова его сделалась для кого-то литаврами. Сквозь этот грохот и удушающее гудение Петров расслышал отчаянный крик, далекий и слабый:
– Александр Иванович! Родненький!
Крик этот бился в его голове, и вокруг него, и отражался от деформированного пространства за дверью.
– Александр Иванович! Ну что ж вы не дышите?
Крик этот, наверное, стронул что-то в природе. Петров почувствовал едва различимый запах апельсинов и еще другой, чего-то ласкового и теплого.
– Ну вздохните. Вздохните...
Эти слабые запахи заставили Петрова отступить от порога и втянуть в себя воздух, разреженный, похожий на пузыри. Вздох был болезнен.
Люба в белом платье с красным пояском приближалась к нему. Приникала к нему лицом.
Крик бился уже возле уха.
– Александр Иванович, родненький, золотой. Ну вздохните же. Вздохните. Ну еще...
Петров вобрал в себя душного, словно пена, воздуху.
И открыл глаза.
Лидочка почти лежала на нем. Из ее глаз обильно лились слезы. Она держала возле его рта наконечник кислородного шланга. Кислород срывал с ее пальцев запах апельсинов и легких недорогих духов.
– Петров, миленький, Александр Иванович, родненький, – причитала Лидочка. – Что это вы вздумали не дышать? Вы возьмите-ка себя в руки.
Больные на других кроватях сидели: даже те, которым нельзя было сидеть, сидели, чтобы хоть так помочь Лидочке – ее великой любви и ее заботе спасения.
И это спасение снизошло на них всех.