Текст книги "Дверь"
Автор книги: Радий Погодин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 12 страниц)
Погодин Радий Петрович
Дверь
Радий Петрович ПОГОДИН
ДВЕРЬ
Повесть
________________________________________________________________
ОГЛАВЛЕНИЕ:
КАНАРЕЙКИ ДУШИ
ЗИНА
МЫМРИЙ
АМАЗОНКИ
ГУСИ-ЛЕБЕДИ
ВОСЕМЬДЕСЯТ ВОСЕМЬ
АПЕЛЬСИНЫ
ДВЕРЬ
________________________________________________________________
Улицы были белыми от белого солнца и белой пыли. Мины лопались сухо, как лампочки. Ветер тащил по асфальту бумажные астры – СОН.
Посреди тесной круглой площади в золоченом кресле сидит Старшина. Справа и слева от него стоят Каюков и Лисичкин. У Каюкова автомат в руке, как дубинка. Лисичкин с перевязанной головой. На бинте, на виске, почерневшее кровяное пятно.
– Ты, Петров, кто, по-твоему? – спрашивает Каюков. – Мы воюем как распоследние сукины дети, а ты диссертируешь.
– Повтори! Убью! – хрипит Петров, холодея от несправедливого унизительного упрека.
– Диссертируешь – от "диссертация", – уставным голосом говорит Старшина. – Через час выступаем. – И глаза его, серые, как черноморская галька, смотрят в ту сторону света, где всех их ждет война.
Сотрудники отдела феноменологии, в котором работал Петров, тоже видели сны, что естественно и полезно. Просто толкуемые – например: кто-то видел себя в заграничном ресторане "Moulin Rouge", что означало приближение дня зарплаты; кто-то видел себя на коленях у мамы, что означало желание сложить с себя всякую ответственность. И более сложные например: собак, навоз, мел, воду, комолую корову, падающих с неба белых куриц. Но никто из невоевавших не видел себя на войне, а Петров Александр Иванович видел.
В мае сорок первого года его мама и тетя, артистки Ленинградского ТЮЗа, испросив разрешение у Брянцева, уехали на гастроли в Свердловск с бригадой от Госконцерта и Сашу с собой взяли. В Свердловске они и прожили почти до конца войны, так что детство Петрова было не опалено войной, как принято выражаться, но окрылено и приподнято. Война наполнила его детство мощью народного подвига – такого громадного, что у Петрова и его одноклассников коллективно останавливалось дыхание от гордости за свою детскую сопричастность к великому.
В начале войны школьная самодеятельность массово пошла выступать в быстро развернувшиеся в Свердловске госпитали. Она толпилась смятенными стайками у дверей палаты, пела и танцевала робко и скованно, иногда просто ревела в три ручья, и раненые, утешая ее, плакали вместе с нею. Саша Петров талантами артиста не обладал, потому пристроился к старшеклассникам, которые добились разрешения в райкоме комсомола и организовали на Свердловск-Товарной бригаду по ремонту вагонов. И война подкатила к нему кровью, грязью, гарью в развороченных, сожженных теплушках. Бригадирами от школы были у них Плошкин, Лисичкин и Каюков. Бригадиром от военной комендатуры был Старшина, немногословный, подтянутый и гибкий в талии, как перешедший в стан красных аристократ. Когда Старшина смотрел на Петрова, Петрову казалось, что взгляд Старшины не оптически прям, но охватывает его с боков, со спины и сверху, как магнитное поле.
Старшина ушел на фронт первым. Всем пожал руку. За ним исчезли Каюков и Лисичкин. Удрали в отремонтированном танке.
Пока механики-водители, приехавшие за машинами, махали девушкам шлемами и, перекрывая гудок паровоза, обещали не погибнуть в бою, эти двое залезли в танк. Если бы их ссадили, они бы вернулись, такой был уговор, поели бы, выспались и побежали бы снова.
Не смог убежать только Плошкин Женька: его вызвали сначала в райком комсомола, потом в райком партии. Женька позеленел от злости и ответственности. А Петров Саша именно в те дни начал видеть военные сны. И во всех его снах присутствовали Старшина, Каюков и Лисичкин.
Затем военные сны потеснила лирика.
Затем их потеснил быт.
Но последнее время они снова пошли. Сериями. Были в них требовательность и какой-то настойчивый зов.
Кроме военных снов Петров, конечно, видел сны разные. Среди их обилия и многообразия выделялись сны повторяющиеся.
Сон, от которого Петров просыпался чуть ли не с криком, назывался "Уход жены Софьи к другому". Софья в этом сне всегда показывалась молодой, с гордой осанкой и как бы в профиль, отчего ее грудь красиво прорисовывалась. Уходила она от него навсегда либо к артисту Баталову, либо к артисту Яковлеву, либо к артисту Мастроянни Марчелло.
Вторым повторяющимся сюжетом в сновидениях Петрова была "Прогулка по городу".
Город всегда был другой, но очень красивый, с каналами, часто с морской набережной и многофигурными памятниками. И всегда с пустыми домами, сильно тронутыми разрушением. На морском рейде было много пароходов. И вода была ярко-синяя, с отраженными в ней белыми облаками. Но, приглядевшись, Петров вдруг отчетливо различал, что пароходы те ржавые, с выбитыми стеклами в салонах и капитанских рубках. Усилием воли Петров наполнял улицы городов народом, в основном сослуживцами. Но сразу же становилось ясным – этот уличный народ к городу отношения не имеет, просто толпится, назначенный присутствовать при чем-то, Петрову не совсем ясном.
Лидия Алексеевна Яркина, доктор наук, заведующая отделом, толковала "Прогулку по городу" следующим образом:
– Вы, любезный Александр Иванович, всей душой хотите встретить и полюбить красивую ВАШУ женщину.
– У меня есть жена, – застенчиво возражал Александр Иванович.
– При чем тут жена? Нет более случайных женщин, чем жены! – Лидия Алексеевна вставала – повышая голос, она всегда вставала, – поднимала руки над головой, чтобы поправить прическу. Ее густые рыжие волосы шли волной за ее руками – казалось, она колдует. – И вообще! Один знаменитый московский поэт сказал: "Лишь немногие жены понимают, что барана нужно держать на длинной веревке, иначе баран убежит вместе с колом".
Лидия Алексеевна была близорукой и свободной. Имела сына. К Петрову относилась почти как мама, хотя и была молодой.
– Вы талантливый человек, Александр Иванович, – говорила она. – Но ваш талант вы сдали в ломбард подсознания, и вам сейчас не на что его выкупить. Вы слишком многое сдали в этот ломбард. Не думали, что качества превращаются в свойства. Непроявленный талант чаще всего превращается в угрюмость, или застенчивость, или желчность. У вас – в боязнь женщин.
Женщин Петров действительно побаивался, как все мужчины, выросшие без отцов, под неусыпным оком и неустанной добротой мам и теть в Тихом и Великом океане их нежности.
И нельзя о Петрове сказать, что однажды он решил начать новую жизнь, но все же такой поворотный день в его жизни случился.
Местный комитет института направил Петрова, как человека безответного, в комиссию по проверке подвалов.
Комиссия собралась в коридоре жилищно-эксплуатационного треста No1, от имени которого должна была действовать, – сплошь пожилые мужчины. Они быстро сплотились, решили жить весело, но тут из двери под дуб вышла женщина с крепкими икрами, хорошо развитым бюстом, с волосами цвета железной стружки, оглядела всех, как бы принюхиваясь – зубы у нее были из нержавейки, – и сказала хриплым и негромким, но не вмещающимся в коридор голосом:
– Люди, люди, не ходите чужими дорогами.
– Да кабы знать, которые наши, – ответил Петров.
Женщина навела на него глаза. Были они как торцы световодов, уходящих в запредельную даль, и свет оттуда был мертвым светом.
– Я председатель, – сказала она. – Скромно будем работать. Скромно. В скромности наша сила.
– Так ведь действительно – кабы знать, – прошептал Петров, густо краснея.
Женщина-председатель охладила его стальным свечением своих плоских глаз. Но Петрову показалось вдруг, что в их глубине, в запредельной дали, заголубело и зазеленело ожидание.
КАНАРЕЙКИ ДУШИ
Дом был семиэтажный, с высоким гранитным цоколем и великолепным парадным входом, торжественным, как вход в казначейство.
Петров отыскал дворника, объяснил цель своего прихода и попросил либо доверить ему ключи, либо сопровождать его. Дворник, темноликая горянка, сорвавшая голос, как потом выяснилось, на конкурсе в театральный вуз, пнула ногой в решетку подвального окна и прошептала пугающе:
– Клуч там. Внызу. Иды.
– Спасибо, – сказал Петров тоже шепотом и пошел в подвал по широкой лестнице.
Кошками не пахло. Пахло дезодорантом.
На площадку подвального этажа выходили две стальные сварные двери. На одной висел замок, густо смазанный солидолом. На другой белилами, да похоже пальцем, было написано: "Вход".
"Вход куда?" – Петров задумался над словами "вход" и "выход". "Дверь не может быть сразу входом и выходом; хоть она и едина, но существует принципиальная разница в подходе, даже в цветовом восприятии, в отношении тепла и холода, не вдаваясь в глубинный психологический аспект..." Мысль Петрова была прервана тонким голосом за его спиной, как бы свирелью. Петров отряхнул штаны и пиджак и попытался заглянуть себе за спину, полагая увидеть там кусачее насекомое. Звук, словно досадуя на Петрова, изменил форму, стал похожим на некую геометрическую фигуру – октаэдр синего цвета. Петров понял – фигура эта синяя рождается где-то в нем. Еще вчера он мог бы поклясться, что здоровый человек сам, без фонендоскопа, из всех своих внутренних звуков может расслышать лишь переливы в животе, звон в ушах, хруст в суставах, но чтобы нечто шестивершинное, – как все простодушные люди, Петров считал, что звук не имеет формы. Сейчас он явственно слышал могучее, свитое из многих звуковых волокон гудение медленно вращающегося акустического октаэдра.
– Хватит. – Петров потряс головой.
Гудение раздробилось, приобрело форму падающих из ведра кристалликов. Они сверкали и таяли и вскоре превратились в прогретую солнышком лужу.
На мелком скакал воробей и чирикал.
– Нервы, – сказал Петров.
Подумав, Петров понял, что чирикает у него в груди, и не какой-то отдельный орган, скажем бронх, но нечто непознанное – может, даже душа.
Эта догадка как бы согрела его.
Петров постучал. Дверь без скрипа раскрылась. Широкопузый мужик в расстегнутой ковбойке – с волосами сивыми, густыми и вислыми, как на козле, сказал:
– Еще один странник приблизился к нашему роднику. Входи, брат.
У мужика была пегая борода, похожая на разъяренную кошку. Петров заслонился даже.
За дверью гудела котельная. Чисто было. Вдоль стен и по потолку тянулись крашенные в разный цвет трубы, отчего возникало впечатление важности происходящих тут теплообменных процессов. Прямоугольный, как сундук, оштукатуренный паровой котел был эмалево-белый, а манометры и вентили на нем – эмалево-красные. Пол, выстланный двухцветной керамической плиткой, влажно блестел.
В топке синхронно подрагивали газовые синие свечи – ровными рядками, как перья лука на грядке. Иногда по ним проносились искры – это сгорали случайно залетевшие в топку пылинки.
– Стерилизованный огонь, – сказал мужик-кочегар. – Равномерная температура. Ничейное счастье. Отогрей руки, странник.
Ноющая мысль, привычная, как гастрит, сложилась в слова: "Не позабыть бы купить кефир. Может, лучше уйти?"
Но тут же в груди раздалось чириканье. Теперь уже не один воробей ликовал возле лужи, просвеченной солнцем, а целая стайка.
"С кефиром успеется. Кефир никуда не уйдет. Кефир облагораживает микрофлору кишечника. Препятствует дискомфортности и диспепсии".
Петров объяснил Кочегару, что пришел проверять подвал. Что в котельную за ключом его послала симпатичная горная леди.
– Слепец! – взревел Кочегар. – Эта леди состоит из сплошных когтей. Ее Рампа зовут. Рампа Махаметдинова. Горная баба-яга. Неясыть. Камнедробилка. – В глазах Кочегара полыхнуло коптящее пламя. – Зачем тебе подвал проверять? Раз замок не сорван – значит, чисто. А что еще? Пиши: состояние удовлетворительное.
– Я согласен, – сказал Петров. – Вы правы. Но если бы еще и ключ у вас получить... Совесть будет спокойнее.
– Значит, ты из этих, которые с чистой совестью? Небось на плечики свою совесть вешаешь? Пятнышки, не дай бог, бензинчиком сводишь? На время отпуска нафталином пересыпаешь? Знаешь, что над твоей могилой произнесут? "Ушел от нас человек с чистой совестью, можно сказать с неиспользованной". И все. И никаких прилагательных. Эх, Петров, самые горячие надгробные речи произносят те, кому ты сто рублей должен и не отдал. – Кочегар поскреб Петрова немигающими глазами, в которых все еще светился дымный пламень. Глаза у него были маленькие, островидящие, но создавалось впечатление, что у него еще и другие глаза есть и те глаза смеются. – Нам нужно быть скромнее, товарищ Петров. Не надо нам свою совесть выпячивать.
Петров шею вытянул, чтобы решительно возразить, но только спросил:
– Откуда вы знаете мою фамилию? – Его просквозил ветерок раздражения. – И при чем тут скромность? – Он разобиделся. Но чириканье в его душе не оборвалось и не утихло – напротив, возле солнечной лужи вроде прибавилось воробьев, они браво скакали в воду, выпрыгивали на бережок, дружно отряхивались и желали чего-нибудь поклевать.
Кочегар открыл тумбочку. Там стояли бутылки с кефиром.
Петров поморщился.
– Не любишь... Тогда чайку.
Чай кипел в полуведерном, жестко надраенном медном чайнике, каковой, по представлениям Петрова, был обязательным на водолазных лайбах и судах каботажного плавания.
Кочегар разлил чай по кружкам. Открыл чугунную дверку топки.
– Какой-никакой, а все же огонь. Горение – суть и смысл жизни... Чего ты все дергаешься, Петров? Чего ты нервничаешь? Выпьем чаю под негромкий шум пламени. Ну, будь здоров, Петров.
Пахло липовым цветом, мятой – луговым сонным зноем.
– А вы поэт, – сказал Петров. – Сейчас многие поэты работают в котельных. У моего сына-артиста трое приятелей поэты. Работать по специальности не хотят.
– Поговорим, – сказал Кочегар, подвигая Петрову табурет. – Что для русского человека сладостнее, чем поговорить? Может, насчет футбола?
Не умеют наши в атаке линию держать. Как в атаку, они либо по одному прут, словно на них уголовное дело повесили, либо толпой, будто там впереди пивной ларек. Нет чтобы держать линию... Или ты, Петров, насчет футбола не волокешь? Может, об искусстве поспорим?
Был я на выставке картин. Бился. Локти в крови. Рожа покарябанная. Прорвался. Вижу – новое направление. Баб художник рисует с тремя ногами. Мужиков на одной ноге. Нонконформистика. И об искусстве не хочешь? Ну тогда, может, это...
Молодежь нынче пошла хоть и громоздкая, но хлипкая. Помню, на фронте... Или ты, Петров, после первого стакана не разговариваешь?
Взгляд Кочегара был ощутимый, как прикосновение, и, когда он смотрел в лицо, хотелось от него заслониться.
"Нужно было купить кефир и идти домой, – подумал Петров. – Зачем мне эти беседы? Нынешнюю молодежь я не считаю плохой. Боюсь я таких бесед. В футбол я не играю. Споры об искусстве бесплодны. Интересно, кем он был на фронте?"
Голова у Петрова кружилась слегка. Печень побаливала. Разболелось вдруг давно ушибленное колено. Но в груди у Петрова все пело. И то, что болело, пело, и то, что боялось, пело. В душе у него была уже не одна мелкая лужа, а сверкающий солнечный берег. И на берегу том в толпе озорных воробьев стояли желтые птицы на длинных ногах. Они выводили трели, задрав кверху носы, – это были канарейки его души.
После второй кружки чая Кочегар спросил:
– Петров, тебя баба бьет?
– Было, – сознался Петров. И испугался. И птицы в его душе притихли, втянули головы в плечи.
Кочегар почесал лоб.
– Прямой ты мужик, Петров, искренний. – А когда помолчали, Кочегар объяснил: – Петров, нужно нащупать под собой синий камень. Все дело в синем камне. И встать во весь рост над быта зловонной жижей. Болото оно. А в болоте пиявки... Молчишь, Петров. Ты, видать, сильно бабой запуганный.
Такой поворот Петрову не понравился. Никем он не запуганный. Он кому хочешь может что хочешь сказать. И этому бородатому скажет – не старый, а брюхо распустил, как басмач.
– Давай ключи, – сказал Петров. – Пора подвал проверить.
– Конечно, конечно, у тебя совесть есть, а поэты все бессовестные, все жулье, кроме классиков, – закончил его мысль Кочегар, и застегнул свою фланелевую рубашку на все пуговицы, и живот подобрал немножко. – Может, еще? – Кочегар приподнял чайник, но Петров выставил ногу вперед – мол, ему приятно было познакомиться и можно, конечно, выпить чайку, но только после посещения подвала.
– Ну что тебе в нем? – спросил Кочегар печально.
– Долг! – Петров тронулся было на выход, но Кочегар удержал его.
– Ну, если ты так настаиваешь, то, как в старину говорили матросы: пошли нам, бог, берег, чтобы оттолкнуться, мель, чтобы сняться, шквал, чтобы выстоять.
Кочегар повел Петрова за котел. В стене была небольшая дверь. Некрашеные толстые доски потемнели от тепла, как в деревенской бане.
Петров прислушался к звукам в своей душе – там сопел кто-то маленький, вроде щенка.
Кочегар распахнул дверь трагически, словно в сокровищницу. Сказал, как бы все потеряв:
– Входи, Петров. Владей.
И они вступили в низкий неширокий коридор, крашенный шаровым цветом; под тусклую лампочку, упрятанную в проволочный намордник: справа было три двери, далеко отстоящие друг от друга, слева – две, рядышком.
Петров ощутил ломотье в локтях, боль в пояснице. Ощутил озон и запах пельменей.
Кочегар постучал в дверь с табличкой "Помещение No1". Дождавшись ответа, приоткрыл ее и подтолкнул Петрова вперед.
Петров очутился в большой комнате – можно сказать, зале. Кочегар пыхтел за его спиной, привалясь к косяку. На зеленой скамейке посреди комнаты, обнявшись, сидели двое: то ли студенты, то ли старшеклассники. "Акселераты. И не дети и не взрослые. Черт знает что, – подумал Петров. Целуются". На полу перед ребятами стояла электроплитка, на ней в кастрюльке варились пельмени.
Мальчик и девочка нехотя расцепили объятия и уставились на Петрова без раздражения и любопытства.
– Шурики, это Петров, – сказал Кочегар. – Он вас не тронет.
– Поженились, что ли? Нарушили законодательство? – спросил Петров.
Мальчик и девочка дружно кивнули.
– Мой сын Аркадий тоже нарушил в свое время. И охота вам?
– Охота, – сказали мальчик и девочка.
– И у моего сына Аркадия это было – на чердаке жили, пока мама, то есть моя жена Софья, не разрешила им жить у нас. Ваши еще не резрешили? Разрешат – куда денутся.
Мальчик резко вскинул голову.
– Мы не пойдем. После всех оскорблений.
– Нате вам рубль, – сказал Петров. – Мне он не нужен уже.
Мальчик и девочка переглянулись. Мальчик насупился. Уши у него стали как у гуся лапы. Девочка подошла к Петрову. Стыдясь, взяла у него рубль. "Рубль взять стыдится, а жить с мальчишкой в подвале ей не стыдно, подумал Петров. – А этот басмач Кочегар, наверное, с них деньги берет за приют". Петров глянул на Кочегара сурово. Тот курил.
– Петров, ты зачем сюда прислан? Подвал проверять – вот и проверяй. Тягу проверь. – В голосе Кочегара Петров угадал грустные интонации позабытых друзей.
– И проверю, – сказал Петров.
– Может, с нами пельмени будете? – предложила девочка. Волосы у нее были светлые, легкие.
"И мальчишка серьезный, курносый, не какой-нибудь ловелас и артист, как мой сын Аркадий. И книжек у них тут много разных. И плюшевый медвежонок. Она принесла, – подумал Петров. – Ишь, глазастенькая".
– Спасибо, – сказал Петров девочке. – Я тягу проверю. Вы кушайте. Он подошел к вытяжному шкафу, чиркнул спичкой. Спичка погасла. – Тяга есть... Тут у вас одно помещение, что ли, на такой дом?
– Три. – Кочегар показал три пальца. Пальцы у него были толстые и короткие. – Следуй, Петров, за мной. – Он вывел его в коридор прямо к двум дверям – "М" и "Ж".
Девочка раскладывала пельмени по тарелкам. Она улыбнулась Петрову как виноватая. Мальчишка нахмурился, стараясь скрыть голодное нетерпение. "Сейчас в горячую пельменю вонзится, и зубы у него заноют. Нет бы подождать, подуть. Не понимают – торопятся. А от горячего портится эмаль". Спина у девочки была гибкая, узкая, и узкими были бедра, затянутые в джинсы. "Может, поэтому они все теперь длинноногие – плоть в длину формируется по джинсам. Что они теперь по литературе-то изучают? Лермонтова? "Пускай она поплачет, ей ничего не значит..."" Последняя фраза привела Петрова в смятение своей болезненной несправедливостью, ему захотелось побежать, купить ребятам чего-нибудь сладкого или ветчины свежей, но денег у него не было.
Петров ткнул пальцем в буквы "М" и "Ж".
– Это у вас строго по нормативам?
– Не сомневайся, – сказал Кочегар. – Проверяй дальше.
На других дверях были прибиты таблички: "Помещение No2" и "Помещение No3".
Кочегар постучал в дверь с табличкой "Помещение No2". Громко позвал:
– Емельян Анатольевич! Емельян Анатольевич! – И пояснил, ковыряя для убедительности у себя в ухе: – Глухой как пень. – Когда дверь открылась, сделал вид, что чешет висок.
– Да уж знаю, что вы меня дразните, – сказал высокий, наклоненный вперед, седой, виноватый мужчина. – Это от тишины. Здесь тишина такая, словно создатель еще не сотворил Еву.
И тут же, как бы самосотворясь, из-под его руки вынырнула женщина. В красных джинсах. В синей майке с белозубым певцом на груди. Туфли на высоком тонком каблуке у нее были желтые. Длинные пластмассовые бусы в несколько рядов – розовые. Лицом она была некрасивая, рыжеватая.
– У Люси душа прекрасная, – сказал наклоненный вперед Емельян Анатольевич.
Кочегар объяснил громко:
– Тоже жить негде. Шуриков родители в дом не пускают, Емельяна Анатольевича дети из дома выставили.
– Их раздражало, что я такая молодая, – сказала Люся. – Но еще больше, что я Емельяна люблю. Это их бесило.
Емельян Анатольевич поцеловал Люсю в маковку.
– Дети осудили меня, как они выразились, за антиобщественный вкус.
– Петров тягу у вас проверит! – прокричал Кочегар и подтолкнул Петрова вперед.
Петрову было стыдно; но он все же прошел в жилище Емельяна Анатольевича. Оно было обширно. Гораздо обширнее помещения No1, где жили Шурики. Надувные матрацы, покрытые новенькими пледами, казались лодочками на черном озере.
Помещение No2 уходило в темноту: пол, потолок и стены теряли в темноте свою соразмерность, они как бы вытягивались в тоннель – в трубу, из которой шел непрерывный зов, похожий на шум прибоя.
Петров потряс головой, ему показалось, что там, в призрачной дали, стоит еще один Кочегар и манит его. Петров еще энергичнее потряс головой, приподнялся на цыпочки и резко опустился на пятки – это ставит мозги на место. Поднес спичку к вытяжному шкафу. Огонь оторвался и улетел, красный, как лепесток мака.
Петров не удержался, спросил:
– Так и живете?
– Я же говорю вам, – улыбнулся Емельян Анатольевич. – У Люси душа золотая. Мы в театр ходим. В кино. Иногда в ресторан. До Люси я не жил, если сознаться.
– Всего вам хорошего, – сказал Петров. – Совет да любовь.
Когда Петров и Кочегар вышли в коридор, Кочегар обнял Петрова за плечи.
– Ну что, друг Петров?
Глядя на буквы "М" и "Ж", Петров спросил печально:
– Тут у вас все в ажуре?
– Как в аптеке. Жильцы аккуратные. Петров, она его и похоронит. Закроет его счастливые светлые очи.
– Как-то мрачно.
– Чего же тут мрачного? Как сказал поэт: и жить, и умирать нужно с ощущением счастья.
– Но какое же счастье жить в подвале?
– Может, ты в своей двухкомнатной квартире живешь счастливее?
Душа Петрова не чирикала – душа молчала. И страшно стало Петрову. Захотелось кефира, кухонного тепла, бумажных салфеток и мягкого хлеба с маслом.
– Где ты этого Емельяна нашел?
– А я его и не терял. Мы с ним брали город Моздок. Потом меня ранило. В Ленинграде встретились.
– Еще помещения есть? – спросил Петров.
Кочегар повернул его к двери с табличкой "Помещение No3".
– Самое маленькое. Пока не занято. – Сказал и открыл дверь.
У стены стояли стол – столешница в конопушках, прожженных сигаретами, и скамейка, когда-то зеленая, но отструганная.
Кочегар и Петров сели.
На противоположной стене холмилась саванна. Широкогрудые быки стояли, опустив маленькие заостренные головы к рыжей земле. Вокруг них танцевали гибкие охотники с копьями. Движения охотников были легкими, ритм торжественным. В белесом небе кружили птицы.
– Охота. Потом праздник, – сказал Петров. – Красный цвет. Цвет праздника – цвет охоты. Самый древний цвет, приносящий радость.
– Помещение Сева занимал – одинокий художник. Тогда хорошо было: две молодые семьи и один разведенный холостяк. Когда холостяк рядом, семьи крепчают, сбиваются в кружок рогами наружу.
– Чего же он такой мотив написал? Фрески Тасили какие-то, – спросил Петров и поинтересовался дальнейшей судьбой художника.
– Сначала охота, как ты сказал, потом праздник, а потом – уход. Рампа Махаметдинова его доконала, горная баба-яга. Повадилась его жалеть. Ты, Петров, кюфта-бозбаш ел? А сулу-хингал? А дюшбара? Чулумбур апур? Нухулды чорба? Шуле мал ягы билен? Не едал. А Сева все это ел. С кислым молоком. Так что он отбыл... Жаль – занятный был хмырик.
Петров уставился на потолок.
Провода на потолке были свежими, шли по роликам ровно, как троллейбусная линия. Лампы в фарфоровых чашках чистые. И никакой паутины.
"Может, тягу проверить" – подумал Петров. Встал и проверил.
А когда снова садился, показалось ему, что быки на стене сместились, повернули рога к нему. Петров прищурился, расслабил члены, и саванна знойнодышащая легла ему под ноги. Он даже запах почувствовал – полынь и сбродившие соки трав. И хрип быков услыхал.
– Куда живописец отбыл? – спросил Петров.
– Туда и отбыл, куда ты сейчас смотришь. Вот он. – Кочегар ткнул пальцем в гибкую черную фигурку с копьем. – Видишь, на нем галстук. Сева всегда галстук на голое тело надевал. Стоит, бывало, перед стеной в таком виде и кисточку галстуком вытирает. – Кочегар уставился на Петрова пристальными глазами. – А ты что подумал?
– Мало ли – художники норовят заниматься абстракциями...
– Эх, Петров, Петров. Робкий ты, Петров, неуверенный в себе. Узкий ты. А надобно смотреть шире.
– Нарываешься, Кочегар, – сказал Петров.
– Так я же насчет Севы и этой росписи. Сева считал, что живопись, как таковую, породила стена. Пока человек жил на ветке, никакой живописи не было. Она ему была не нужна. Куда ни повернется, всюду пейзажи, ландшафты, виды земли плодородной. И куда хочешь можно уйти. Но как только человек забился в пещеру, стало ему тоскливо, стены начали на него давить. Голова и сердце несчастного дикаря заболели. И тогда пришел Гений. И нарисовал на стене быков. И стена в этом месте исчезла. Дикари, конечно, его убили. За гениев у дикарей никто ответственности не нес. Понял, Петров? Хочешь туда? Если хочешь, устрою. Там тепло. Бананов навалом. И девки там тугие, как мячики.
– Не, – сказал Петров. – Я спать хочу. – И лег на скамейку.
Птицы его души чирикали и пели, невзирая на сырые сумерки, на белую ночь, холодную и темную от низких туч.
В прихожей у Петрова, оклеенной пенопленом цвета какао, отчего казалось, будто находишься на теплоходе, на входной двери висела железная никелированная рука-зажим. Рука-зажим и ямочки на щеках были фамильной ценностью жены Петрова Софьи. Ямочки со временем преобразовались в сильные волевые складки. Руку время не тронуло. Пальцы у руки были длинные, плотно сжатые, с выпуклыми красиво очерченными ногтями.
Уходя утром на работу, жена Петрова зажимала в Железную руку записку и два рубля денег. На эти деньги Петров должен был пообедать, купить хлеб и кефир домой. Кефирные обязанности Петров исполнял аккуратно, но жена все писала ему напоминания, каждый день их писала, и улицы, по которым Петров ходил на работу, из пространства, где воля и ветер, превращались в коридоры мелких забот и недобрых шуток. Так и жил Петров, торопясь не позабыть про кефир. Даже кружку пива не мог выпить в свое удовольствие все торопился. И купив кефир, торопился.
Хлопали, скрипели, чмокали бесконечные двери. Двери к начальству, двери в аптеку, двери в автобусах, двери в метро. Двери стеклянные, деревянные, алюминиевые. Двери, обитые дерматином. Двери двойные и двери тройные. И ко всем этим дверям, как Петрову казалось, имела отношение его жена Софья. Словно она стояла за незримым пультом, управляя всеми дверями, к которым Петров прикасался.
И Железная рука ежедневно выдавала ему два рубля и записку. Вернее их приходилось ежедневно вытягивать из длинных, плотно сжатых пальцев. Почему-то Железная рука казалась Петрову Испанской.
Иногда так хотелось пива! Но двери! Он боялся, что когда-нибудь какие-то жизненно важные двери не откроются перед ним и он, Петров, либо куда-то не войдет, либо не выйдет откуда-то. О том и речь.
Сады цвели бурно. Одно цветение вытеснялось другим. Все торопилось.
Асфальт был усыпан лепестками вишни. Петров нес на плече пулемет "максим". Он шел по лепесткам. Они казались ему еще теплыми.
Лисичкин и Каюков, один палкой, другой каблуком, писали на асфальте недлинные слова и хохотали. Они тащили станок и коробки. Улица вела сквозь сады к дому, облицованному метлахской плиткой.
На ступенях лестницы по всем этажам на сквозняке дрожали и переворачивались, как мертвые поденки, вишневые лепестки.
Петров поднялся на пятый этаж, огляделся, постучал носком башмака в дверь, обитую синим сукном. По его расчетам выходило, что именно за этой дверью он должен установить пулемет, чтобы держать на прицеле мост через Эльбу.
Дверь приоткрылась внутрь. Исхудалая женщина с лицом, похожим на картофелину, проросшую в темноте, протянула Петрову пачку печенья. Петров шевельнул пулемет на плече. Женщина спряталась и тут же возникла с бутылкой коньяка в руке.
Грохнуло где-то внизу. Дом сотрясся. Петров ухватился за ручку захлопнувшейся двери и устоял. Лисичкин и Каюков повалились на пол. Лестница наполнилась скрипами, вздохами, хрустом, шуршанием. Когда все замолкло, Лисичкин и Каюков принялись скучно материться.
– Англичане бомбят. Ведь знают, суки, что мы тут карабкаемся.
Когда и они утихли, Петров опять отворил дверь, Теперь за дверью ничего не было – только небо.
Петрова потянуло в проем, в пустоту.
С криком, похожим на мычание, Петров свалил пулемет на руку и, балансируя на пороге, приседая и выгибаясь, толкнул пулемет от себя – тем и спасся.
Дом стоял на утесе. Глубоко внизу текла Эльба. Часть утеса, подорванного бомбой, сползла в воду вместе с частью дома. Река ворочала балки, ставила их на попа, вымывала из осыпи двери, оконные рамы, стулья, паркет. Река, наверное, уже унесла подоконник, на который Петров хотел установить пулемет.
Лисичкин и Каюков бросили в реку станок и коробки.
– На хрен они теперь.
Лисичкин сказал, щурясь:
– Такую ширь, ребята, можно увидеть только с очень большой горы.
– После войны махнем на Кавказ, – сказал Каюков.
Петров поднял глаза к небесам, там, как в зеркале, отражался омут, где утонули его пулемет "максим" и женщина с коньяком, похожая на печальную артистку Елизавету Никищихину.